Захар Прилепин "Тума"

grade 4,3 - Рейтинг книги по мнению 230+ читателей Рунета

None

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-176266-7

child_care Возрастное ограничение : 999

update Дата обновления : 28.08.2025

Серб, улыбаясь, пожал плечами.

Плечи у него были гибкие, как у птицы. Серб всё время потягивался, словно бы готовясь расправить крылья.

– Поднеси мне лохань, – сказал Степан.

Лохань была невелика, но Степан смотрел на неё, как на гору, ставшую посреди пути.

– …да ти помогнэм? (…я помогу? – срб.) – спросил серб.

– Нет, – сказал Степан. – Уйди.

…он и не помнил, чтоб чем-нибудь занимался так долго.

Нагребал сена под спину. Выворачивался, сжав зубы и топорща в муке глаз; другой же метался в своей тьме. Рвался наружу рёв.

В голове, как в братине, туда-сюда переливалась, пылая, жижа.

Был себе и смешон, и постыл, и мерзок.

Тонкая, настырная струйка крови – из-под содранной присохлой раны на голове – заливала глазницу, щекотала губы, горчила на языке.

…ослушавшийся его серб притащил, кинул подле Степана охапку сена. Отступил назад на шаг, намереваясь уйти, – но едва Степан зажмурился, ловко подоткнул ему сено под спину, и тут же, с усилием, впихнул под него лохань.

…спустя время свалился с лохани на бок – как после адовой работы.

Закатил глаза, накрыв ладонью странно, почти как у ребёнка, уменьшившееся своё мужское естество.

До самого локтя рука была сыра. Весь погано пах.

…тут же, осчастливленный, заснул.

Стыда не было никакого.

III

В степи каждому своя обида казалась первой, и ответ на неё – праведным.

С тех пор как Степан научился запоминать лица и различать голоса, он понял, что знает мёртвых казаков больше, чем живых.

Когда смерть всегда подле, за правотой далеко ходить не надо. Скоротечность жизни была оправданием сама по себе.

Малая часть мёртвых ложилась на станичном кладбище. Остальные пропадали в степи и в море.

Ещё не видев моря, Степан знал, что оно солёно. Смерть и соль с малых лет были для разума его – родственны на вкус.

Иногда, совсем редко, умершие возвращались, принося с того света клейма на лбу. Ноги их гноились кандальными следами.

Тогда сбирались все казаки и слушали их рассказы многократно.

Умыкнувшиеся из ада помнили всех терзавших их чертей в лицо. Ад успевал подъесть у них куски тел, уши, персты, а порой – выкусывал язык, и тогда они объяснялись мычаньем.

От остальных, так и не вернувшихся мёртвых оставались имена и прозванья: как змеиная кожа, ещё вчера полная гибким телом – а сегодня: тронь, и рассыпалась.

Те же самые имена доставались другим казакам; они носили их весело; чаще всего недолго.

Смерть была наседкой казака: высиживала его, а потом клевала, не слишком глядя, куда попадёт.

Степан, как все казаки, верил в Господа Бога Иисуса Христа, в заговор от пули, в русалок, заманивающих казаков, в святую воду Татьяну и в землю Ульяну, в сглаз и в приворот; знал, что нельзя давить кузнечиков – по-казачьи, сигалей, – потому что среди них есть божий путеводитель.

Отца звали – Тимофей.

Сыновей было два. Старший брат – Иван – родился за год до Степана.

Мать их Тимофей добыл в морском походе – на поисках, как говорили казаки.

О своём прошлом мать вслух не вспоминала и прежних песен не пела.

Огород, в отличие от других казачек, не высаживала, а лук, капусту и горох закупала на базаре. Тимофей отсчитывал матери раз на какой-то срок по три алтына, и она никогда не просила ещё.

Ходила в опрятном, простом женском платье, в длиннополом бешмете, платок повязывала на самые брови: прошелестит мимо – и лишь поджатый рот заметишь.

Степан видел открытое лицо матери считаные разы, всякий раз случайно, и всякий раз поражался её красе. Прямой, сияющий лоб её – и бархатная сутемень волос. Таких чёрных грив не было даже у тонконогих лошадей с персидских земель.

Женские украшения, что доставались отцу по дувану, она прятала – не столько от стороннего глаза или сыновьих забав, а от себя, чтоб не видеть.

Казачки любили турскую и татарскую бабью одежду, она – нет.

Иные казачки белили даже белые лица белилами, мазали губы в красный, морковный; мать же не творила над собой ничего такого.

Стирать на Дону или в протоках старалась одна.

Степан любил приглядывать, как она разбирает улов. Вонзив нож в горбинку у хвоста, махом взрезала трепетавшую рыбу. Тут же, отложив нож, другим махом вычищала утробу и, не глядя, скидывала рыбьи кишки в помойную лохань, стоявшую возле.

На руках её не оставалось порезов. Мнилось: если б порез случился – кровь бы не потекла.

Сказки сыновьям мать рассказывала нечасто – и на своём языке.

Поначалу Степан не понимал ничего, но торопился рассудком за переливами голоса: то пугающими, то мурчащими, – и воображал своё.

Старшего сына Ивана привечала чаще, но и его не ласкала – только могла, проходя мимо, почти не доставая пальцами, тронуть волосы, словно осеняя.

Если мать бывала зла, совсем малый Иван, завидев её суженные кошачьи зрачки, потешно раздуваясь, шипел на неё. Ему, верно, казалось, что мать лучше разумеет кошачий язык, и тем шипом он отпугнёт её, избежав порки.

Иван походил на крымскую или турскую родню матери. Степан – на отцовскую воронежскую: бабку Анюту и покойного деда Исайю. Сам он их никогда не видел, но так сказал отец.

Иногда мать молчала день за днём всю седмицу, и Степан верил, что мать онемела.

Трогал мать лишь интерес Степана к её прежней речи, и, говоря сыну, как раньше она называла коня, или своего родителя, или седло, или саблю, или солнце, или гуся, она будто бы возвращала своим воспоминаниям осязаемость.

– Ат, – говорила она, словно обретшая человечий язык птица. – Педер. Эйер. Кылич. Гунез. Каз.

…потом смолкала и отдалялась. Переставала отвечать Степану, словно обворованная.

И всё равно к шести годам он обучился не только называть зримое и на турском, и по-татарски, но и мыслить. Когда однажды рассмешил мать на её языке, она порывисто расцеловала его в лоб.

Чувствовал тот поцелуй ещё с час.

Называя всё, что видел, сначала на русский лад, а потом на материнский, – Степан вглядывался, как поведёт себя вещь: не изменит ли цвет или запах, не откажется ли повиноваться.

Но на всяком языке вещь оставалась сама собой.

Памятуя о деде, живущем в чужой земле, Степан порой поёживался, гадая – а как там у них всё уложено: не спутаны ли тьма и свет, смерть и жизнь, верх и низ?

…а вдруг ему придётся однажды раздуванить дедов дом и сгубить, не угадав в лицо, тех, кто дал свою кровь его матери?..

Потом поп Куприян сказал ему: вся его родня – здесь. Кто живёт без Христа – в родню не годится и для Бога бессмыслен.

Мать к черкасской часовне ходила одна, подгадывая свой приход в частые похороны: чтоб ни попа, ни дьячка в часовне не оказалось.

Смаличка Иван со Степаном ездили со взрослыми казаками на покосы.

Приглядывали за скотом, за иными, совсем малыми казачатами – те часто терялись в зарослях пырья, муравы, бурунчука.

Если в траву заходил бугай – мрели рога, а самого бугая было не углядеть.

Ворочали с братом длинными, не по росту, граблями пахучую скошенную траву. Сбивали стожки. Уложив те стожки на повозки, катили к своему, крытому чаканом, куреню.

Труды и промыслы вершили казаки с большим береженьем: с покоса, с рыбалки, с охоты людей воровали ногаи – и те пропадали навек.

Низовые казаки не владели степью, а жили на островках посреди реки, врывшись в мягкую землю.

В беспредельной степи чувствовали себя как звери.

В зиму полынили у станицы лёд – пробивая полыньи в три человечьих роста длиною, – чтоб не дать поганым, если объявятся, с разбега кинуться на городок.

Из ледяных глыб возводили завалы у стен. Отцы, детки, бабы – сообща городились от смерти.

Заботы те были сначала ознобными, а затем – потными, весёлыми.

Степан помнил, как, разгорячившись и подустав, лёг у полыньи и, прежде чем напиться, углядел своё раскачивающееся в чёрной, ледяной воде лицо. И тут же, в глубине, промельк серебряного хвоста… русалка?

…преодолев страх, ждал её, улыбался такому везенью.

Вода сначала кривила его улыбку, а потом стихла.

На затылок сыпал лёгкий снег. Со лба скатилась капля пота: пока ползла – была горяча, отпала – пристылой, а в реку капнула уже ледяной.

В курене иной раз нароком мешался отцу под ногами.

Отец едва касался его: чуть прихватывая за плечо или за шею, и тут же отпуская.

Если малолетний Степан попадался поперёк пути снова, Тимофей коротко, не матерно, бранился: матерная брань могла обратить казачка в нечистый дух.

Отец имел привычку говорить обрывистыми словами или их ломаными сочетаниями, смысла которых Степан сразу не мог разгадать.

– Сербит у тя? – спрашивал негромко, как бы и не у Степана.

Сербить значило: чесаться.

Казаки имели за правило не бить детей, но ставили в угол на соль и горох.

Ивашку наказывали чаще: он рос, как кудри его, непокорным и опрокудливым.

Куда бы Тимофей ни отъезжал, мать провожала его без слезы.

Когда отца не бывало подолгу, она оттаивала и становилась гуторливей, но говорила только на прежних своих наречиях.

Иван всё равно норовил отвечать по-русски, хотя Степан ведал о том, что и брат выучился понимать прошлую материнскую речь.

Так они и сообщались, как разные птицы на свой лад. Мать не сердилась на Ивана, и даже могла засмеяться – притом угадать, что? показалось ей потешным, не получалось.

Встретив отца, она снова стихала.

Не сразу понимавший, как объяснить такую её повадку, Степан переспрашивал у матери на её языке за любое дело: убрать ли рыбу в ледник, можно ли собрать куриные яйца – несушки опять несутся где ни попадя, «…а как по-турски будет…», – тут однажды явился отец и произнёс куда больше слов подряд, чем все попривыкли.

– Опять… на её поганом языке… балякал? – спросил он у Степана, подходя в упор, но тот не сдвинулся с места; отец, вроде бы готовый столкнуть его с пути, вдруг раздумал и развернулся к матери. – Турчака растишь мне, косоглазая? Я те змеиные брови-то пополам… разрублю…

Лицо отцовское было тёсано сильными махами: нос, рот, лоб. Все углы виднелись чётко: бровь поднимал – и возникал угол, сжимал челюсть – и скула давала другой угол. Глаза – твёрдые, сухие, серые.

Похожие книги


Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом