Перейти к содержанию

Командир бомбардировщика - 12 — книга №12 серии «Командир бомбардировщика»

Автор:

Аннотация

Пятьдесят пять лет, тридцать лет в небе и последний боевой вылет. Подбитый ракетой, командир стратегического бомбардировщика Павел Иванов спасает экипаж и направляет горящую машину в цель. Но вместо смерти приходит новое падение — уже в чужом молодом теле, за штурвалом израненного самолёта над Балтикой августа 1941 года. У Павла есть опыт лётчика XXI века, но нет ни привычных приборов, ни надёжной техники, ни права объяснить, откуда он знает будущее этой войны. Вокруг — отступление, разбитые машины, люди на пределе сил и экипаж, который ещё только должен поверить своему командиру. А впереди — приказ, звучащий почти безумием: поднять тяжёлый бомбардировщик и идти на Берлин. Чтобы выжить, Павлу придётся заново освоить старое небо, вернуть в строй обречённую машину и научиться принимать решения, где цена ошибки — четыре жизни. Здесь не будет лёгких чудес. Только мастерство, ответственность и железная воля человека, который уже однажды выбрал не себя.
Серия
Командир бомбардировщика · книга №12
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
26.09.2026

Читать «Командир бомбардировщика - 12» — Сергей Сорокин онлайн

Страница 2 из 13

— Ну и слава богу, — говорит Плешаков и, помолчав, добавляет своё, техническое: — А я говорил, что у них люк изнутри тугой.

Я иду в казарму сам.

Это, вообще говоря, не моё дело. Есть старшина, есть командир эскадрильи, у меня в полку триста человек, и если командир полка будет лично носить каждую хорошую новость, он не будет делать ничего другого.

Я иду сам.

Потому что за последние сутки я двенадцать раз проходил мимо той койки и видел на ней вещмешок.

В казарме человек десять. Кто спит, кто сидит.

— Тарасов нашёлся, — говорю я с порога. — Живой, в деревне, у людей. Привезут, как сани пройдут.

Секунду тихо.

Потом начинается то, что в книгах называется ликованием, а на деле выглядит как беспорядочный шум: кто-то вскакивает, кто-то бьёт кулаком по нарам, Бойко, который лежал лицом к стене, садится и говорит: «Я же говорил!» — хотя он ничего такого не говорил, он вчера молчал весь день.

Старшина поворачивается к его койке и начинает поправлять одеяло, которое и так лежит ровно.

Про лошадь я узнаю через два дня, когда Тарасова уже привезли, осмотрели и уложили.

Он лежит в медпункте с ногой на валике, и у него вид человека, которому очень неловко лежать.

— Товарищ подполковник, — говорит он, увидев меня. — Разрешите обратиться.

— Обращайся.

— Мне бы... — Он мнётся. — Там семья. Которые меня.

— Записал фамилию?

— Записал. Прасковья Ильинична Кузнецова, деревня Заречье, второй дом от края, где труба целая.

Я достаю блокнот и записываю.

— Дальше.

— Товарищ подполковник, у них лошадь взяли.

— Кто взял?

— Не знаю. В январе. Для перевозки. Бумажку дали, обещали вернуть.

Он рассказывает мне про воду, про полверсты, про коромысло и про то, что свекровь не встаёт, а мальчишке восемь лет.

Рассказывает сбивчиво и с той настойчивостью, с какой человек говорит о вещи, которая мучила его двое суток.

Я слушаю и чувствую в себе очень простое и очень нехорошее движение.

Мне хочется взять машину, поехать туда, где стоит эта лошадь, и забрать её.

Я подполковник, командир полка, у меня в подчинении триста человек, и, если я захочу, я найду эту лошадь за полдня и привезу её в Заречье, и Прасковья Ильинична будет плакать и благодарить, и Тарасов будет смотреть на меня как на бога.

И это будет ровно то, чего делать нельзя.

Потому что лошадь эта сейчас где-то работает. Возит снаряды, или раненых, или хлеб. И, если я приеду и заберу её властью подполковника, я заберу её у какого-то другого человека, которому она нужна не меньше, а может быть, и больше. И тот человек будет стоять и смотреть, как у него забирают лошадь, потому что приехал кто-то старше званием.

Я эту механику знаю наизусть. Я тридцать лет смотрел, как она работает, — только там она работала с фондами, вагонами и людьми, а суть была та же самая.

— Слушай сюда, — говорю я Тарасову. — Я этим займусь.

— Спасибо, товарищ...

— Я не договорил. Я займусь, но не так, как ты думаешь. Я никого не поеду хватать за узду. Я пойду к бумагам.

— К каким бумагам?

— К тем, которые им дали, — говорю я. — Ты сказал: дали бумажку. Значит, где-то есть запись: изъято тогда-то, у такой-то, на срок такой-то. Вот с этой записью и будем работать.

Тарасов смотрит на меня с сомнением.

Ему двадцать лет, и он ещё не знает, что бумага бывает не только препятствием.

Шульгу, нашего капитана интендантской службы, я застаю за тем, что он ругается с кем-то по телефону насчёт валенок.

Дождавшись конца, излагаю.

Шульга слушает, покачивая головой, и с каждым моим словом качает всё выразительнее.

— Товарищ подполковник, — говорит он наконец. — Вы хоть понимаете, что это не наша епархия?

— Понимаю.

— Мы авиационный полк. Лошадей у населения берёт не авиация. Это или тыл армии, или кто угодно.

— Понимаю.

— И где я вам её искать буду?

— По записи, — говорю я. — Ты же сам мне в декабре объяснял, что у вас на всё есть учёт, и хвастался, что найдёшь любую бочку.

Шульга кряхтит.

Он не злой человек, он просто уставший до предела и хорошо знающий, что любое чужое поручение отнимает время от своего.

— Товарищ подполковник, а вам это зачем?

Вопрос честный, и я отвечаю честно:

— Затем, что эта женщина двое суток держала у себя нашего стрелка, кормила его последней картошкой и укрыла его при обстреле, хотя могла просто закрыть дверь. И теперь она ходит за водой полверсты.

Шульга смотрит на меня.

— Ладно, — говорит он. — Три дня.

На поиски уходит четыре дня.

На четвёртый вечер он приносит две выписки.

— Нашёл. Мобилизация временная, вот срок — уже вышел. И вот подразделение: тридцать километров от нас. Гнедко у них числится живой, на довольствии.

Шульга расправляет загнутый угол выписки и ждёт, пока я прочитаю сам.

— И вот тут, — говорит Шульга, придя ко мне с бумагой, — начинается самое интересное.

— Что?

— То, что они её не вернули не потому, что жулики. — Он тычет пальцем в свои записи. — У них два коновода выбыли, часть передвигалась, документы в дороге. Они про эту лошадь просто забыли. У них таких лошадей одиннадцать.

— И что делать?

— А ничего особенного, — говорит Шульга с удовольствием человека, который наконец в своей стихии. — Я им написал. Со ссылкой на срок и на их же бумагу. И мне ответили, что вернут по принадлежности, и просят прислать, кому передать.

— Так просто?

— Так просто, — говорит Шульга. — Знаете, товарищ подполковник, что самое смешное? Если бы вы поехали туда сами и стали требовать, они бы упёрлись. Из принципа. А бумажке уперёться нечем.

Лекарства мы отправляем той же оказией.

Это отдельная история, и в ней участвует Лида, и участвует она так, как участвует всегда: сначала спорит, потом делает лучше, чем просили.

— Что вы хотите им послать? — спрашивает она.

— Что-нибудь. От простуды. У старухи кашель.

— «Что-нибудь» я вам не дам, — говорит Лида. — У меня учёт, и у меня раненые.

— Лидия Андреевна.

— Не «Лидия Андреевна». — Она достаёт свою тетрадь. — Расскажите подробно, что у них там. Кто, чем болеет, сколько лет.

Я рассказываю всё, что знаю от Тарасова.

Лида слушает, записывает, затем кладёт на стол лист расхода и показывает строки.

— Могу выделить перевязочные пакеты, стрептоцид и немного соды. Это немного. Я это оформлю как передачу гражданскому населению, с записью, и пусть подпишет их сельсовет или кто там у них есть.

— А если нет сельсовета?

— Тогда боец, который повезёт, распишется за получателя и укажет обстоятельства.

— Это обязательно?

Лида поднимает на меня глаза.

— Иванов, — говорит она. — Через полгода кто-нибудь придёт проверять мой фонд. И я должна буду объяснить, куда делся стрептоцид. И я не хочу объяснять это словами «одна хорошая женщина спасла нашего стрелка». Я хочу показать бумагу.

Она права.

И, кроме того, я вижу, что она за этим ворчанием делает: она добавляет в свёрток то, о чём я не просил и не додумался бы. Бинты. Немного соды. И — отдельно, завёрнутое — что-то детское.

— Это что?

— Это мальчику, — говорит Лида. — У них там восьмилетний, вы сказали. У меня от эвакуированных остались рыбий жир и витамины в горошинах. Они сладкие.

Тарасов едет в Заречье через десять дней, когда с ногой становится лучше.

Едет официально: я подписываю ему увольнительную, и с ним едет Шульга, потому что лошадь надо принять по бумаге, и едут сани.

Возвращаются они к ночи.

Я нахожу Тарасова в казарме — он сидит на своей койке, распаренный, в расстёгнутой гимнастёрке, и рассказывает сразу пятерым.

— ...а он её узнал! — говорит он. — Гнедко-то. Мы его подводим, а Колька выбегает, и он к нему башкой тянется. Прямо тянется!

— А хозяйка?

— А хозяйка... — Тарасов замолкает. — Она сначала стояла и не подходила. Как будто не верила. А потом подошла, обняла его за морду и стоит. И Шульга ей бумагу суёт, расписаться, а она не видит ничего.

Он рассказывает про упряжь: что хомут за месяц у чужих раскис и что супонь никуда не годилась, и что они с Колькой полдня её чинили, а Тарасов, оказывается, умеет, потому что вырос в деревне под Калинином и до войны ходил за лошадьми.

— И воду привезли! — говорит он. — Сразу. Две бочки. Она говорит: мне теперь на неделю.

— А дрова?

— И дрова притащили из леса. Там валежник, его бабам не дотащить, а на санях — раз.

Кто-то спрашивает:

— А тебе-то что с этого?

Тарасов смотрит на спросившего.

— Как что, — говорит он. — Она мне колено полотенцем обмотала.

И в этом ответе, по-моему, всё, что нужно знать про этого парня.

В Ленинград я еду в середине февраля.