Перейти к содержанию

Командир бомбардировщика - 8 — книга №8 серии «Командир бомбардировщика»

Автор:

Категория
Попаданцы
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
26.09.2026

Аннотация

Пятьдесят пять лет, тридцать лет в небе и последний боевой вылет. Подбитый ракетой, командир стратегического бомбардировщика Павел Иванов спасает экипаж и направляет горящую машину в цель. Но вместо смерти приходит новое падение — уже в чужом молодом теле, за штурвалом израненного самолёта над Балтикой августа 1941 года. У Павла есть опыт лётчика XXI века, но нет ни привычных приборов, ни надёжной техники, ни права объяснить, откуда он знает будущее этой войны. Вокруг — отступление, разбитые машины, люди на пределе сил и экипаж, который ещё только должен поверить своему командиру. А впереди — приказ, звучащий почти безумием: поднять тяжёлый бомбардировщик и идти на Берлин. Чтобы выжить, Павлу придётся заново освоить старое небо, вернуть в строй обречённую машину и научиться принимать решения, где цена ошибки — четыре жизни. Здесь не будет лёгких чудес. Только мастерство, ответственность и железная воля человека, который уже однажды выбрал не себя.

Читать «Командир бомбардировщика - 8» — Сергей Сорокин онлайн

Страница 2 из 12

— Я знаю, что ты думаешь. Ты думаешь, что тебе дали и тут же отняли, и что приезжие устроили это нарочно, чтобы показать, что мы тут не годимся.

Он краснеет так, что видно даже при керосиновой лампе.

— Так вот, — говорю я. — Если бы я хотел показать, что вы не годитесь, я бы вас выпустил.

Я говорю это спокойно, без нажима, и вижу, как до него доходит.

Круглов потом, уже на улице, закуривает и говорит мне в спину:

— Товарищ старший лейтенант.

— Да.

— Вы это в пятницу повторите? Про то, что если бы хотели показать — выпустили бы?

— Повторю.

— Тогда я, пожалуй, в пятницу ругаться не буду, — говорит он и уходит к машинам.

Погода портится в четверг.

Она портится ровно тогда, когда до нашего остатка доходит очередь: молодые отлетали своё до половины первого, и в час, когда мы должны выкатываться, кромка садится до двухсот и начинает идти мокрый снег.

Я стою у полосы с Долгих и смотрю на север, откуда это всё ползёт.

— Отменяйте, — говорит Долгих.

— Погодите.

— Иванов, тут не Эзель. Тут торф, тут дымка над выработками стоит даже в мороз, а сейчас пойдёт снег.

— Я знаю. Я не собираюсь ходить по маршруту.

— А что вы собираетесь?

— Сокращённый, по кругу над полем, с уходом до дальнего ориентира и обратно. Двадцать минут. С правом прекратить на любом этапе.

Долгих смотрит на меня, прищурившись.

— Вы это для кого делаете?

— Для себя.

— Не врите.

— Ладно, — говорю я. — Не только для себя.

Он молчит, потом кивает.

— Свиридов сейчас на КП. Он смотрит.

— Знаю, что смотрит.

Вот это и есть неприятная часть уступки, о которой не говорят в благородных речах. Ты отдал лучшие часы. Ты остался с остатком. И теперь у тебя два способа опозориться: не полететь вовсе — «а, значит, вам можно только в хорошую погоду» — или полететь с надрывом, показать характер, и, если повезёт, вернуться, а если не повезёт, доказать, что приезжие с Эзеля — лихачи, которым нельзя доверять чужих мальчиков.

И есть третий способ, скучный. Слетать ровно то, что разрешено, вернуться и привезти пользу.

Долгих докладывает изменённое упражнение на КП и получает разрешение. До выработок не идём: держимся над полем и вдоль южной ветки, где земля видна непрерывно. Если снег закроет ориентир или кромка прижмёт к нашей высоте — прекращаем. Названные условия записывают, и я повторяю их экипажу.

Тринадцатый идёт по кругу на ста пятидесяти метрах.

Мокрый снег лепит в стекло, дворники не справляются, и мир сужается до полосы земли под левым крылом. Литвинов ведёт по своему счислению и по железнодорожной ветке, которая здесь идёт удобно.

— Кромка? — спрашиваю я.

— Сто восемьдесят над полем. — Он смотрит вниз. — Над выработками ниже.

— Насколько?

— Сейчас... — Литвинов сверяет высотомер с тем, что видит сбоку. — Метров сто двадцать, местами, может, сто. Над выработками пар смешивается со снегом, ровной кромки не разберёшь.

— Запиши точно: где начинается понижение, где заканчивается.

— Пишу.

Мы идём до дальнего ориентира — водокачки у разъезда, — разворачиваемся и идём обратно. Всё упражнение занимает двадцать две минуты. Никакого геройства в нём нет вообще: это скучный полёт на малой высоте с постоянной готовностью прекратить и сесть.

Единственное, что в нём есть, — это цифры, которые Литвинов кладёт на бумагу.

Мы садимся, и я иду на КП прямо в мокром реглане.

Свиридов там. И Долгих там. И ещё двое, которых я не знаю.

— Разрешите доложить. Сокращённое упражнение выполнено, двадцать две минуты, прекращений не было. — Я кладу на стол листок Литвинова. — Наблюдения по нижней кромке.

Свиридов берёт листок.

— Это что?

— Кромка по участкам. Над полем сто восемьдесят. Над торфяными выработками сто двадцать и ниже, там от воды парит и смешивается со снегом. Над лесом к югу — двести сорок, там чище. И ещё: между третьим и четвёртым разъездом кромка рваная, верх кромки поднимается до трёхсот, а между просветами снег снова закрывает землю.

Свиридов читает.

Он читает молча, и я вижу, как у него меняется лицо: сначала он ждал рапорта о подвиге, потом понял, что это не рапорт.

— Дуняшин через сорок минут идёт по тому же остатку, — говорит он наконец.

— Я знаю. Поэтому и принёс сейчас, а не вечером.

— Ковалевский! — кричит Свиридов в соседнюю комнату. — Дуняшина ко мне.

Дуняшин приходит через минуту — плотный, лысеющий, с полотенцем на шее, явно из умывалки. Свиридов молча суёт ему листок.

Дуняшин читает. Потом смотрит на меня.

— Над выработками сто двадцать? — переспрашивает он.

— И ниже местами.

— Вы в кромку входили?

— Нет. Видели сбоку с высоты ста пятидесяти. Низ рваный, поэтому пишем предел, а не точную цифру.

Дуняшин проводит пальцем вдоль линии выработок.

— Я там собирался разворачиваться.

— Я бы разворачивался южнее, над лесом. Там двести сорок и ровнее.

Дуняшин ещё раз смотрит в листок.

— Спасибо, — говорит он коротко и уходит одеваться.

Свиридов провожает его взглядом и поворачивается ко мне.

— Иванов.

— Я.

— Вы это специально?

— Что именно?

— Это. — Он щёлкает ногтем по листку, который Дуняшин оставил на столе. — Прилететь и привезти бумажку.

— Товарищ майор, — говорю я, — я слетал двадцать две минуты по кругу в снегопад. Хвалиться там нечем. Единственное, что я мог оттуда привезти, — вот это. Не привезти было бы глупо.

Свиридов смотрит на меня довольно долго.

— Идите сушитесь, — говорит он.

Гордеев улетает в пятницу утром, попутным бортом.

Провожать его выходим втроём: я, Зорин и Круглов. Больше некому — все на предполётной.

Он стоит у чужой машины, в которой ему лететь пассажиром, с вещмешком у ноги, и у него вид человека, которому неловко.

— Ну, — говорит он.

— Ну, — говорю я.

— Ты тут не увлекайся.

— Постараюсь.

— Ты всегда стараешься. — Он поднимает мешок и перекидывает через плечо. — Слушай, Иванов. Я тебе одну вещь скажу, а ты не обижайся.

— Говорите.

— Я к тебе три месяца привыкал. — Он смотрит куда-то за полосу. — Сперва я думал, что ты выскочка. Потом — что ты человек с придурью, но полезный. А когда ты в сентябре с Кагула последних прикрыл, я понял, что ты просто другой породы, и что я тебя не переделаю.

— Товарищ капитан...

— Дай сказать. — Он поправляет ремень. — Тут у тебя Свиридов. Он мужик неплохой, я с ним вчера полночи сидел. Но у него своя часть, свои люди и свои покойники. Он тебя будет мерить не тем, что ты сделал на Эзеле. Он тебя будет мерить тем, что ты сделал у него во вторник.

— Знаю.

— Знаешь, — соглашается Гордеев. — Ну и всё тогда.

Мы жмём руки. У него ладонь сухая и очень твёрдая.

Он лезет в машину, неловко, цепляясь мешком, и кто-то изнутри принимает у него вещи, и дверь закрывается, и через десять минут он уходит на юго-восток и становится точкой.

Круглов стоит рядом и смотрит вслед.

— Всё, — говорит он. — Теперь мы совсем приезжие.

Разбор в пятницу вечером собирает человек пятнадцать.

Он не про полёты — он обычный, недельный: что сделано, что не сделано, что переносится. Я веду его вместе с Долгих, и половина времени уходит на скучное: расписание, погода, кто с кем летит на следующей неделе.

И в конце, когда я уже говорю «вопросы», встаёт Круглов.

Он встаёт основательно, не торопясь, и поворачивается так, чтобы видеть не меня, а всех.

Я успеваю подумать: всё-таки будет.

— Товарищ старший лейтенант, разрешите не вопрос, а сказать.

— Говорите.

— Я в понедельник к вам приходил. — Он говорит громко и ровно, и в землянке становится тихо. — Я приходил недовольный. Я сказал, что нас, островных, поставили последними, за мальчиками, которые войну по картинкам знают. Вы мне тогда сказали отложить до разбора. Вот разбор.

Хомяков на второй лавке краснеет и опускает голову. Лапин смотрит прямо.

— Продолжайте, — говорю я.

— Я своё мнение не поменял наполовину, — говорит Круглов. — Я до сих пор считаю, что нас надо было пускать хотя бы через одного, а не в хвост. У меня штурман с Кагула хуже слышит одним ухом, и он летает по допуску, и ему тоже надо тренироваться, а не только смотреть, как тренируются другие.