Читать «Битва за москву 1941 - 11» — Сергей Сорокин онлайн
Страница 4 из 11
— Почему? — спросил я, когда мы туда пришли.
Она ответила по пунктам, и по этим пунктам было видно, что она думала об этом не пять минут.
— Дверь закрывается, — сказала она и показала. — Вот, на щеколду. В большой избе двери нет, там проём, туда всё время кто-то ходит.
— Это важно?
— Это самое важное. — Она прошла в глубь комнаты. — Дальше. Тут сухой угол, вот здесь, у печки. Я туда положу тетради, и они не отсыреют. В большой избе течёт крыша, я смотрела.
— А третье?
— А третье, — сказала Зося, — это что от большой избы двадцать шагов до вашего склада, где грузят. Там весь день гремят ящиками и кричат. Я не смогу вести урок и каждые пять минут пережидать. Дети отвыкли слушать. Им надо, чтоб ничего не мешало.
Лавок было две, и обе разваленные. Стол нашёлся в соседней комнате; его принесли женщины и поставили у окна, а Голубев подогнал шатающуюся ножку.
Голубев принёс инструмент и работал два часа, а дети — их набралось сначала четверо, потом семеро — сидели в углу на полу и смотрели.
Один, постарше, лет двенадцати, всё время порывался помогать:
— Дяденька, давайте я подержу.
— Сядь, — сказал Голубев.
— Да я умею!
— Сядь, говорю. — Он посадил гвоздь двумя ударами, поставил следующий. — Ты мне сейчас подержишь, я тебе по пальцу дам молотком, и будет у Зоси Антоновны в первый день урока раненый. Посиди. Потом дам тебе рубанок, будешь кромку снимать.
Мальчишка сел.
Когда лавки были готовы, Голубев не сказал «садитесь». Он взялся за угол первой лавки и качнул. Она качнулась.
— Вот, — сказал он. — А теперь смотри, что я делаю.
Он подтесал ножку на четверть пальца, поставил, качнул ещё раз, подтесал вторую.
— Теперь садись.
Дети полезли на лавки, и лавки не шатались, и это почему-то произвело на них большое впечатление.
Осипов пришёл сам, без просьбы, потому что услышал.
Он в этой деревне тянул связь и знал каждый двор, и у фельдшерской избы у него было незакрытое дело: там, над углом, висел обрывок старого провода — немецкого, с прежней их линии, — и висел он низко, петлёй, и конец качался на ветру в полутора метрах от земли.
Он пришёл с кусачками и с мотком.
— Зося Антоновна, я вам тут сниму.
— Он же не работает.
— Он не работает, — сказал Осипов. — Сегодня.
Он позвал сапёра. Тот прошёл линию до обрыва, осмотрел крепления и разрешил снять. Осипов снял провод весь, до опоры, смотал в бухту и унёс. И перед уходом сказал взрослым — не детям, а именно взрослым, двум женщинам, стоявшим у калитки:
— Вот тут ничего больше нет. И если увидите, что где-то ещё висит, — не срезайте сами, позовите. Он может быть чужой и он может быть к чему-нибудь подключён.
— К чему подключён?
— К чему угодно, — сказал Осипов. — У них мины на проводе бывают.
Женщины переглянулись, и одна тут же побежала за угол — посмотреть свой сарай.
Самойлова появилась в деревне утром четвёртого дня с одним орудием и двумя машинами — её батарея шла мимо, и она остановилась на два часа для перецепки.
Вера пришла ко мне прямо на командный пункт, посмотрела на карту, спросила три вещи по делу, получила ответ и уже собиралась уходить, когда я сказал:
— У тебя пустые ящики есть?
Она подняла бровь.
— Из-под чего?
— Из-под чего угодно. Нужны коробки. Учительнице, под карандаши.
Вера постояла, соображая, и потом сделала то, за что я её всегда ценил: не стала выяснять, зачем взрослому человеку коробки, когда идёт война.
— Из-под снарядов не дам, — сказала она. — Они тяжёлые и там внутри клеймо, и вообще нечего детям возить снарядные ящики. А вот у меня есть картонки из-под приборных стёкол, четыре штуки. Пустые, чистые, с крышками.
Она принесла их сама, через полчаса, и по дороге, кажется, протёрла их тряпкой, потому что они были подозрительно чистые.
Зося взяла и сказала:
— Ой. А они крепкие.
— Крепкие, — сказала Самойлова. — Только не мочите.
И ушла к своим, и через час её орудие потянули дальше, и я даже не успел с ней толком попрощаться, и мы оба к этому привыкли.
Первый урок был на четвёртый день, в десять утра, и я на нём был не весь.
Пришло одиннадцать человек: от семи до тринадцати лет. Трое босиком. Одна девочка — с младшим братом на руках, потому что мать была на кухне у склада, и Зося её с братом пустила и посадила на край лавки.
Я принёс тетради — двенадцать штук, выпрошенных у Ершова из штабного запаса, и он их отдал со скрипом, и Дудко записал их как израсходованные на нужды батальона, и это была маленькая ложь, за которую я не краснею.
Зося раздала карандаши из картонок Самойловой — по одному в руки, огрызки, наточенные ножом.
— Сегодня, — сказала она, — мы будем писать своё имя.
Я стоял у двери и смотрел.
Это оказалось не так, как я думал. Я почему-то ожидал, что дети, которых три года не учили, кинутся писать. Они сидели и смотрели на карандаш.
Первым начал тот, двенадцатилетний, который рвался помогать Голубеву. Он написал крупно и криво и тут же поднял тетрадь:
— Зося Антоновна! Я помню!
— Не кричи. Покажи.
— «Владек».
— Хорошо. А теперь фамилию.
— Фамилию не помню, как пишется.
— Значит, будем учить, — сказала Зося.
Стась сидел третьим с краю и карандаш не взял. Другой Стась, не Трибуш из найденной карточки: этого мальчика недавно привела Кулиничиха.
Ему было лет десять: худой, стриженый под машинку — видно, стригли давно, потому что волосы отросли неровными пучками, — и с той особенной тишиной в лице, которую я к сорок четвёртому году научился узнавать издали.
Зося не стала его трогать сразу. Она обошла обе лавки, посмотрела чужие тетради, вернулась и села перед ним на корточки.
— Стась.
Он не ответил.
— Ты не хочешь писать?
Он покачал головой.
— Почему?
Он помолчал и сказал так тихо, что я от двери еле разобрал:
— Мама придёт — тогда.
В комнате стало тихо: дети слышат такое мгновенно.
Я стоял и не знал, что сделал бы на её месте. Наверное, сказал бы что-нибудь про то, что мама была бы рада, и это было бы ужасно.
Зося сказала другое.
— Хорошо, — сказала она. — Тогда не пиши. Возьми карандаш и нарисуй свой дом.
— Зачем?
— Затем, что я не помню, какой он с той стороны, где огород. Я всегда мимо ходила с улицы.
Стась подумал. Потом взял карандаш.
Девочка, сидевшая рядом — Ганка, прижимавшая сонного брата левой рукой, — подвинулась и освободила ему место на столе, отодвинув свою тетрадь. Она не стала брать его за руку, не стала показывать, как рисовать, и не сказала ни слова.
Глава 3
Он рисовал долго, и рисовал именно дом с той стороны, где огород: с погребом, с колодой, с яблоней.
Я вышел, потому что мне надо было в батальон, а ещё потому, что я вдруг понял: я стою тут и жду, когда мне покажут результат моих тетрадей.
Зося догнала меня у калитки.
— Товарищ капитан. Спасибо за тетради.
— Не за что.
— И вот что, — сказала она. — Вы приходите, я не гоню. Но если вы будете стоять в дверях, они будут смотреть на вас, а не в тетрадь. Дети всегда смотрят на того, кто с оружием.
Я даже не сразу нашёлся.
— Понял, — сказал я.
— Не обижайтесь.
— Я не обижаюсь. Вы правы.
На другое утро я шёл мимо — не к ним, а по своим делам, на кухню, — и заглянул через плетень.
В комнате никого из взрослых ещё не было. Зося подходила только к десяти.
А лавки уже стояли. Кто-то их вынес на середину и поставил ровно, как вчера. Картонка с карандашами стояла на подоконнике, и над ней сидели двое и делили огрызки, и Владек говорил:
— Нет, этот Ганкин, у него грифель толстый.
И ещё: они ждали одного, которого не было, и Владек сбегал за ним через три двора и привёл, и я слышал, как он на бегу орал:
— Митька, давай, она уже идёт!
Хотя она ещё не шла.
С Александрой мы увиделись вечером пятого дня, и увиделись в первый раз за эти дни по-человечески, а не через чужие носилки.
Летучка стояла у околицы. Она отработала смену и вышла, и мы сели на брёвнах за избой, где сушилось бельё и где никого не было.
Было светло — в июле в Белоруссии темнеет поздно, — и пахло не дымом, а сеном, потому что ветер повернул.
Она сидела и разбирала свою сумку: вытряхивала, перекладывала, выбрасывала в траву смятые бумажки. Это у неё была такая привычка после смены — приводить в порядок что-нибудь маленькое.
И из бокового кармана вместе с чем-то выпал ключ.
Он упал в траву, и я поднял.