Максим Привезенцев "Маяки Сахалина"

МАЯКИ САХАЛИНА Роман Максима Привезенцева Есть книги о путешествиях. А есть книги, где дорога становится мышлением. После экспедиций через континенты Максим Привезенцев отправляется на Сахалин – пройти остров вдоль маяков, от первого света до последнего. Штормы, туман, дорога и люди, в глазах которых не гаснет свет. Через век по тем же берегам идёт другой человек – ссыльный этнограф Бронислав Пилсудский, записывающий язык айнов и пытающийся сохранить исчезающую культуру. Две дороги, разделённые временем, сходятся в одном свете: в памяти, которая не ведёт, а хранит. Это не тревел и не хроника. Это роман о свете и человеке — о тех, кто не покоряет пространство, а слушает его. О дороге, которая не заканчивается – а становится пониманием. «Маяк не помнит, как его называли. Но всё ещё светит – туда, где кто-то ищет берег.» Философский роман-путешествие от автора мотоэкспедиций по странам мира — о свете, памяти и человеческой стойкости. О том, что продолжается, когда дорога кончается.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 19.11.2025

Юзеф примкнул к кружку в Харькове, а Бронислав – сразу по приезде в Петербург, едва повстречал там старого друга по Виленской гимназии, Лукашевича.

Именно участники петербургской ячейки 1 марта 1887 года бросили в карету Александра III бомбы, которые Лукашевич лично начинил динамитом и свинцовыми шариками, отравленными стрихнином.

Оба брата, пусть сами не швыряли взрывчатку, участвовали в её создании – и были более чем причастны к тому, что случилось.

Теперь, глядя на стены камеры, он вспоминал не поступки – слова.

Слова, что тогда казались умными, почти возвышенными. Слова, что превращали ярость в долг, а убийство – в арифметику.

Отец всегда говорил: «Террор – это отказ от мысли. Это когда ты так боишься слабости, что прячешься за взрыв».

Эти слова возвращались теперь, как отголосок чужого голоса в сыром камне.

Тогда, в тех комнатах с низкими потолками и горячим чаем, всё казалось ясным: если один человек мешает миллионам, не долг ли разума убрать помеху?

Методы этой «уборки» долго оставались за семью печатями – до тех пор, пока братья Пилсудские были связаны с народовольцами уже не только идеей, но и дружбой.

Сначала ведь речь шла лишь о свержении. Что бы это ни значило.

А вот когда слово «свержение» стало звучать нелепо, а «убийство» – буднично, Бронислав бы не сказал. Даже под дулом револьвера.

В любом случае, когда всё завертелось всерьёз, отступать стало поздно.

Заговором формально управляли трое – Лукашевич, Ульянов (брат того самого) и Шевырёв.

Но в центре притяжения был один – Лукашевич.

Он не уговаривал – он затягивал, как трясина: сначала мягко под ногами, потом – до пояса, и поздно.

В его голосе не было угроз, но в нём было то, от чего между лопаток разливался холод – как будто в глубине где-то звонил старинный колокол: низко, долго, без пощады.

Он не спорил, не взывал к логике – он просто говорил.

И воздух густел.

И реальность начинала сдвигаться.

Не оставляя выбора, он создавал ощущение, что ты уже выбрал.

Заговор был не беседой – обрядом.

Ульянов ещё держался за здравый смысл. Шевырёв – за иронию. Лукашевич сжигал это взглядом.

Он не был жесток. Он был неизбежен.

Как будто сама История – без предисловий и этикета – ввела его в эту точку.

И Пилсудский всё чаще думал: может, выхода и не было вовсе.

Может, если и пробиваться, то только сквозь плоть.

Чужую.

Или свою.

Они говорили тихо, осторожно – будто разливали яд.

Решения принимались на ощупь, как маршрут в полной темноте.

Из троицы самым резким был Лукашевич.

В нём не было мечты о справедливости – только тяга к возмездию. Не жажда победы, а потребность боли. Чтобы царь наконец сам прошёл тот путь, которым гнал страну.

Он горел изнутри: словами, ненавистью, верой в собственную правоту. Этот огонь пугал даже своих – и всё же зажигал.

И вот Бронислав впервые признал: другого пути нет. Не осталось. Только кровь. Только расплата. Только боль – как единая цена за освобождение.

Так он и стал связующим звеном – между Варшавой и Петербургом, между Вильно и казармой. Он передал инструкции. Указал, где достать химикаты, где – оружие. Дал посылку Лукашевичу – спокойно, без колебаний, с тем лицом, каким передают свечу в тёмном храме. Не для себя – ради других.

Когда всё рухнуло, он не исчез. Не сжёг, не уничтожил. Манифест остался в комнате, как немой свидетель – будто ждал.

3 марта 1887 года за ним пришли. Искать не пришлось. Он был на месте.

Рядом, на столе, лежал заголовок – победа для тех, кто пришёл:

«Манифест террористической фракции Народной Воли».

Мечта сыщика – в одном листе.

Суд не любил разговоров. Он считал до семи – и обрывал судьбы: Пилсудский, Андреюшкин, Генералов, Осипанов, Шевырёв, Ульянов, Лукашевич. Семь – число замкнутое. Но один выпал: Лукашевичу вместо казни досталась Шлиссельбургская тьма. Основной удар принял Ульянов.

В камере Бронислав ждал не судьбы – тишины. Вместо неё пришла весть: Юзеф арестован. Не расстрелян – пять лет ссылки в Сибирь. Для девятнадцатилетнего – почти жизнь. Почти.

Что до самого Бронислава – он не страдал. Просто тускнел. Как пламя, о котором забыли, – и оно само погасло. Одиночество стало его средой. Как ветер для маяка: не враг и не друг, лишь соль, что точит железо. Он не боялся конца. Он ждал его. Любого. Лишь бы не жить в этом вязком безвременье, где не выбираешь – ни еду, ни сон, ни даже направление взгляда.

Хуже всего была мысль о том, как всё рассыпалось. Не из-за предательства – от глупости. Андреюшкин написал другу: мол, скоро рванёт. Без шифра, без страха, без малейшего сомнения. Жандармы перехватили письмо. Всё рухнуло – не от силы удара, а от неосторожности. Как нарыв, что вскрылся случайно.

Часто всё рушится не от грома, а от шёпота: слово не там – и лавина пошла. Не тот жест, не та пауза, не вовремя опущенный взгляд. В мелочах – трещины. В случайностях – фатальность.

Бронислав знал, где был первый камень. Но лавину уже не видел. Только гул. Только осадок. Только тишина.

Тюремщики не делились новостями. С террористами не вели переговоров. Видимо, обвиняемым в терроре не полагалось даже знать, сколько осталось – дней, часов, шансов.

Он сбился со счёта. Сначала гадал по свету из окна, потом – по каше в миске, потом взял камешек и начал царапать штрихи на стене. Чтобы не раствориться в сыром безвременье.

Родных к мятежному поляку не допускали. Он слышал только голоса надзирателей – глухие, короткие, будто через решётку простукивали код:

– Обед.

– Завтрак.

– Отбой.

– Отошёл.

Весной, когда дождь на улице вдруг сдался и притих, бойница лязгнула, и дежурный, не меняя интонации, сообщил:

– Пилсудский. В суд.

Бронислав поднял голову:

– В суд… или сразу на казнь?

Пауза. И снова, как выстрел, то же:

– Отошёл.

Кандалы на ногах. Шаги в коридоре. Сырость и камень. А потом – зал суда. Те же лица. Подельники. Но уже другие глаза.

Там он всё и узнал.

Письмо Андреюшкина всплыло. Попало в руки полиции. Утром 1 марта схватили его самого и Генералова у Главного штаба. Бомбы, револьвер – при них. Осипанова – возле Казанского. Горкуна и Волохова – на Невском. Цепная реакция.

На первом же допросе начали сыпаться имена. Семьдесят четыре. Подряд.

Правда оказалась хуже неизвестности.

Но судьба как будто на миг отвернулась и одарила: Брониславу заменили расстрел на пятнадцать лет каторги. Сахалин.

Туда же, с меньшими сроками, пошли и трое его товарищей: Петя Гуркун, Миша Канчер, Стёпа Волохов.

Они переглядывались украдкой, будто не верили, что ещё дышат одним воздухом.

Судьба кивнула им молча, не объясняя.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом