Читать «Командир бомбардировщика - 11» — Сергей Сорокин онлайн
Страница 6 из 12
Санитарный эшелон стоит там же, где стоял, — длинный, зелёный, с зашторенными окнами. У третьего вагона по-прежнему откинута дверь.
— Они просились ещё днём, — говорит Климов буднично. — Я им отказал, потому что по указанию у вас преимущество: перебазирование боевой части. Бумага такая есть, я её вам покажу, если хотите. Так что формально вопрос закрыт, и я к вам не с просьбой пришёл.
— А с чем?
— С уведомлением. — Он гасит папиросу о каблук. — Я обязан вам сказать, что у меня на первое окно два претендента и что решение принято в вашу пользу. Чтобы вы потом не узнали от кого-нибудь третьего и не подумали, что я вас обошёл.
Мы сидим молча.
Над станцией начинает темнеть — в октябре темнеет быстро, и уже видно, как у стрелок зажигают фонари с прищуренными заслонками.
— Климов.
— Слушаю.
— Что у них за срочность?
— Вот этого я не знаю, — говорит он. — Я диспетчер. Мне сказали «тяжёлые», а насколько тяжёлые и что будет, если они постоят полтора часа, — это не моя грамота.
Я встаю.
— Пойду узнаю.
Климов тоже встаёт, и лицо у него делается неопределённое.
— Товарищ майор, вы имеете полное право не ходить.
Глава 3
— Имею.
— И я вам ещё скажу, — говорит он вслед, когда я уже иду. — Если вы их пустите в первое, а у себя со вторым не успеете, то ваша мастерская останется здесь до послезавтра. И я вам её не вытащу. Мне будет нечем.
— Я понял.
Иду вдоль путей и по дороге очень трезво отдаю себе отчёт в том, что сейчас делаю.
Я иду к санитарному эшелону, в котором едет Мария.
У меня есть законное преимущество, подтверждённое бумагой. Я могу просто повернуться, уйти к своей платформе и ночью отправить в первое окно то, что запланировано, а во второе — мастерскую, и это будет правильно с любой стороны, с какой ни посмотри.
И я иду туда.
И не могу с точностью до конца сказать себе, чего в этом шаге больше: желания проверить чужую срочность или желания увидеть у откинутой двери знакомое лицо.
Вот это неприятнее всего. Я не знаю про себя наверняка.
Значит, — говорю я себе, шагая по шпалам, — значит, буду смотреть не на неё, а на бумаги и на людей. И решать буду по ним. И если не смогу отделить одно от другого, то не приму решения вовсе, а отдам его Тищенко, и пусть режет он.
У третьего вагона стоит санитар и курит в рукав.
— Начальник эшелона где?
— В четвёртом. Только он занят.
— Скажите, что командир полка.
Он уходит, и в эту минуту в раскрытой двери третьего вагона появляется движение: оттуда на руках подают носилки.
Сначала я вижу только носилки и чьи-то руки.
Потом вижу её.
Мария стоит в вагоне на коленях, одной рукой придерживая край носилок, а второй — что-то у лица лежащего, какую-то трубку или маску, я не разбираю. Она не смотрит наружу. Она смотрит только на своего раненого и говорит ему что-то, чего я не слышу, и по её лицу видно, что весь мир сейчас размером с эти носилки.
Человека передают вниз, на руки двоим в халатах. Она спускается следом на подножку, не выпуская его руки, и идёт рядом с носилками до самой машины, стоящей за пакгаузом.
Я стою в темноте шагах в двадцати.
Она меня не видит. И это, наверное, лучшее, что могло сейчас случиться.
— Товарищ майор?
Начальник эшелона выходит из четвёртого вагона — немолодой, тяжёлый, майор медицинской службы, фамилия Перфильев. Халат у него наброшен поверх шинели, а рукава закатаны, и на руках видны следы от резинок.
— Иванов, командир полка. — Я подаю руку. — У меня к вам один вопрос, и, боюсь, неприятный.
— У меня сегодня все вопросы неприятные. Слушаю.
— На первое окно, в двадцать три сорок, вас не берут. Берут меня. Я хочу понять, что для вас значит остаться до часа ночи.
Перфильев смотрит на меня секунды три.
— Это вы меня сейчас проверяете или вы правда спрашиваете?
— Правда спрашиваю.
— Тогда пойдёмте.
Мы идём вдоль состава. Он на ходу говорит — сухо, по-докторски, и я слышу в этом голосе то же самое, что слышал у Верещагина: человека, который очень устал объяснять очевидное.
— У меня в эшелоне четыреста двенадцать человек. Из них тяжёлых — сорок один. Из сорока одного восемь таких, которых я вообще везти не должен, но оставить их было нельзя, потому что госпиталь снимался.
— Что за восемь?
— Двое в живот, четвёртые сутки. Один с газовой — его я снял тут, вы, наверное, видели, только что передали в местный, у них есть чем резать, а у меня в вагоне нет. — Он останавливается и оборачивается. — Остальные пятеро — грудная клетка и бедро. Им нужно лежать неподвижно и приехать.
— Полтора часа стоянки для них — это что?
— Полтора часа стоянки — это ничего, — честно говорит Перфильев. — Полтора часа они пролежат.
Я не ожидал такого ответа и, честно говоря, чуть не выдохнул с облегчением.
— Тогда в чём вопрос?
— В том, что дело не в полутора часах. — Он достаёт из кармана мятый листок. — Вот. Мне в Лихую надо попасть к утренней перецепке. Если я ухожу в двадцать три сорок, я успеваю. Если в час десять, я туда прихожу после того, как она прошла, и стою до вечера. Это не полтора часа. Это четырнадцать.
— Вы уверены?
— Я не уверен, — говорит он. — Я знаю, что так было в прошлый раз, и что мне так сказал ваш диспетчер, когда я просился днём. Проверьте у него, я не обижусь.
Мы возвращаемся к четвёртому вагону, и я вижу, что за нами уже идёт Климов — его кто-то позвал, или он сам почуял.
— Климов. Перецепка в Лихой.
Климов не переспрашивает. Он лезет в свою папку и молча смотрит в лист. Долго.
— Правда, — говорит он наконец. — Из первого окна он к ней успевает с запасом в двадцать минут. Из второго — не успевает совсем. Потом у них днём пропускают воинские и порожняк под уголь, а санитарный они поставят под откос... то есть на запасный, — поправляется он, покосившись на Перфильева. — Раньше вечера не тронут.
— Четырнадцать часов, — говорю я.
— Может, двенадцать. Может, шестнадцать.
— С сорока тяжёлыми.
— С сорока тяжёлыми, — подтверждает Перфильев.
И тут он делает вещь, которую я ему потом долго буду вспоминать.
Он кладёт ладонь на лист с перечнем тяжёлых, удерживая бумагу от ветра.
— Товарищ майор, — говорит он. — Прошу первое окно для раненых. Служебно.
— Почему?
— Потому что это основание для приоритета, а не личная услуга мне. Я за своих отвечаю и потому третий раз добиваюсь отправки. Поедем во второе — в Лихой придётся заново вызывать помощь и менять перевязки на стоянке. Переживут ли задержку все, я вам не обещаю.
Я стою между ним и Климовым и думаю ровно одну минуту.
Думаю я вот о чём.
Если я отдам первое окно — мой полк пойдёт в час десять, и это значит: маневровый будет вытаскивать и цеплять мою платформу с мастерской в спешке, между двумя нитками, и если вагонный мастер к чему-нибудь придерётся, я останусь тут до послезавтра вообще со всем. И тогда Зорин на новой площадке будет сидеть с готовыми машинами и без ремонта, и первая же посадка с повреждением превратится в стоящий самолёт.
Если я не отдам — сорок человек проведут лишние полсуток в вагоне на запасном пути, из них семеро таких, которым лежать и ехать.
И где-то сбоку от этих двух соображений, не мешая им, но и не исчезая, стоит третье, совсем личное: если санитарный уйдёт в двадцать три сорок, я её сегодня почти не увижу. А если останется до часа ночи — у нас будет ещё полтора часа.
Вот это третье я беру и откладываю в сторону. Не выбрасываю — врать себе бесполезно, — а именно откладываю и придавливаю чем-нибудь потяжелее.
— Климов. Первое окно — санитарному.
Климов кивает, как будто ждал.
— Записываю. Второе — вам.
— Второе — мастерской. — Я поворачиваюсь. — И вот что ещё. Наши самолётные части и боепитание, которые уже собраны, — они тоже пойдут вторым?
— Нет, — говорит Климов. — Во второе окно у меня влезет то же самое количество, а не двойное. Или ваша мастерская, или ваши части.
— Тогда мастерская. Части останутся здесь до следующей отправки.
Тищенко, который подошёл минуту назад и молча слушал, наконец не выдерживает.
— Иванов, вы соображаете, что делаете?
— Соображаю.
— Вы только что своими руками отдали свою нитку и вдобавок оставили здесь патроны и палатки.
— Патроны у Зорина есть на два дня, я проверял перед выездом. Палатки он найдёт. — Я смотрю на него. — А снять мотор ему будет нечем.
Тищенко трёт лицо ладонями.
— Я обязан это записать.
— Записывайте.
— И записать я обязан так: командир полка отказался от предоставленной нитки в пользу санитарного эшелона. И если завтра ваш полк не начнёт работать вовремя, спрашивать будут с вас, а не с меня и не с него.
— Именно так и запишите, — говорю я. — Слово в слово.
— И причину укажите, — вдруг говорит Перфильев. — Что он не просто так отказался, а после того, как проверил у меня и у диспетчера.
— Причину укажу, — ворчит Тищенко. — Я, знаете, не зверь.
Маневровый мы получаем в двадцать один сорок, минута в минуту, и следующие два часа я не думаю ни о ком, включая себя.
Сначала маневровый перетаскивает с дальнего пути на выходной санитарный — чтобы потом, в двадцать три десять, осталось только подвести поездной паровоз и проверить состав.
Он проходит мимо нашей платформы медленно, вагон за вагоном, и в нескольких окнах теперь не зашторено, и в жёлтом свете видно людей: кто-то сидит, кто-то лежит, кто-то стоит у окна и смотрит на нас, на грязь, на настил из старых шпал.
Я стою на платформе и считаю вагоны, потому что считать легче, чем искать глазами одно окно.
Потом начинается наше.
Маневровый вытаскивает нашу платформу с третьего пути, и тут же выясняется, что радоваться было рано.
К платформе подходит вагонный мастер — маленький, злой, в железнодорожной шинели, с фонарём — и начинает светить под груз.