978-5-04-221975-7
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 26.04.2025
– Да господь с вами, Элеонора Сергеевна! Это ж позор какой!
– Что, нет? Не встречались разве вам такие случаи?
Павлова хмыкнула. Она, в линялом ситцевом платье и белой, как у богомолки, косынке, нарезала лук, орудуя большим ножом необычайно сноровисто и быстро. Лезвие стучало по разделочной доске весело, как дятел. Глядя на энергичные движения парторга, Элеонора вдруг почувствовала, что в этой скучной, с ног до головы пропитанной кислыми сталинскими догмами женщине где-то очень глубоко внутри тлеет страсть и опасность.
– Нет, бывало, что греха таить, – сказала Пелагея Никодимовна после долгого раздумья, – другой раз не удержится поваренок с голодухи, но так чтобы как сейчас, немыслимое дело.
– А если все же заводился такой воришка, как с ним поступали?
– Меня бог миловал, а в других домах кто как. Если не вразумляли, так увольняли, ибо зачем такое безобразие терпеть.
– Хорошо, я поговорю с вашими, гм, коллегами, – сказала Павлова.
Чуть-чуть прибавив огонек примуса под кастрюлькой, Элеонора отошла к окошку.
В окне виднелось высокое, хрустальное от первых заморозков небо, и грустные мысли ушли. Сегодня у Кости редкий выходной день, он выспался всласть, и скоро они все вместе пойдут на собачью площадку, где Петр Константинович с Ниной будут тренировать Полкана, а они с Костей – просто гулять. Смотреть в небо и молчать, потому что оба наговорились на работе.
– Поговорю, – повторила Павлова, – хотя к моей компетенции кухня не относится.
«Не относится, – усмехнулась про себя Элеонора, – хотя могла бы ты с марксистских позиций объяснить, почему у хозяина-эксплуататора воровать было стыдно, а у своего брата-трудящегося нет. В чем тут суть? Вряд ли разгадка в том, что при проклятом режиме все ели досыта и вопрос украсть или умереть не стоял ребром. Не будем идеализировать прежние порядки, хватало в Российской империи голодных и обездоленных, и далеко не все они сами довели себя до нищеты. Судьба могла быть к человеку очень жестокой, и воровство становилось единственным способом выжить. Таких людей, вынужденных брать чужое от лютой нищеты, жалели, но в целом кража считалась постыдным деянием. А теперь нет».
Вслух она этой крамолы, конечно, не произнесла. Уже достаточно наговорила, вмешавшись в разговор соседок.
* * *
Костя оделся по случаю выходного дня в гражданское, поправил на голове черный берет, который был, конечно, признаком дурного вкуса, но боже, как же ему шел, Петр Константинович, небывалое дело, натянул под куртку свитер, не прибегая к развернутой дискуссии, Нина поправила нарядные бантики, торчащие из-под такого же, как у Кости, беретика, Полкан вывалил розовый язык, и Элеонора, с удовольствием оглядев свой маленький отряд, протянула руку к замку входной двери, но тут противно затренькал телефон.
Костя с Элеонорой переглянулись.
– Сходили на площадку, – сказал Петр Константинович басом.
– Может, мы уже ушли? – спросил Костя нерешительно.
– Но мы не ушли, – Элеонора сняла с рычагов и протянула ему трубку.
– Да, я… Добро… Добро… через десять минут буду.
– Насколько я помню, по расписанию Бесенков дежурит на дому, – зачем-то сказала Элеонора.
Костя засмеялся:
– Дежурит он, а зовут меня. Диалектика. И по мне, лучше так, чем наоборот. Ладно, ребятки, не сердитесь…
– Иди спокойно, – Элеонора поцеловала мужа и открыла дверь.
Костя сбежал по лестнице, не оглядываясь. Мыслями он был уже на работе.
Элеоноре к внезапным вызовам, к нарушенным планам и бессонным ночам было не привыкать. В сущности, им дали эту большую комнату с прекрасным аппендиксом в виде спальни именно потому, что дом расположен в десяти минутах ходьбы от клиники, чтобы доктора Воинова всегда можно было высвистать на сложный случай. Поэтому и телефон провели в квартиру, предназначенную для незаменимых специалистов. Почему в их число кроме Воинова попали парторг и доцент кафедры анатомии, Элеонора не совсем понимала, не умаляя заслуг этих выдающихся людей, просто не могла вообразить себе рабочую ситуацию, которая потребовала бы немедленного присутствия партийного работника и преподавателя теоретической специальности. Действительно, до недавнего времени телефон оживал в неурочное время только по Костину душу, и Элеонора по ночам хватала трубку в полной уверенности, что услышит в ней робкий голос молодого доктора, растерявшегося перед сложным клиническим случаем, но сейчас иногда из черной мембраны раздавалась какая-то неживая, металлическая речь, требующая к аппарату товарища Павлову. Тогда Элеонора стучалась к соседке и поскорее уходила к себе, чтобы не слышать разговора, никак не соприкасаться с чем-то холодным и мертвящим, что, как ей казалось, бежит по телефонным проводам в дом.
Дети принялись добросовестно гонять будущего пограничного пса по полосе препятствий, а Элеонора побрела одна по идущей невесть куда тропинке. Ветви деревьев широко раскинулись и переплелись. От высокой, почти по пояс, пожухлой травы пахло грибами. По морщинистому узловатому стволу дуба молнией пронеслась белка и скрылась в дупле, Элеонора еле успела ее разглядеть. Маленький клочок дикой земли, зажатый между проспектом и железной дорогой, вдруг показался ей таинственным сказочным лесом.
Она засмеялась, растерла застывшие ладони и прибавила шагу. Есть, есть в поздней осени своя прелесть. В этих редких ясных днях, вдруг выпадающих тебе среди ноябрьской черноты, в одиноких листочках, уцелевших на голых ветках вопреки холодным ветрам, в черных от дождей деревьях, склонившихся перед неизбежной зимой, во всем этом живет надежда. Ты знаешь, что наступает тьма, будет холод и снег, но ведь и про весну ты тоже знаешь.
Жизнь идет своим чередом.
Прямо сейчас дети обучают Полкана новым командам.
Костя борется за чью-то жизнь, и, будем надеяться, одержит победу. А когда вернется, она обнимет его, накормит и уложит отдыхать.
Пусть они проживут этот день не совсем так, как собирались, но все-таки проживут его не зря. И завтра не зря, и так день за днем, до самого последнего.
* * *
Когда живешь с инженером и отличницей, к письменному столу не пробиться. Там каждый миллиметр покрыт чертежами и тетрадками, не вклинишься. Мура и не пыталась, занималась на подоконнике, деля его с одиноким кустом герани.
Сегодня она хотела подготовиться к докладу, разложила на подоконнике журнал «Большевик», брошюру «Изучить и осуществить исторические решения XVII съезда ВКП(б)» и газету «Правда» за последнюю неделю, и только взяла в руку карандаш, как холодный воздух ударил в лицо.
Мура замерла. Нет, не показалось, из щелей в раме задувает зверски, надо конопатить. По совести, давно пора, но Мура малодушно откладывала это неприятное занятие, оправдываясь перед самой собой делами чрезвычайной важности. Может, и сейчас отложить под флагом завтрашнего доклада?
С трудом устояв перед соблазном, Мура пошла варить клейстер и резать газеты, оставляя нетронутыми передовые статьи.
«Кончил дело, гуляй смело, говорит пословица, но как работающей женщине понять, что дело, а что гуляй? – горько думала она, натирая оконное стекло газетой, чтобы не оставалось разводов. – И окно нельзя оставлять, и к докладу необходимо подготовиться. Как, действительно, осуществить исторические решения, если я их изучить-то не в силах? Как донести до масс то, что ты ни черта не понимаешь? Проштудировать «Большевик» как следует. Хотя что там нового? Опять очередной деятель будет разоружаться перед партией, каяться… А в чем каяться, пойди еще пойми. Противно это все. Вообще противно, когда люди оправдываются, но когда в преступлении, это еще куда ни шло, а если всего лишь за точку зрения, то вдвойне мерзко».
Мура вздохнула и критически оглядела окно. Стекла вроде бы стали чистыми и прозрачными, но, если выйдет вдруг яркое солнце, на них обязательно проступят предательские разводы. Ну да ладно. Главное, основная грязная работа сделана, окно закрыто, Виктор может снять куртку и дальше спокойно готовиться к лекции, пока она затыкает щели мокрой газетой.
В детстве и юности было кристально ясно, за что борется отец-подпольщик, чему она сама посвятила жизнь. Тогда шли в бой за свободу, за справедливость, за то, чтобы человек труда стал хозяином, а не рабом. Все это было понятно и естественно, за это стоило жить, стоило и погибнуть. На фронте она ни в чем не сомневалась, и после несколько лет жила с уверенностью победителя.
Восторжествовало то, во что она верила, за что боролась.
А потом началось что-то странное. Цельная и ясная идея о всеобщем равенстве и свободном труде рассыпалась на какие-то «измы» и «генеральную линию партии», герои и вдохновители революции внезапно оказывались ее предателями и злейшими врагами. Мура не сомневалась в решениях ЦК, верила, что эти трудные решения действительно необходимы и враги действительно враги, но она понимала это сердцем, а не умом. Чем дальше, тем труднее становилось осмысливать происходящее. Стыдно сказать, но легкие, остроумные и логичные речи Троцкого были ей понятнее, чем вязкая риторика Сталина, в которой, чтобы понять каждый следующий абзац, следовало забыть предыдущий, но Троцкий был враг, а Сталин великий вождь, и сомневаться в этом значило предать родную партию.
Голова немножко шла кругом, когда она пыталась все это осмыслить, и Мура решила не думать о работе, пока стоит на подоконнике.
– Давай помогу, – сказал Виктор, подходя.
– Спасибо! – Мура вручила ему кисточку. Работа закипела. Муж намазывал полоску газеты клейстером, а она наклеивала на раму как можно аккуратнее, и тут же вытирала излишки клея тряпочкой. Тряпочка мгновенно почернела от типографской краски.
Так хорошо работалось вместе, что Мура запела «Не для меня придет весна». Виктор подхватил. Они конопатили окно и были счастливы, хоть и пели грустную песню. Бывают такие минуты, прелесть которых можно почувствовать только вместе, вдвоем. Они редки и мимолетны, но наполняют жизнь теплом и смыслом.
Муж улыбался, и Мура вдруг вспомнила, какой он добрый человек. За повседневностью это как-то стерлось, стало обыденностью, но, черт возьми, это ведь счастье, когда у тебя добрый и ласковый муж! Помнится, первая мысль была, когда она с ним познакомилась: «Какие добрые глаза у этого человека. Как с ним должно быть хорошо жить и растить детей». Детей, во множественном числе. Так почему бы нет? Они еще молоды, еще в силе, успеют еще двоих или даже троих. Для революции она сделала достаточно, и даже, наверное, все, что могла. Наступает время других, более строгих, более подкованных, более дисциплинированных, лучше образованных, в конце концов. Ей-то самой так и не пришлось учиться как следует. Не отпускали с партработы, потом Нина родилась, потом снова не отпускали. Закончила рабфак без отрыва, и все. Вот и результат печальный. Земля крестьянам, хлеб – голодным, мир – народам, это она еще в состоянии объяснить, а в современной политике ни бе, ни ме, ни кукареку.
– Вот ты Нину гулять отпустила, а могла бы матери помочь, – сказал Виктор, – большая уже.
– Да пусть. – Мура разровняла последнюю газетную полосочку.
– Торчит у Воиновых целыми днями. – Виктор обхватил ее талию своими большими теплыми ладонями и легонько снял с окна. Мура положила руки ему на плечи, надеясь, что он сильнее обнимет, закружит по комнате, но муж аккуратно поставил ее на пол и выпустил.
– Вить, там собака.
– И так называемый Петр Константинович.
– И он. Ребятам вместе веселее.
– Ну все-таки можно и о семье немножко думать, а не об одном веселье. По дому помогать. У всех девочек в ее возрасте есть уже обязанности, только наша как принцесса.
– Так радуйся, Витя, если у тебя дочка принцесса, то ты получаешься король.
– А жена тогда кто? Золушка?
Мура покрутила у него перед глазами абсолютно черными, заскорузлыми от клейстера пальцами:
– Так точно! Сейчас помою руки и превращусь в… А, ни в кого не превращусь. Мне по штату не положено.
Виктор ничего не ответил, даже не улыбнулся. Молча открыл ей дверь сначала из комнаты, потом в ванную, чтобы не оставляла черных отпечатков на белой краске, включил воду и ушел.
Смех пропал, вдруг поняла Мура, и даже присела на краешек ванны от своего неожиданного открытия. Простой человеческий смех исчез незаметно, как снег весной. Или как старик-сосед, которого так привык видеть на лавочке во дворе, что долго-долго не замечаешь пустоты скамейки и не можешь поверить, что он уже два месяца как умер.
Глупая шутка, но можно было бы еще подурачиться, сказать, например, что она превратится в тыкву или в фею-крестную. Или грациозно упорхнуть в ванную в одной тапочке, благо у нее ножка изящная и маленькая. Глупо, да, но кто сказал, что юмор это обязательно едко и метко? Есть смысл и в таких безобидных пустячках.
Но если бы этот пустячок достиг чужих ушей и был переосмыслен чужими головами, то в нем, как на фотопленке, обязательно проявилась бы какая-нибудь пропаганда царизма или еще что похуже. И это, к сожалению, не глупый страх, не бред преследования. Не так давно она была на заседании горкома, и докладчик говорил о человеке, которого исключили из партии за то, что он назвал Ивана Грозного хорошим царем. Товарищи посчитали, что человек, который видит положительные моменты в монархии, недостоин звания коммуниста. Докладчик привел это как забавный курьез, мол, хи-хи, смотрите, как товарищи перестарались, но исключили человека по-настоящему, и докладчик ничего не сказал, что восстановили. Ибо курьез курьезом, а настоящие коммунисты лучше следят за своими словами и подобных глупостей себе не позволяют. Просто сломали жизнь честному большевику, потому что кому-то что-то померещилось. Зал послушно смеялся над веселой историей, и Мура вместе со всеми, а про себя думала, что ведь это, черт возьми, не смешно, а страшно.
Мура снова намылила руки и стала тереть щеткой под ногтями.
Сейчас все остерегаются ляпнуть что-нибудь не то. Правда, как давно она не слышала хоть сколько-нибудь острой, смелой, пусть даже пошлой шутки! Даже хирурги, животные по сути, у которых вообще нет ничего святого, раньше только и делали, что ржали, как кони, а теперь молчат. Прежде не успеешь зайти в приемник, как припечатают тебе или про смерть, или про идиотов-начальников, или солененькое про плотскую любовь, не захочешь, а расхохочешься, а теперь нет. Все культурно, вежливо и никак.
Один Гуревич только смотрит своими черными, как декабрь, глазами и отпускает иногда пошлости… Сердце привычно екнуло от стыдного воспоминания.
Мура посмотрела в тусклое зеркало с ажурной чернотой по краю и прищурилась. Нет, все в порядке, строгая, серьезная женщина с холодным взглядом. Таким она и окоротила Гуревича в то странное утро. Наверное, так. Хотелось бы, чтобы так. А впрочем, какая разница, ему глубоко плевать на все ее взгляды. Он вообще даже ей в лицо не смотрит.
Положа руку на сердце, ей не в чем себя упрекнуть. Мура выдохнула и снова взялась за щетку. Кажется, въедливая типографская краска уже отошла, а она все терла и терла ладони. Сколько ни уговаривай себя, но была секунда, когда она больше всего на свете хотела целоваться с доктором, которого она знала только по фамилии. Будто ее к нему магнитом притянуло. Всего секунда, но она была. И Гуревич прекрасно это почувствовал.
* * *
Катя храбрилась перед Таточкой, а сама все-таки боялась первого трудового дня. Два года санитаркой не в счет, это слишком низкая должность, с тобой медсестры-то еле-еле разговаривают, а доктора вообще не замечают. Ты пустое место со шваброй и ведром, и, в общем, стеснительную Катю такое положение устраивало. Теперь так больше не получится, операционная сестра – это серьезная фигура, от которой многое зависит. Придется общаться с докторами и с другими сестрами, перенимать у них опыт и вообще заводить отношения. Этого последнего Катя и хотела, и боялась. Так получилось, что в двадцать два года она осталась совсем одинокой, без подруг и даже приятельниц. Школьная подружка, почти сестра, в прошлом году умерла от туберкулеза, а в институте Катя ни с кем особенно не сблизилась. Не из каких-то веских причин, просто так вышло. Бывает так, что мило общаешься со всеми, а душу не открываешь никому. Пока училась, Катя немножко грустила из-за этого, но после исключения поняла, что это к лучшему. Ее предал возлюбленный, а если бы еще и лучшая подруга промолчала, то было бы совсем тяжело. Так что, наверное, лучше, когда ты одинока и ни к кому не привязана. Никто не ударит в спину.
Владик нравился ей с первого курса. Все девочки были немножко влюблены в этого парня с плакатной внешностью, рядом с ним смущались, хихикали, а Катя думала, как это глупо и по-сельски, и сама не заметила, как начала смущаться вместе с ними.
Теперь, когда она пыталась сквозь боль предательства понять, как все началось, ясно было только одно – всему виной ее непроходимая глупость.
Разве думала она, какой Владик человек, когда у него были глаза как небо, а челка как пшеничное поле? Когда под белым халатом дышала широкая грудь и круглился бицепс? А рот был такой красивый, такой решительный, что не имели никакого значения слова, выходившие из этого рта.
И все же только черт разберет, что именно заставило ее вздрагивать и краснеть, как только Владик к ней приближался. Катя старалась лишний раз не попадаться Владику на глаза и изо всех сил надеялась, что наваждение пройдет и вскоре она полюбит кого-нибудь другого. Увы, ничего не получалось. Иногда за ней начинали ухаживать однокурсники, неплохие ребята, но Катю тошнило от одной мысли о том, что придется с ними целоваться, и она сразу отказывала. Тата говорила, что со времен ее юности нравы сильно изменились, и девушка теперь вполне может сходить с, как она выражалась, кавалером на свидание, не покрыв себя несмываемым позором, но Катя не хотела никому давать ложных надежд.
Тата произносила пламенные речи насчет освобождения женщины, что ура, больше не надо делать выбор, а можно гармонично сочетать работу и семью, счастье, коего во времена проклятого царизма была лишена она сама и которое теперь полностью доступно внучке. При советской власти хорошо выбранный и грамотно воспитанный муж из домашнего тирана и угнетателя превращается в верного товарища, так что Кате нечего смотреть на бабку, а надо становиться женой и матерью. В теории Катя была согласна, а на практике мечтала о Владике.
В этом году Катя решила, что уже взрослая для первой любви, и дала себе зарок, что когда вернется с каникул в институт, то Владик не заставит ее сердце биться ни на один удар быстрее. Начнется настоящая серьезная жизнь, что бы это ни значило.
И ведь почти получилось, Катя почти дошла до состояния «о боже, как я могла любить этого слащавого красавчика», почти достигла душевного покоя, но Владик вдруг сел рядом с ней на лекции. С тех пор началось странное время, как будто чудесное, сказочное, но в то же время много яснее и реальнее того, как она жила прежде.
Катя изо всех сил сохраняла здравый смысл и присутствие духа, убеждая себя, что это ничего не значит. Что Владик садится с нею рядом просто так, и, когда они случайно соприкасаются плечами, только ей одной кажется, будто она обожглась. Что когда Владик провожает ее домой, он действительно хочет обсудить последнюю лекцию или комсомольские дела. Он ведь был групоргом и пытался добиться «стопроцентного охвата», а Катя и Миша Тимченко снижали ему показатели. Почему не вступал Тимченко, неизвестно, он вообще был очень скрытный парень, а Катя боялась, что при вступлении придется говорить о своем происхождении. В анкетах она писала, что мать домохозяйка, а отец погиб в Первую мировую, и сведениями о нем она не располагает. Это было унизительно, но Тата сказала, что если напишет правду, то ни в какой институт ее не примут. Катя послушалась, слукавила, но больше ей не хотелось повторять ложь, предавая при этом и отца, и самое себя, и товарищей. Да если честно, то не очень ей нравилось мыслить по указке, принимать идеи, которых она не разделяла и не понимала, в качестве главных жизненных принципов. Ее увлекала общественная работа как таковая, нравились субботники, нравился ликбез и другие хорошие вещи, которые можно было делать вместе, в едином, как писали газеты, порыве, радуясь, что ты трудишься на пользу людям бок о бок с товарищами. Все это было прекрасно, но только голосовать на собраниях тоже надо было в едином порыве.
Владику она говорила, что учеба отнимает слишком много времени, и тут в принципе не врала, но и всей правды не открывала. Катя хотела стать хирургом, как Таточка, поэтому кроме занятий по расписанию ходила в анатомичку, на дежурства, где ей иногда давали подержать крючки, на заседания хирургического общества, и даже дома у нее на столе все время был наготове иглодержатель и пинцет. Сначала она просто отрабатывала технику хирургического шва, а потом, когда набила руку, стала вышивать гладью. С помощью инструментов это оказалось даже удобнее, чем классическим способом. В общем, времени на подготовку уходила уйма, но можно было бы выкроить часок для комсомольской работы.
В первых числах октября Владик пригласил ее поехать в Петергоф. Катя прибыла на вокзал в полной уверенности, что идет на культмассовое мероприятие, но Владик был один.
Они сели в вагон, оба смущаясь, отводя взгляд, неуклюже заводя разговор о всякой ерунде и тут же его бросая. Владик смотрел в окно, хмурился, а когда в Сосновой поляне вошла девочка с корзинкой, сразу вскочил, уступил ей место. В корзинке сидел кот. Видимо, он не хотел никуда ехать, мяукал сурово и негодующе. Девочка приоткрыла крышку, кот высунул толстую полосатую морду, воинственно сверкнул янтарными глазами, подобрался, приготовился к атаке, но тут девочка стала чесать его за ушком, кот прищурился, расслабился и через секунду уже оглушительно урчал, перекрывая стук колес. Катя с Владиком переглянулись, засмеялись, и неловкость между ними исчезла, как туго накрахмаленный халат после стирки превращается в обычную мягкую тряпочку.
По каменистому берегу залива они отошли подальше от фонтанов, от суеты. Надвигалась непогода, очертания ленинградского берега и Кронштадта скрывались в тяжелых тучах, только купол Исаакия иногда проблескивал золотой искоркой. Ветер шел на них, серая вода залива волновалась, вскипала пеной, но здесь, на берегу, еще светило солнце.
Порыв ветра что-то швырнул Кате в лицо, то ли морские брызги, то ли будущий дождь, и она сказала, что пора возвращаться. Владик поднял воротник куртки, кивнул, мол, да, пора, привлек к себе и осторожно поцеловал в губы. От неожиданности Катя растерялась, ведь и самой надо было что-то делать, как-то отвечать, а она не знала как. В общем, первый поцелуй в жизни она не прочувствовала и не поняла.
Владик отстранился, взглянул на нее как-то странно. Катя смогла только улыбнуться, мол, все нормально, и он снова потянулся к ее губам, но тут ветер едва не сбил их с ног, а волна подкатила так близко, что попала в Катины ботиночки.
Деревья пригнулись, и Катя с Владиком побежали на вокзал. Осенний дождь, холодный и безжалостный, все-таки настиг их. Поезд подошел сразу, и в вагоне оказалось на удивление мало народу, видно, из-за непогоды люди уехали раньше. Катя с Владиком сели в уголке, сняли промокшие куртки и набросили их сверху на манер одеял, а сами крепко прижались друг к другу, дрожа и стуча зубами. Немножко сильнее дрожа и стуча, чем того требовали их молодые организмы. Просто, наверное, было страшновато признаться, что им нравится чувствовать друг друга так близко и что редкие пассажиры, глядя на них, думают, что они муж и жена.
Странно, что проницательная Таточка, обычно улавливающая малейшие настроения внучки, не заметила, что та влюблена и счастлива.
Наверное, потому, что Катя старалась держать себя в ежовых рукавицах здравого смысла, ибо всем известно, как ненадежны молодые люди, особенно такие красивые. Она запрещала себе мечтать, но Владик сам заводил разговоры о будущем, как они поженятся, кончат институт и уедут осваивать новые земли, ибо врачи везде нужны. Но хоть Владик и говорил о свадьбе как о деле решенном, само собой разумеющемся, он берег Катю. Они гуляли по городу, находили укромные уголки, где можно было целоваться непослушными от холода губами, грели руки друг у друга под одеждой, ноги подгибались, а глаза искрили в темноте, но настоящего грехопадения не случилось. И не только потому, что было негде.
Если бы дело было только в страсти, только в физическом влечении двух молодых животных, то все давно бы совершилось. Но нет, оба чувствовали, что между ними происходит что-то еще, может быть, не такое яркое и волшебное, как счастливая влюбленность, но тоже очень важное.
Они начинали доверять друг другу, потихоньку открывать свои настоящие лица…
Однажды Владик признался, что не понимает многих происходящих вокруг вещей. Они тогда забрели в самый глухой угол Ботанического сада, стоял пасмурный вечер, вокруг не было ни души, и можно было позволить себе говорить откровенно.
– Мне иногда кажется, что или я сошел с ума, или вокруг люди строят жизнь, не учитывая простых и естественных вещей, как если бы архитекторы делали расчеты, пренебрегая аксиомой, что через две различные точки проходит единственная прямая, – сказал он задумчиво, – как-то я всегда считал, что человека нельзя преследовать за убеждения, а теперь это стало в порядке вещей.
– А при царе? – зачем-то спросила Катя.
– Так мы вроде и делали революцию, чтобы не было как при царе. Потом, при царе высылали за борьбу с режимом, а не за особое мнение.
– Ну да, – сказала Катя, – у человека должно быть право на ошибку.
– Тем более сейчас, когда мы строим совершенно новое общество, просто нет опыта, чтобы сказать сразу, кто прав. В медицине вон сколько спорят, сколько проверяют любую новую таблетку, а здесь для целой страны сразу гениальная панацея, а кто сомневается, тот враг.
– Надо сплотиться, – вздохнула Катя.
– Вот именно, – мрачно поддакнул Владик, – и получается горький выбор: или я должен предать Родину, или самого себя. Одно из двух.
– А я просто учусь по специальности, – Катя сжала его руку, – спасаясь тем, что врач может не иметь политических убеждений, ведь кишки у всех одинаковые, и у троцкистов, и у сталинистов, и даже у монархистов. То есть абсолютно никакой разницы, а значит, будущему доктору нечего об этом думать.
Владик засмеялся и притянул ее к себе.
– Видно, время такое настало, – пробормотала Катя, уткнувшись носом в теплый уголок между шеей и ключицей, где пахло юностью и кипяченым молоком, – неевклидовой геометрии, когда и прямая не прямая, и точка не точка.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом