Читать «Командир бомбардировщика - 4» — Сергей Сорокин онлайн
Страница 1 из 10
Сергей Сорокин
Командир бомбардировщика - 4
Глава 1
Крышка правого капота идёт вверх медленно, с ленивой неохотой всякого железа, которое ночь провело в огне, а утро — на холодном ветру. Техник держит её через ветошь снизу, Плешаков — сбоку, и оба смотрят не внутрь, а на собственные руки, чтобы не уронить край на шпильки.
— Принял, — говорит Плешаков. — Ставь подпорку. Не пальцами держи, ставь подпорку.
Техник подводит упор под поднятую крышку, проверяет, что конец сел в гнездо. Плешаков понемногу отпускает край; крышка остаётся на месте, и только тогда оба убирают руки.
Изнутри тянет тем самым запахом, который я узнал бы в темноте: горячий металл, выгоревшее масло, бензин, нагретая краска. За ночь он пропитал мне куртку насквозь, но здесь, у открытого мотора, он другой — гуще, злее, живой.
Я делаю шаг ближе. Правое колено принимает четверть веса, как договаривались с Лидой, и сразу напоминает, что четверть — это её цифра, а не моя.
— Товарищ старший лейтенант, — говорит Плешаков, не поворачивая головы, — отойдите на полшага. Вы мне свет закрываете.
— Я тебе свет не закрываю. Я стою сбоку.
— Вы стоите там, куда мне надо смотреть.
Я отхожу на полшага. Тридцать лет в прошлой жизни у меня уходило на то, чтобы выучить это движение и перестать считать его обидным: техник у открытого мотора главнее командира полка. Молодому телу, в котором я теперь живу, эта наука не досталась. Оно хочет взять ключ. Оно хочет первым увидеть, что там внутри, и по возможности само вытащить оттуда причину за шиворот.
Плешаков берёт переносную лампу, светит под жгут проводки и молчит дольше, чем мне удобно.
— Ну?
— Гну, — отвечает он, заводя лампу глубже. — Погоди с причиной. Гурьев, ящик командиру.
Моторист Гурьев, парень лет двадцати с обгоревшими до белизны бровями, тащит от стены капонира деревянный ящик из-под приборов, ставит его торцом у колеса и смотрит на меня вопросительно.
— Садитесь, — говорит Плешаков. — Мне от вас сейчас нужны минуты и режимы, а не ещё одна пара рук. Рук у меня три, а минут никто, кроме вас, не помнит.
Я сажусь. Колено благодарно вытягивается вперёд, в дурацкое положение, в котором его меньше дёргает. Ящик пахнет стружкой и старым машинным маслом; на боку чернильный номер и раздавленная сургучная печать. С этой точки правый мотор виден целиком: чёрный от нагара коллектор, светлые головки, жгут в оплётке, тяги, штуцера, хомуты — всё то хозяйство, которое ночью шумело у меня под рукой одним ровным звуком и ни разу не соврало.
Литвинов приходит через минуту, с планшетом под правой мышкой. Левая кисть у него поднята к груди, повязка потемнела у ладони, и он несёт руку так, будто она чужая и он согласился подержать её до вечера.
— Времена, — говорит Плешаков. — Только времена и режимы. Без «мне показалось».
— Тогда садись рядом, — я подвигаюсь на ящике. — Читай с листа, не по памяти.
Литвинов не садится: сидя он не сможет прижать лист правой рукой. Он кладёт планшет на бочку, ставит сверху пустую кружку, чтобы ветер не листал, и водит по строкам карандашом, зажатым в здоровых пальцах.
— На наборе, после второй тысячи, показание температуры головок правого подошло к принятой черте, — говорит он. — Записано двадцать три минуты после старта. Через полторы минуты командир уменьшил угол набора и прибавил скорость. Ещё через минуту жалюзи открыты полностью. Рост остановился на четвёртой минуте после начала, показание отступило на два деления к седьмой.
— Обороты?
— Держались. Разницы с левым по указателю не отмечал.
— Давление масла.
— В рабочей области весь маршрут. Отдельно отмечено в трёх точках: на наборе, после сброса и над морем.
Плешаков слушает, не отрываясь от лампы.
— Звук.
— Ровный, — говорю я. — И это не вежливость. Я эти два мотора слышу через кресло, и правый у меня всю ночь шёл одной нотой с левым. Ни рывка, ни провала, ни того сухого стука, который у них бывает перед неприятностью.
— Вибрация?
— Не изменилась. На боевом режиме и на отходе я её проверял специально, потому что температура мне не понравилась.
— Течь?
— Свежей не видел ни я, ни Костенко снизу. И под мотором на вашей ветоши сейчас сухо.
Плешаков наконец выпрямляется, вытирает пальцы о тряпку и смотрит на меня так, как смотрят на человека, который сдал экзамен, но ещё об этом не знает.
— Вот теперь можно работать, — говорит он. — Теперь у меня есть машина, которая честно прошла маршрут с подъёмом температуры на наборе. Из такой машины я причину достану. Из «еле дотянули» не достану ничего.
— А кто сказал «еле дотянули»?
— Скажут, — отвечает он спокойно. — Всегда говорят.
И оказывается прав раньше, чем я успеваю ответить.
Гурьев, сидя на корточках у второй стремянки, старательно и медленно пишет в тетради огрызком карандаша. Он старается, у него мокрый чуб и очень сосредоточенное лицо человека, который впервые в жизни оформляет документ.
— Товарищ старший лейтенант, — говорит он, не поднимая головы, — я так и запишу: правый работал с перебоями, экипаж дотянул на одном?
В капонире становится тихо. Слышно, как на полосе бросают землю с лопат, как далеко работает грузовик и как ветер с моря шевелит маскировочную сеть над нами.
— Не так, — говорю я.
— А как? Я же... ну, для порядка. Там же спросят, как шли.
— Спросят — ответим точно. Пиши. Правый мотор работал весь маршрут. Давление масла в рабочей области. Обороты держал. Звук и вибрация без изменений. Температура головок на наборе подходила к принятой черте и отступала после уменьшения угла, прибавки скорости и полного открытия жалюзи. Перебоев не было. Отказа не было. Полёта на одном моторе не было.
Гурьев смотрит на меня озадаченно, держа карандаш над недописанной строкой.
— Так это ж... скучно как-то.
— Зато правда.
— Так все ж пишут ярче, — он поворачивает ко мне тетрадь, словно надеется ещё отстоять свою строчку.
— И ты завтра будешь по этой яркости искать неисправность, которой нет, — говорит Плешаков, — а ту, которая есть, пропустишь, потому что она в твою красивую строчку не влезает. Пиши, как сказал командир. Слово в слово.
Гурьев сопит и пишет. Я смотрю на его затылок и думаю, что зря на него сержусь. Ему двадцать лет, он третий месяц на фронте, и ему хочется, чтобы ночь, из которой машина вернулась с осколочной ссадиной на борту, называлась как-нибудь громко. Я в его возрасте — в том, настоящем, давнем возрасте — тоже писал ярче, чем было. Меня отучил один старый техник, которого я потом двадцать лет вспоминал каждый раз, когда подписывал чужой отчёт.
— Гурьев, — говорю я.
— Я.
— Через год ты будешь принимать доклады от таких, как я. И если тебе привезут «еле дотянули», ты будешь стоять у мотора и не знать, где искать. Не приучай себя к этому с утра.
Он оборачивается и неожиданно улыбается — сразу мальчишкой, не документом.
— Понял.
Плешаков берёт лампу иначе, снизу, и заводит её под жгут, туда, где шланг в металлической оплётке идёт вдоль кронштейна к задней части мотора.
— Так, — говорит он. — А вот это мне нравится.
Я поднимаюсь с ящика раньше, чем успеваю подумать про колено. Колено напоминает. Я всё равно подхожу.
В свете лампы видно: металлическая оплётка шланга на длину пальца протёрта до блеска, а под блеском — светлая полоска, где плетение уже разошлось. Кронштейн, о который она тёрлась, держится на двух шпильках, и одна гайка стоит не там, где положено: контровка сорвана, проволоки нет, гайка отошла и позволила кронштейну ходить.
— Люфт, — говорит Плешаков, берёт кронштейн двумя пальцами и качает. Металл отвечает тихим, отвратительным для уха стуком. — Вот он гулял всю ночь и пилил шланг.
— Сколько ему оставалось?
— Полётов на два. Может, на один. Потом бы отдало по месту, и тогда у вас был бы не подъём температуры, а совсем другой разговор в воздухе. — Он проводит ногтем по протёртому месту и добавляет буднично: — Хорошо, что мы сегодня открыли, а не завтра.
Я стою над его плечом и смотрю дальше, туда, куда переполз свет.
В ладони от протёртого шланга проходит выхлопной коллектор. На стыке, под хомутом, металл изменил цвет: широкое пятно побежалости, синевато-фиолетовое в середине, соломенное по краям, и от него вперёд, по ходу потока, тянется тонкий сухой веер нагара. Хомут сидит криво.
— Семён Иваныч! — зову я, потому что Руденко как раз проходит вдоль борта со своей рулеткой и мелом, разбираясь с осколочной ссадиной за местом радиста. — Взгляни, пожалуйста.
Руденко подходит, смотрит, не трогая, и хмыкает.
— Прорывало, — говорит он. — Струйкой, узко.
— Вот, — говорю я, и слышу в собственном голосе то, за что через минуту сам себя одёрну. — Вот тебе и температура. Газ бил наружу, грел всё вокруг, отсюда и показание.
Плешаков выпрямляется и очень спокойно вытирает руки.
— Нет, — говорит он.
— Как нет? Пятно — вот. Нагар — вот. Хомут ослаб — вот.
— Всё правильно. Пятно есть, нагар есть, хомут ослаб. И всё это надо чинить, потому что само по себе оно дрянь. — Он берёт меня двумя пальцами за рукав и разворачивает, чтобы я видел головки цилиндров, а не коллектор. — А термометр у вас сидит вот здесь. И чтобы он в наборе пошёл к черте, надо нагреть головку, а не кронштейн. Струйка из-под хомута кронштейн греет. Головку она не греет.
— А если струя достаёт и до головки?
— Вот это сначала проверь, — отвечает он, возвращая лампу к стыку. — Может, да. Может, нет. Может, у вас там третье, о чём мы с вами сейчас оба не думаем: масло, жалюзи, регулировка, качество бензина, температура наружного воздуха на высоте, тяга подвода. Я в этом мотор буду разбирать не по красоте вашей догадки, а по порядку. И скажу вам про причину после пробы, а не до.
Я стою и молчу пару секунд дольше, чем нужно.
Штука в том, что он прав, и я это знаю лучше, чем Гурьев со своей тетрадкой. В прошлой жизни я подписывал акты, в которых красивая догадка, поставленная в графу «причина», закрывала дело, а через полгода то же самое случалось на другом борту, потому что искали не там. Я знаю эту цену. И всё равно у меня чешутся руки поставить точку сейчас, потому что мне страшно неудобно жить с открытым вопросом на своей машине.
— Принято, — говорю я. — Причина — после пробы.
— Вот и хорошо.
— Только имей в виду: Гордеев спросит не после пробы, а через полчаса.
— Спросит, — соглашается Плешаков. — А я отвечу, что мотор остывал до восьми, вскрыт в восемь, дефект найден, устраняется, проба после полного охлаждения и промывки. Больше ему у меня взять нечего.
Он поворачивается к Гурьеву.
— Шланг снять. Не резать — отвернуть по штуцерам и снять целиком. Положишь вот сюда, в ветошь, не в общий ящик. Помечу отдельно.
— А зачем? — Гурьев уже держит ключ. — Он же негодный.
— Затем, что он негодный интересно, — Плешаков разворачивает чистую тряпку и мелом пишет на доске рядом: «13, правый, протир у кронштейна, утренний осмотр, до пробы не выбрасывать». — Я по этому протиру посмотрю, сколько он тёрся. Если давно, значит, у нас кто-то этот кронштейн не проверял два месяца, и надо смотреть все машины, а не только вашу. Если недавно — значит, тряхнуло ночью, и тогда я ищу, от чего тряхнуло.
Он говорит это ровно, без нажима, и я вдруг понимаю, что смотрю на человека, который только что превратил один потёртый шланг в задачу для всего аэродрома. У меня в прошлой жизни на такое уходили совещания.
— Семён Иваныч, — Плешаков поворачивается к Руденко, — второй хомут коллектора и все кронштейны по правому борту. Не глазами — руками. И контровку смотри везде, где я сегодня не успею.
— Сделаю, — Руденко записывает мелом на планке и добавляет мне, не оборачиваясь: — Ссадину на борту я померил. Наружная обшивка, кромка приподнята, силовой набор под ней целый. Заклёпки на месте. До завтра заведу накладку.
— Спасибо.
— Не за что. Лучше скажи Костенко, чтоб не ходил смотреть.
— Он и так не пойдёт. Ему рукой шевелить запретили.
— Он всё равно пойдёт, — говорит Руденко. — Он же стрелок.
Гурьев отворачивает штуцера — медленно, с двух сторон, придерживая шланг тряпкой, чтобы остатки не потекли по горячему. Из нижнего конца всё-таки выступает густая тёмная капля и падает на подставленную ветошь. Плешаков смотрит на эту каплю так же внимательно, как только что смотрел на протир.
— Цвет нормальный, — говорит он. — Стружки нет.
— При стружке уже до замены мотора заземлишь? — спрашиваю я, глядя на тёмный след.
— Была бы стружка — я бы вам сейчас сказал, что машина стоит трое суток, и вы бы у меня её не выпросили ни за какие подписи.
Он берёт снятый кусок двумя пальцами, поворачивает к свету, разглядывает разошедшуюся оплётку и кладёт на подписанную тряпку.
— Гурьев. Новый ставишь с прокладкой под кронштейн. Не «поплотнее затяну», а с прокладкой. И контровку обеими руками, а не для красоты.
— Есть.
— Хомут на коллекторе — снять, посадочное место зачистить, поставить новый, старый мне сюда же, в ветошь.