978-5-17-175918-6
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 30.05.2025
Я понял, почему мне известно это – “как у него получилось”. Я понял главное о себе.
У меня перехватило дыхание. Я сбился. Мне сказали потом, что мой взгляд внезапно стал ошалелым. Необыкновенные ощущения испытывал я, когда нашел в себе силы продолжить, – слова были те же, обычные, но рассказывая о классическом романе, я теперь понимал: он мне рассказывает обо мне.
Литературоведам свойственно, более чем представителям иных наук, что-либо открывать, любое интерпретационное новшество соблазнительно интерпретировать как открытие, но это было реальным, убийственным, судьбоносным открытием, внеположным предмету исследования и касающимся меня непосредственно. Помню это сногсшибательное ощущение – весь мир в один миг изменился и стал чем-то другим, отвечающим моему внезапному восприятию и тому, что я узнал о себе.
Вот тут и надо, мне кажется, что-то такое поведать возможному читателю, а может быть, лишь намекнуть – на некое событие, преобразившее автора заявляемой книги; пусть знает, с кем дело имеет, но в самых общих чертах!
Притом проявить осторожность.
О психике читателя нельзя забывать. Мы всегда в ответе за тех, кто нас читает.
Не хватало еще, подумали чтобы, будто я вообразил себя Достоевским.
Вы знаете, кто я и что я.
Не Достоевский. Не Наполеон. Не Раскольников. Не Свидригайлов.
Было бы так просто, не получилось бы у меня писать заявку на новую книгу.
Кто я и что я – между нами, между мною и Вами и Вашими коллегами, дорогая Евгения Львовна. Ну так что скажете? Идет?
А главу эту можно было бы так назвать:
НЕКОТОРЫЕ
ПОЯСНЕНИЯ,
НЕОБХОДИМЫЕ
ДЛЯ ПОНИМАНИЯ
ВСЕХ МОИХ
МЫСЛЕЙ
[4]
Хорошо. Я усвоил, не спорю. Нельзя ни о Случае, ни о “проблеме”. Заметьте, любое собеседование с Вами идет мне на пользу. Прошу прощения, предлагаю забыть. Очень уж мне нравится формула миролюбия, выведенная Ф.М., ну разве не блеск? – “Может быть, я был отчасти виноват, может быть, был – отчасти и прав. Всего вернее, что и то и другое было. Теперь же скорее готов обвинить себя в капризе и заносчивости.
Я забыл подробности этого дела. Могу ли я надеяться, что и Вы, многоуважаемый Мих<аил> Ник<ифорович>, не захотите их теперь припоминать?”
Вот и я забыл подробности предыдущей главы. Могу ли я надеяться, что и Вы, многоуважаемая Евгения Львовна, не захотите теперь припоминать мою непредвиденную инициативность?
Итак, продолжим. Речь у нас шла о “заявке” Ф.М., но я отвлекся на рассказ о себе. Так вот, письмо Михаилу Никифоровичу Каткову от 16 (28) сентября 1865-го – в Москву из Висбадена (кстати, только что приведенная выписка – это оттуда) известно нам исключительно по случайно сохранившемуся черновику, но и этого для наших нужд более чем достаточно.
Мне-то хорошо, я беззаботный, набело Вам тут пишу, а Достоевский, на что спонтанен был в своих обращениях, это письмо Каткову… хочу глагол подобрать… антиципировал черновой репетицией в заветной тетради – он каждое слово продумал. Там и сохранился этот черновик с подготовительными материалами к осуществляемой прозе. Важное письмо, спору нет. Литературоведы его часто цитируют.
Письмо немаленькое, львиная доля посвящена изложению идеи повести (еще не романа).
В нашем случае, полагаю, цитировать необязательно.
Ну, я не знаю, вроде бы тут и так все ясно.
Пунктиром:
Молодой человек, исключенный из студентов… в крайней бедности… по шаткости понятий… убить старуху… глупа, глуха, больна, жадна… “никуда не годна…” “для чего живет?..” вопросы… сделать счастливою мать… избавить сестру… быть честным… в исполнении “гуманного долга”…
Положим, в явном виде мотив право имею еще не задан, но постановка вопросов уже та, студент-то мыслитель.
Перейду сразу к невозможности героя.
Это и раньше замечалось другими.
Вот, скажем, Юрий Корякин в конце перестройки (он был ее “прорабом”) даже так поставил вопрос: “Мог ли убить Раскольников?” Пожалуй, не мог. Ибо далеко не типично сочетать в одном лице физиономии идеолога и исполнителя. Идеолог лишь обосновывает, топором не замахивается, с него взятки гладки, а исполнитель лишь исполняет, что обосновала теория, следует правилу (выполняет приказ), “грязную работу” кому-то надобно выполнять… То есть ответственность обоих, по взаимной их логике, как бы минимальна, потому и осуществляются с легкостью преступления, отвечающие такой парадигме.
Согласен. Но можно проще на это смотреть. Или ты то, или другое. Или грабитель, или идейный.
Деньги нужны? Пошел, зарубил, ограбил. Можно и “вошью” оправдать содеянное, но это так, ситуативная отговорка, на теорию совсем не тянет.
Или бомбу бери и кидай. Но тогда не придет в голову еще и ограбить.
Экспроприации начала двадцатого века – другая песня; это уже боевые действия.
Видите, как я рассуждаю здраво, даже не прибегая к случаю моего Случая (стоп, молчу!).
А вы посмотрите, Евгения Львовна, на все те криминальные случаи, о которых знал Достоевский.
Именно что криминальные! Убийства ради денег. И только. И никаких теорий, никаких идей!
Герасима Чистова обычно называют прототипом Раскольникова. Впрочем, это московское убийство, при всем его (предполагаемом) влиянии на замысел романа, осталось по существу нераскрытым, вина Чистова в суде не доказана. Но кто бы ни убил двух женщин топором, цель у преступника была одна – ограбление.
Девятнадцатилетний князь с грузинской фамилией, “с хорошими наклонностями” образованный молодец, что грохнул в Петербурге ростовщика Бека и его кухарку, он что – идейный был? Сейчас бы назвали резонансным убийством, обостренное внимание к себе привлекло, газета “Голос” отслеживала процесс, Достоевского интересовали подробности – и в чем идея? Нет идеи. Психанул, зарезал, ограбил.
И еще один громкий, снова московский случай, связанный уже тем с романом, что никакой связи с ним не имеет: молодой человек перед публикацией первых глав, то есть вне всякой зависимости от уже написанного убийства, порешил ростовщика и его служанку, и прошу заметить, Евгения Львовна, – не иначе как топором!.. Оставим потрясающие совпадения и спросим себя: в чем идея убийства? А ни в чем. В ограблении.
Родную сестру Достоевского, московскую домовладелицу, уже после смерти писателя тоже убили.
Там такая жуть и такие совпадения, что мистикам праздник!.. Может, подельники “Преступлением и наказанием” вдохновились и хотя бы в этом обнаружили идейность? Нет, Евгения Львовна. Банальное ограбление.
Герой сконструирован, придуман, жизнь подобных не знала. Я такие заявления делать моральное право имею – Вы знаете почему. (Это Набокову не очень прилично, про коллегу-то, да еще в свете соперничества, а мне более чем пристойно – сам Бог велел…) Но шляпу снимаю. Вообще – шляпу снимаю. И в частности – по тому, как он убедительным мог оказаться, особенно в критический момент жизни. Катков, конечно, проникся замыслом. Старую обиду забыл и тут же расщедрился на аванс в 300 рублей, да и гонорар положил удовлетворительный – 125 рублей за лист, по нижнему пределу автором ожидаемого.
Короче, поверил.
Я бы так и назвал эту главу:
АВАНС —
ЧТО ДАЛЬШЕ?
[5]
А что дальше? А то дальше – что получилось. Так вот: получилось! – и это самое удивительное. По всем моим задним числом прикидкам роман не должен был получиться. Начальные условия немыслимы. Тенденциозность неизбежна. Неправда неисправима.
Овладей другим кем-нибудь этот замысел – сломался бы автор в два счета. А у Достоевского получилось. Положим, не в два счета, а в три (по числу предварительных редакций), но, Евгения Львовна, Вы ж не будете придираться к числам; фигурально мое выражение.
Имеет смысл (осторожно!) вернуться к моей достопамятной лекции. Неплохо бы сообщить было здесь, как она называлась. А называлась она, напомню, так: “Как у Достоевского получается”.
Вот этот вопрос – без знака вопроса – меня сильно волнует. И сейчас волнует. И не менее чем тогда – в момент моего (одно только слово!) прозрения…
Как у Достоевского получается? В смысле не “Как сделано «Преступление и наказание»?”, а как удается роману осуществиться, состояться, не стать неудачей – при всей рискованности и сложности замысла?
Иначе – как осуществляется творение.
Не столько как творится, сколько как вытворяется!..
Говорить об этом будем и дальше, а в этой главе хорошо бы найти яркую краску для моего пафоса и ограничиться постановкой вопроса в самом общем виде. Можно так и назвать:
ПОСТАНОВКА ВОПРОСА
[6]
Многие, едва ли не большинство из прикасавшихся к Достоевскому думают, что “Преступление и наказание” он так и писал – с ходу, кусками, отправляя сразу в печать согласно журнальному графику. Да нам так и в школе, помнится, рассказывали, причем это подавалось как пример образцовой собранности классика.
О двух черновых редакциях публика (словечко, кстати, из первой редакции) практически не осведомлена. И это естественно, черновое хозяйство автора ее волновать не должно. Притом не худо бы знать уважаемой публике, что за предъявленным ей каноническим текстом скрыт напряженнейший труд, что и подчеркивает Л.Д.Опульская, публикатор черновых редакций. Том 7 передо мной; в связи с этим пользуюсь возможностью (оцените уместность этого оборота) выразить Вам благодарность, Евгения Львовна, за предоставление необходимых изданий; Вы не поверите, но этот том из нашей казенной библиотеки, закономерно относящийся к “Преступлению и наказанию” (“Рукописные редакции”), до меня никто не открывал. Хотя уверен: поверите.
Не могу не отметить тираж: 200 тысяч. Это “Рукописных редакций”!.. Так вся первая половина собрания этим тиражом выходила (относительно скромным по тем временам (год 1973-й)), потом тираж несколько сократился (кажется, на рукописных редакциях романа “Подросток”), можете сами проследить по выходным данным, но уверяю Вас, он того же порядка… При том что продавалось всё это в специальных отделах книжных магазинов только при предъявлении абонемента – издание-то подписное!.. А что Вы хотите? – книжный бум, страна литературоцентричная, самая читающая в мире!.. Знаете, с чем у меня “300 спартанцев” ассоциируются? Да уж конечно, не с Голливудом… Спустя почти полвека после того первого полного Пушкинский Дом берется за второе – с дополнениями, исправлениями и тому подобным, – аналогичный седьмой том на этот раз выходит тиражом 300 (триста) экземпляров. По мне, каждый экземпляр рукописных редакций романа “Преступление и наказание” в прочных латах примечаний и комментариев это стойкий боец в Фермопильском ущелье. Не меньше!
А наш седьмой том, один из тех двухсот тысяч, мой брат-близнец залил кофе – долго ему простить не мог этого.
Ну так вот, первую черновую редакцию публикаторы назвали “краткой”.
Краткая она, конечно, краткая, но с учетом того, что начало потеряно, связанного последовательного повествования листов пять было, в принципе, небольшой такой современный роман. У Достоевского – “повесть”.
Обрывается на незаконченной фразе. (Почему – я Вам еще расскажу; я-то знаю…) И нет начала, как я сказал. Но по правде, не жалко.
Текст сыроват. Прямо скажем. Ну так на то он и черновой.
Я бы не позволил себе дерзость давать здесь оценку, но это касается напрямую заданной темы: классиком допускается стратегический промах, и он грозит творческой неудачей. Повествование ведется от первого лица.
Убийца рассказывает о себе, причем в письменной форме. Это дневник.
Убил. Через пять дней – в горячечном стиле – описывает свое состояние после убийства; главный мотив – забытье и объяснение себе самому, почему не записал сразу. А что – должен был записать?
Еще через день – по избавлению от лихорадки – он приступает к весьма методичному изложению событий этих дней, и знаете, в нем пробуждается беллетрист!
Ну вот навскидку.
“Лавиза Ивановна уторопленно, и с любезностью, и с достоинством, и приседая дошла до дверей. Но в дверях наскочила сзади на видного офицера с открытым свежим лицом и с превосходными смоляными бакенами…”
Ну и при чем тут повадки какой-то Лавизы Ивановны и достоинства бакенбард офицера, если собрался говорить о главном?
Зачем он создает этот текст? Зачем он пишет? И зачем он пишет так, словно заботится о читателе? У него нет и не может быть читателя, кроме него самого. Может, он намерен доказать самому себе, что он способен владеть пером? Способен замечать детали, призванные оставлять впечатление достоверности, изображать долгий диалог, снабжая прямую речь обстоятельными ремарками?
И вместе с тем изображает болезненность своего состояния, озноб, бледность, “не знаю, не помню”, того гляди в обморок упадет, сообщает о неспособности описать переживаемое, что несколько противоречит достаточно уверенному письму. “Дальше я не буду рассказывать. Одно ощущение – сумасшествие”.
А может, он и есть сумасшедший?
Это бы многое объяснило. Вот в записной книжке помеченная нотабене запись – вроде предписания для персонажа: “Во все эти шесть глав он должен писать, говорить и представляться читателю отчасти как бы не в своем уме”. И этот убийца старается. Следует инструкции. Представляется – “как бы”. Только, дорогая Евгения Львовна, никакое это не сумасшествие. Поверьте мне, я вижу. Одна симуляция.
Но зачем, зачем? Зачем он говорит от своего имени? (Имя, к слову, у него Василий, и он еще не Раскольников.) Зачем повествование в первом лице?
Не работает.
То, что работало в “Записках из подполья”, не работает в “повести”, ведь повествует убийца!
Не собирается же он, в самом деле, напечатать в “Русском вестнике” о своем жестоком преступлении?
Уж это точно. О бытовой стороне писательства своего героя автор позаботился больше всего. Дневник, разумеется, тайный. А тайному нужен тайник.
“Этих листов у меня никогда не отыщут. Подоконная доска у меня приподымается, и этого никто не знает. Она уже давно приподымалась, и я давно уже знал. В случае нужды ее можно приподнять и опять так положить, что если другой пошевелит, то и не подымет. Да и в голову не придет. Туда под подоконник я всё и спрятал. Я там два кирпича вынул…”
Смею предположить, что ФМ описывает подоконник в висбаденской гостинице, пленником которой стал. Уж очень подробно; хочется сказать – зрелищно.
Ситуация любопытная. Смотрите: убийца, в порыве внезапного авторствования, навязанного ему Достоевским, пишет и прячет в подоконнике дневниковую повесть, в ином измерении представляющую собой художественное произведение самого Достоевского. Если не менять пропорций, это равносильно тому, как если бы сам Достоевский, написав “Преступление и наказание”, спрятал бы рукопись под подоконником у себя в Столярном переулке – или хотя бы эту черновую редакцию в подоконнике висбаденского отеля, не поставив в известность Каткова…
Забавно, забавно… А Вы могли бы вообразить меня, прячущего от Вас… ну допустим, некоторые странички этой заявки? Допустим, я тайно на отдельных листках что-то пишу мелким почерком, что-то, к примеру, личное, к делу не относящееся и хуже того – недозволительное с позиций Ваших методик. И разумеется, прячу. От Вас. Только где? Да вот за тумбочкой этой, там со стороны стены внизу перекладинка, потрескалась краска и за этой дощечкой наметилась узкая щель, – аккурат, как в нагрудный кармашек, если пополам их согнуть, две-три странички вставляются. Никто не заметит.
Способны ли Вы представить меня за подобным занятием?
Сам себя вполне представляю.
Представляю и спрашиваю: в чем же цель манипуляций? Где мотив? Для чего? Кто прочтет?
Чтобы потом перечитывать самому?.. Очень сомнительно.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом