Читать «Битва за москву 1941 - 11» — Сергей Сорокин онлайн
Страница 5 из 11
Ключ был старый, длинный, с бородкой в три зуба и с круглым кольцом, и на кольце было намотано три витка суровой нитки — чтобы, наверное, не звенел.
— Это что? — спросил я.
— Это ключ, — сказала Александра.
— Это я вижу. От чего?
Она протянула руку, и я отдал, и она подержала его на ладони.
— От квартиры на Мещанской, — сказала она. — Второй этаж, дверь налево. Там теперь ничего нет.
Я не знал, что сказать, и сказал глупость:
— Совсем ничего?
— Стена есть, — сказала Александра спокойно. — Внешняя стена стоит, и окно. А внутри нету ничего, с сентября сорок первого. Я туда ездила в декабре, когда меня на два дня отпускали. Постояла на улице и уехала.
Она повертела ключ.
— Я его с собой вожу третий год. Сама не знаю зачем. Сначала думала — вдруг починят дом. Потом думала — ну пусть просто будет.
— И?
— И вот что, Андрей Кузьмич. — Она подняла на меня глаза. — Я больше не хочу возить его просто так. Я не хочу, чтоб у меня в кармане лежала железка от того, чего нет. Пусть он лежит от того, что будет.
Я сидел и молчал, и молчал дольше, чем следовало.
— Ты меня понял? — спросила она.
— Понял, — сказал я. — Я думаю, как ответить, чтоб не сказать глупость.
— Скажи глупость.
— Мне нужна дверь, — сказал я. — Та, о которой мы на Днепре договорились. За которой мы оба. Я про неё пишу и думаю, а сейчас ты положила ключ мне в ладонь — и я опять не умею ответить.
— Тогда скажи ещё раз. Живым голосом, не в письме.
— Всё равно каждый раз страшно. Говорить такое на войне — будто расписываться за то, что доживёшь.
Александра засмеялась — коротко, устало.
— А молчать — это как будто ты уже не доживёшь, — сказала она. — Выбирай, что хуже.
Я полез за пазуху и достал то, что таскал там с осени.
У меня во внутреннем кармане, в клеёнке, лежало немного: копия снимка отделения сорок первого года, детская карточка Гнутова, письма — её и ещё два. И там же была наша с ней фотография, сделанная Зиминой прошлой осенью, после Днепра.
Я отдал ей отпечаток.
Он был мятый по углу и с белой полосой от сгиба.
На снимке мы стояли у стены санитарного вагона: она в халате поверх гимнастёрки, я в шинели, и между нами на подоконнике вагона стояла кружка, а я почему-то держал в руке вторую — держал за донышко, как держат гранату.
Александра взяла снимок и стала смеяться раньше, чем я успел что-нибудь объяснить.
— Господи, — сказала она. — Кружка.
— Что кружка.
— Ты её держишь, как будто сейчас метнёшь.
— Мне её Зимина всучила за секунду до того, — сказал я. — Сказала: у вас руки пустые, возьмите что-нибудь. Я и взял.
— Ты вот такой и есть, — сказала она, разглядывая. — Тебе дают кружку, а ты берёшь её так, чтоб удобно было бросить.
— Отдай.
— Не отдам. — Она прижала снимок к груди. — Это теперь моё. У меня твоих карточек две, и на обеих ты не улыбаешься.
— Я улыбаюсь.
— Ты делаешь лицо, как будто тебе сейчас доложат плохое.
Мы сидели, и она разглядывала снимок, и ключ лежал у неё на колене, и я вдруг поймал себя на том, что представляю комнату. Конкретную. С окном.
— Занавески, — сказал я вслух.
— Что?
— Занавески надо будет. На окно.
Александра посмотрела на меня с интересом.
— Какие?
— Ну какие. Тёмные.
— Почему тёмные?!
— Потому что немаркие, — сказал я. — Светлые ты через месяц застираешь, и они станут серые.
Она села прямо.
— Андрей. Я четыре года живу в сером, — сказала она. — Я сплю в сером, я хожу в сером, у меня руки в сером до локтя. Ты мне предлагаешь повесить на своё окно тёмную тряпку, чтоб она не пачкалась?
— Она будет практичная.
— Она будет как маскировка, — сказала Александра. — Я не хочу дома маскироваться. Я хочу, чтоб в окне было светло и чтоб от занавески на пол ложилось жёлтое.
— Жёлтое.
— Жёлтое, — сказала она твёрдо. — Или белое с прошивкой. У нас на Мещанской были белые, мама их крахмалила.
Я хотел сказать, что крахмалить в наших условиях негде, и не сказал, потому что вдруг увидел то, что она говорит: полосу света на полу, и что в этой полосе сидит кошка или ребёнок, или просто лежит свет, и что за этим окном не надо ничего затемнять к вечеру.
— Ладно, — сказал я. — Пусть светлые.
— Ты уступаешь, чтоб я замолчала?
— Нет. Я представил и увидел, что ты права.
Она недоверчиво прищурилась, потом смягчилась.
— Ну хорошо, — сказала она. — Тогда я тебе уступлю в другом. Дверь будет с хорошим замком.
— С этим ключом не подойдёт.
— С этим не подойдёт, — согласилась Александра и взяла ключ с колена. — Этот пусть лежит отдельно. Вместе с письмами.
Она завернула ключ и снимок в один платок, вместе, и убрала в ту же сумку, в боковой карман.
Мы просидели ещё полчаса и ни разу не сказали «когда кончится война». Мы говорили про то, где может быть эта комната: она хотела при больнице, потому что при больнице всегда дают жильё; я говорил, что при больнице комнаты сырые. Мы поругались про сырость и помирились, и поцеловались, и она сказала, что от меня пахнет торфом, и что она этот запах теперь всю жизнь будет помнить.
— Мне пора, — сказала она, вставая.
— Когда вас двинут?
— Не знаю. Наверное, вслед за вами.
Она поправила сумку на плече, и ключ звякнул через ткань — глухо, потому что был обмотан ниткой.
Пять дней мы жили как люди, и я это запомнил по мелочам, а не по крупному.
Мылись по сменам, в шатре, поставленном у ручья, — и первая смена была не по старшинству, а по очерёдности выхода: те, кто пойдёт первым, моются первыми, потому что их могут поднять раньше. Это я объявил заранее, и это сняло половину обид.
Сапожник у нас был из нового пополнения, Кислицын, тихий мужичок, и он за пять дней перебрал восемьдесят с лишним пар, и я к нему подходил трижды и трижды видел одно и то же: он отдавал сапог не в общую кучу, а тому, кто принёс, и заставлял тут же надеть и пройтись.
— Ходи.
— Да чего ходить, всё нормально.
— Ходи, я сказал. Вон до угла и обратно.
— Ну сходил.
— Жмёт?
— Малость в подъёме.
— Значит, не малость, — говорил Кислицын и забирал обратно. — На марше твоя малость станет кровью.
Из обещанных ста двадцати к двадцать восьмому привезли семьдесят с чем-то; остальных задержали в запасной части. Прибывших распределили на второй день, и распределяли мы с Мельниковым и ротными полдня, и я держался своего правила, которое завёл ещё под Ржевом: новичка не ставить к новичку.
Мельников ворчал.
— Не выйдет по двое. У меня в первой роте стариков всего одиннадцать, а даю им девятнадцать.
— Тогда к опытному по двое новых. Старших назовёшь поимённо. Сначала пройдёте маршрут налегке, потом с грузом; пока не научатся держать друг друга в поле зрения, на пост их одних не ставь.
Кухню и медпункт я перевёл заранее, на четвёртый день, — не потому, что они мешали, а потому, что маршрут у нас менялся, и я не хотел, чтобы в час выхода кухня стояла позади всех и догоняла.
Повар был против.
— Товарищ капитан, я тут обжился. У меня тут печь сложена, у меня тут вода рядом.
— Ты тут обжился на четыре дня. А выходим мы на север, и если ты останешься здесь, ты будешь тащиться за хвостом.
— А если не выйдем?
— Тогда сложишь печь на новом месте, — сказал я. — Она у тебя из кирпича, а кирпич мы возим.
Он ворчал ещё день, а потом сам пришёл и сказал, что на новом месте лучше, потому что ветер в другую сторону и дым не идёт на людей.
Приказ пришёл на пятый день в семь вечера.
Я сидел в избе с Ершовым и разбирал ведомость на обувь, когда вошёл связной от комбрига, и по его лицу я всё понял раньше, чем он раскрыл рот.
Мы уходили не через двое суток. Мы уходили в час ночи.
Шесть часов.
Первые тридцать секунд у меня в голове было пусто и звенело, как всегда в таких случаях, а потом стало хорошо: потому что я вспомнил, что мы сделали за эти дни, и понял, что шесть часов — это много, если люди вымыты, обуты и накормлены.
— Ершов. Зови ротных. Не сюда — я сам обойду. Мне нужен один ответ от каждого, и я буду спрашивать не «готовы ли вы».
— А что?
— Я буду спрашивать: кого ты можешь поднять прямо сейчас и что у тебя не пришло.
Я обошёл их за час.
В третьей роте — Кутепов доложил за ротного, потому что ротный был на дальнем посту: две трети готовы полностью, у третьего взвода нет патронов к пулемётам, ждут подвоза.
Во второй — всё есть, но двадцать человек только что сменились с работ на гати и спят четвёртый час.
В первой у Мельникова — готовы все, потому что Мельников, как выяснилось, ещё вчера велел людям спать в обмотках.
— Ты откуда знал?