Филипп Сэндс "Восточно-западная улица. Происхождение терминов ГЕНОЦИД и ПРЕСТУПЛЕНИЕ ПРОТИВ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА"

grade 4,6 - Рейтинг книги по мнению 40+ читателей Рунета

Филипп Сэндс – известный британский публицист, юрист-международник, профессор права, принимавший участие во многих судебных процессах по военным преступлениям. Сэндс – президент британского ПЕН-клуба, популярный комментатор программ BBC и CNN, автор 16 книг и лауреат многих премий, пять из которых он получил именно за книгу «Восточно-западная улица». Исследование собственных корней ведет автора от Львова-Лемберга в Нюрнберг, от Нюрнбергского процесса – в наши дни, ибо сами понятия человечности и бесчеловечности навеки окрашены Холокостом и приговором, прозвучавшим на Нюрнбергском процессе. И оттого что большая история так тесно переплетается с историей семьи, человеческое в ней – утверждается.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательский дом «Книжники»

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-906999-33-7

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023


Это далеко не последнее совпадение, на какое мне предстояло наткнуться, но оно глубоко меня тронуло. Как удивительно: готовясь к поездке во Львов для разговора об истоках международного права, я узнал, насколько близок к этим истокам сам город. И едва ли всего лишь совпадение, что эти двое, более всех прочих сделавшие для формирования современной системы международного правосудия, родом из одного и того же места. Но не менее удивительно и другое: в эту первую поездку за все время пребывания в городе ни один человек, с кем я общался в университете или где-либо еще, не был осведомлен о том, какую роль Львов сыграл в формировании современного международного права.

За лекцией последовали вопросы, в основном о биографиях этих двух человек. На каких улицах они жили? Чему учились в университете, кто были их наставники? Встречались ли они тогда, были ли знакомы? Что с ними стало после того, как они покинули город? Почему сегодня о них не рассказывают на юридическом факультете? Почему один больше значения придавал защите человека, а другой – защите групп людей? Как они оказались вовлечены в Нюрнбергский процесс? Что сталось с их семьями?

У меня не было ответов на все эти вопросы о Лаутерпахте и Лемкине.

Наконец кто-то задал вопрос, на который я мог ответить:

– В чем разница между преступлениями против человечества и геноцидом?

– Представьте себе, что было убито 100 000 человек, принадлежащих к одной группе, – начал я. – Скажем, поляки или евреи города Львова. С точки зрения Лаутерпахта, убийство отдельных людей квалифицируется как преступление против человечества, если оно составляет часть последовательного плана. Лемкин же делает акцент на геноциде, когда убийство многих людей проистекает из намерения уничтожить группу, к которой они принадлежат. Сегодня для прокурора основной вопрос заключается в установлении намерения: чтобы доказать факт геноцида, требуется продемонстрировать, что убийства мотивировались желанием уничтожить группу, в то время как для преступления против человечества нет необходимости доказывать подобное намерение.

Я пояснил, что намерение уничтожить группу – целиком или отчасти – чрезвычайно трудно доказать, поскольку соучастники подобных деяний не склонны оставлять документы, которые могли бы послужить уликой.

– Но насколько существенна эта разница? – спросил кто-то еще. – Так ли важно, будет ли закон защищать тебя как индивидуума или же как члена группы, к которой ты по воле случая принадлежишь?

Вопрос повис в воздухе – и с тех пор я всё думаю над ним.

Когда встреча закончилась, ко мне подошла студентка.

– Можете поговорить со мной один на один, не прилюдно? – шепнула она. – У меня личный вопрос.

Мы отошли в сторону.

В городе никто не слыхал о Лаутерпахте и Лемкине, потому что они евреи, сказала она. Их национальная принадлежность мешает им, сказала мне девушка.

– Возможно, – ответил я, недоумевая, куда она клонит.

Она продолжала:

– Я хотела сказать вам, что ваша лекция была очень важна для меня, лично для меня.

Тогда я догадался, о чем она пытается мне сказать – о своих собственных корнях. О польских или еврейских корнях не принято говорить открыто. Проблемы личной идентичности и групповой принадлежности все еще непросты во Львове.

– Я понимаю, почему вам интересны Лаутерпахт и Лемкин, – договорила моя собеседница, – но разве на самом деле вам не следует искать следы вашего деда? Разве не он ближе всего вашему сердцу?

I. Леон

1

Самое раннее мое воспоминание о Леоне – 1960-е годы, Париж, где он жил с Ритой, моей бабушкой. Они занимали квартирку с двумя спальнями и крошечной кухней на четвертом этаже обветшавшего здания XIX века. Дом, расположенный посреди улицы Мобеж, пропах затхлостью. В нем слышно было, как прибывают и отбывают поезда на Северном вокзале.

Вот то немногое, что я могу припомнить.

Розовый и черный кафель ванной. Леон проводил там много времени, сидел в одиночестве за пластиковой занавеской в углу, который служил ему кабинетом. Нам – мне и моему любознательному младшему брату – вход туда был запрещен. Иногда, если Рита и Леон отлучались в магазин, мы пробирались в запретное место.

Постепенно мы сделались более нахальными, изучали всевозможные предметы на деревянном столе в том углу ванной, не поддающиеся прочтению бумаги на французском или на более далеких от нас языках (почерк Леона отличался от всех, нами виденных, слова паутиной расползались по листу). Стол всегда был завален часами, старыми, сломанными, что подпитывало в нас убеждение, будто дедушка занимался контрабандой хронометров.

Иногда появлялись гости, пожилые дамы со странными именами и лицами. Выделялась мадам Шайнман, всегда в черном, лишь полоса коричневого меха свисала с плеча, миниатюрное лицо напудрено добела, мазок красной помады. Она говорила шепотом, со странным акцентом, по большей части – о прошлом. Языка я не понимал, позднее выяснилось: это был польский.

Еще одно воспоминание: отсутствие фотографий. Только одна, в скособоченной рамке под стеклом, красовалась над никогда не использовавшимся камином. Леон и Рита в день их свадьбы в 1937 году. На фотографии Рита не улыбалась – не улыбалась она и в жизни, я это довольно рано заметил и всегда об этом помнил. Альбомов в семье не было, не было портретов родителей, братьев и сестер (всех давно уже нет, объяснили мне), никаких памяток о них на виду.

В квартире стоял черно-белый телевизор, имелись старые номера «Пари Матч», которые Рита любила полистать, но музыка здесь не звучала.

Прошлое окутывало Риту и Леона, их жизнь до Парижа, о которой либо вовсе не говорили при мне, либо говорили на непонятном мне языке. Теперь, сорок с лишним лет спустя, я со стыдом осознаю, что никогда не расспрашивал Леона и Риту об их детстве. Если во мне и пробуждалось любопытство, проявлять его не позволялось.

В квартире царила тишина. С Леоном общаться было проще, чем с Ритой, которая казалась замкнутой в себе. Она подолгу возилась на кухне, готовила мой любимый венский шницель, картофельное пюре. Леон вытирал тарелку хлебом – так чисто, что можно бы и не мыть.

Порядок, достоинство, гордость. Друг семьи, знавший Леона с 1950-х годов, вспоминал его как человека сдержанного: «Всегда в костюме, ухоженный, деликатный, старался никому себя не навязывать».

Леон поощрял меня заниматься правом. В 1983 году, когда я окончил университет, он подарил мне англо-французский юридический словарь. «К вступлению в профессиональную жизнь», – написано его паутинным почерком на титульном листе. Год спустя он прислал мне в конверте вырезку из «Фигаро» – объявление о вакансии для англоязычного юриста-международника в Париже. «Mon fils, как ты на это смотришь?» Mon fils, «мой сын», – так он называл меня по-французски.

Лишь теперь, много лет спустя, я начинаю понимать, через какой мрак пришлось Леону пройти – и он вышел оттуда, сохранив достоинство, тепло, улыбку. Он был человек великодушный и страстный, с неистовым темпераментом, который порой прорывался внезапно и свирепо. Всю жизнь он был сторонником социалистов, восхищался французским премьер-министром Блюмом и любил футбол, он соблюдал религиозные предписания иудаизма и опять-таки никому это не навязывал. Не интересовался материальным миром и старался никого не обременять. Дорожил тремя вещами: семьей, едой и домом.

У меня связано с ним множество счастливых воспоминаний, хотя дом Леона и Риты никогда не казался мне веселым. Даже в раннем детстве я чувствовал какую-то тяжесть, повисшее в воздухе напряжение, что-то означавшую тишину. Я приезжал к ним раз в год, и мне запомнилось отсутствие смеха. Между собой родители моей мамы говорили по-французски, но, если затрагивали что-то личное, переходили на немецкий, язык умолчания, язык истории.

Работы у Леона, по-видимому, не было – во всяком случае, такой, на которую полагается уходить по утрам. Рита не работала. Она следила за порядком, и ковер в гостиной всегда лежал ровно. Как же они оплачивали счета? Загадка. «Мы думали, во время войны он занимался контрабандой часов», – сказала мне мамина кузина.

Что еще мне было известно?

Что Леон родился в далеком городе Лемберге и в юности перебрался в Вену. Об этом периоде своей жизни он разговаривать не желал, во всяком случае, со мной. «C’est compliquе, c’est le passе, pas important», – вот и все, что я от него слышал. «Это сложно, это прошлое, это неважно». В это лучше не лезть, догадывался я: инстинкт самосохранения. О его родителях, брате, двух сестрах – молчание, полное и непроницаемое.

Что еще? В 1937 году в Вене он женился на Рите. Через год родилась их дочь, моя мать Рут. За несколько недель до того немцы вошли в Вену, аннексировали Австрию, произошел аншлюс. В 1939 году Леон уехал в Париж. После войны у них с Ритой родился второй ребенок, сын, которого они назвали французским именем Жан-Пьер.

Рита умерла в 1986 году, когда мне было двадцать пять.

Жан-Пьер погиб четыре года спустя в автомобильной аварии с обоими детьми, единственными моими кузенами.

Леон побывал у меня на свадьбе в Нью-Йорке в 1993 году и умер через четыре года, на девяносто четвертом году жизни. Свой Лемберг он унес с собой в могилу, как и шарф, который его мать подарила ему в январе 1939 года. Прощальный дар из Вены, пояснила мне моя мама, когда мы хоронили деда.

Вот примерно и все, что мне было известно, когда я получил приглашение из Львова.

2

За несколько недель до поездки во Львов я сидел у мамы в ее светлой гостиной на севере Лондона, мы разбирали содержимое двух старых портфелей. Они были набиты фотографиями Леона и бумагами, вырезками из газет, паспортами, удостоверениями личности, письмами, записками. Основная их часть относилась к венскому периоду, но иные документы оказались более старыми, из Лемберга. Каждую бумажку я проверял тщательно, с вниманием и внука, и юриста, любителя покопаться в уликах. Должны же быть причины, по которым Леон их хранил. Документы, казалось мне, содержат скрытую информацию, нужно разгадать их язык и контекст.

Я отложил в сторону маленькую стопку бумаг, представлявших особый интерес. Среди них было свидетельство о рождении Леона, подтверждавшее его появление на свет в Лемберге 10 мая 1904 года. Указан был адрес, имелись сведения о родителях: отец (мой прадед) – хозяин постоялого двора по имени Пинхас (вероятно, на английском эквивалентом его имени был бы Филипп); мать Леона, моя прабабушка, – Амалия, Малка. Она родилась в 1870 году в Жолкве, примерно в 15 милях к западу от Лемберга. Ее отец, Исаак Флашнер, торговал зерном.

Затем в эту стопку легли другие документы.

Польский паспорт, старый, потрепанный, выцветшая светло-коричневая обложка с имперским орлом. Леон получил его в июне 1923 года во Львове, где, как указано в документе, проживал постоянно. Я удивился: я-то думал, он гражданин Австрии.

Еще один паспорт, на этот раз темно-серый. Я смотрел на него с ужасом. Выданный Германским рейхом в Вене в декабре 1938 года, тоже с орлом на обложке, только этот восседал на золоченой свастике, – Fremdenpass, проездной документ, полученный Леоном, когда тот был лишен польского гражданства, объявлен лицом без гражданства (staatenlos), то есть остался без какой-либо государственной принадлежности и сопряженных с ней прав.

В бумагах Леона отыскалось три подобных паспорта: второй – моей матери, тоже от декабря 1938 года, когда ей было полгода, а третий бабушка Рита получила три года спустя, в Вене, осенью 1941 года.

И еще бумаги в ту же стопку.

Маленький и тонкий пожелтевший листок, сложенный вдвое. Одна сторона чистая, на другой – имя и адрес, написанные карандашом, твердым, угловатым почерком: «Мисс Э. М. Тилни, Норидж, Angleterre».

Три небольшие фотографии одного и того же мужчины, который стоит в предписанной фотографом позе. Черные волосы, густые брови, чуть лукавый взгляд. Он в полосатом костюме, непременно с галстуком-бабочкой и носовым платком в кармашке. На обратной стороне фотографий, видимо, одной и той же рукой надписаны даты: 1949, 1951, 1954. Имя отсутствует.

Мама сказала, что ничего не знает о мисс Тилни и мужчина в галстуке-бабочке тоже ей незнаком.

Четвертая фотография легла в стопку – побольше размером, но тоже черно-белая.

На фотографии группа мужчин, часть из них в военной форме, они движутся процессией между деревьями и высокими белыми цветами. Некоторые смотрят в камеру, другие предпочитают отвернуться, а одного я узнаю сразу: высокий, прямо в центре, явный лидер в военном мундире (зеленом, как я догадываюсь) с черным ремнем на талии. Этого человека я знаю – и различаю за его плечом смазанное лицо моего деда. На обороте Леон надписал: «Де Голль, 1944».

Я забрал документы домой. Повесил записку с адресом мисс Тилни у себя над столом, рядом – фотографию мужчины в галстуке-бабочке, датированную 1949 годом. А де Голля оправил в рамку.

3

Я вылетел из Лондона во Львов в конце октября, когда в моем расписании образовалась пауза после слушаний в Гааге – иск Грузии к России[12 - 1 апреля 2011 года Международный суд постановил, что это дело не входит в его юрисдикцию.], обвинение в расовой дискриминации группы. Грузия, мой клиент, утверждала, что этнические грузины в Абхазии и Южной Осетии подвергались дурному обращению в нарушение международной конвенции. Большую часть первого отрезка пути, от Лондона до Вены, я перечитывал заявления по другому делу, Хорватии против Сербии, и дискуссию о применимости здесь понятия «геноцид». Речь шла об убийствах в Вуковаре в 1991 году, в результате которых в Европе вновь после 1945 года появились массовые захоронения.

Со мной в путь отправились моя мама (настроенная скептически и тревожно), тетушка Анни, вдова маминого брата (вполне спокойная), и пятнадцатилетний сын (любопытствующий). В Вене мы пересели на самолет поменьше и преодолели еще 650 километров на восток, через невидимую границу, по которой некогда проходил железный занавес. Севернее Будапешта, когда мы пролетали над украинским курортом Трускавцом, небо оказалось безоблачным и прозрачным: мы увидели Карпаты и вдали Румынию. Вокруг Львова ландшафт – «кровавые земли», как назвал эти места историк[5 - Снайдер Т. Кровавые земли: Европа между Гитлером и Сталиным. Дулiбы, 2015.], повествуя о терроре Сталина и Гитлера, – был плоским, в основном леса и возделанные поля, там и сям деревни и хутора, человеческие обиталища с красными, белыми и коричневыми крышами. Должно быть, мы находились как раз над небольшим городом Жолква в тот момент, когда вдали показался Львов – сначала расползшийся пригород советской застройки, потом центр города, шпили и своды соборов, являющиеся из «волнистой зелени один за другим», – вскоре я запомню их имена, «святого Юра и святой Елизаветы, ратуша, кафедральный собор, башня Корнякта и монастырь бернардинцев», столь дорогие сердцу Виттлина. В иллюминатор я видел, не распознавая их, купола доминиканского собора и Оперного театра, курган Люблинской унии (Высокий замок) и Лысую гору, которая «впитала кровь тысяч мучеников»[13 - J. Wittlin. City of Lions. P. 5.] в пору немецкой оккупации. Мне предстояло познакомиться со всеми этими местами.

Самолет приземлился и подрулил к приземистому зданию. Такое вполне уместно смотрелось бы в книге про Тинтина, будто мы вернулись в 1923 год, когда аэропорт носил выразительное имя Скнилов. Совпадение городской и семейной хронологии: станция имперской железной дороги открылась в 1904 году, в тот самый год, когда родился Леон; аэродром Скнилов появился в 1923 году, когда Леон уехал из родного города; новый терминал закончили как раз в 2010 году[6 - Ошибка автора: в 2010 году закончена реконструкция взлетно-посадочных полос, а новый терминал построен двумя годами позже. – Примеч. науч. ред.], в год, когда потомки Леона возвратились на его родину.

За столетие без малого старое здание аэропорта почти не изменилось: мраморные стены, высокие деревянные двери. Служащие – со свежими лицами, усердные, одетые в зеленое (будто из «Волшебника страны Оз»), выкрикивали распоряжения, которые никто не спешил выполнять.

Очередь пассажиров ползла к деревянным кабинкам, где сидели мрачные пограничники; лица их затеняли гигантские, плохо сидящие на голове кепки.

– Цель приезда? – спросил пограничник.

– Лекция, – ответил я.

Он уставился на меня и переспросил трижды:

– Лекция? Лекция? Лекция?

– Университет, университет, университет, – в тон ему подхватил я.

В ответ – ухмылка, штамп в паспорте, я свободен. Прошли таможню – темноволосые мужчины в блестящих куртках из черной кожи равнодушно курили.

Такси повезло нас в центр, мимо разваливающихся зданий XIX века в венском стиле и огромного собора Святого Юра (Георгия), принадлежащего украинским греко-католикам, мимо бывшего парламента Галиции и по проспекту, украшенному с одной стороны зданием Оперы, а с другой – выразительным памятником поэту Адаму Мицкевичу. Наш отель оказался поблизости от средневекового центра на Театральной улице, которую поляки именовали улицей Рутовского, а немцы – попросту Длинным переулком, Lange Gasse.

Чтобы проследить, как менялись имена, и сориентироваться в истории города, я принялся бродить по нему с тремя картами: современной украинской (2010), старой польской (1930) и совсем древней австрийской (1911).

В первый же вечер мы попытались отыскать дом Леона. Адрес я нашел в свидетельстве о рождении, в его английской версии, выполненной в 1938 году во Львове Болеславом Чуруком. Профессор Чурук, как многие обитатели этого города, прожил непростую жизнь: перед Второй мировой войной он вел в университете славянскую литературу, потом работал переводчиком в Польской республике, во время немецкой оккупации помог сотням львовских евреев получить фальшивые паспорта. За эти добрые дела он был вознагражден тюрьмой, когда вернулась советская власть[14 - Он был арестован в 1947 году и умер в 1950 году. Czuruk Boleslaw – The Polish Righteous // www.sprawiedliwi.org.pl/en/family/580,czurukboleslaw.]. Перевод профессора Чурука сообщил мне, что Леон родился в доме 12 по улице Шептицких и его появлению на свет способствовала повитуха Матильда Агид.

Ныне улица Шептицких носит то же (с чуть изменившимся произношением) название, что и в пору польского правления. Совсем рядом – собор Святого Юра. Мы прошли вокруг Рыночной площади, восхищаясь купеческими домами XV века, потом мимо ратуши и иезуитского собора (в советскую эпоху он был закрыт, здесь размещали архив и книгохранилище), далее – невыразительная площадь перед собором Святого Юра, где нацистский губернатор Галиции доктор Отто фон Вехтер вербовал мужчин в дивизию ваффен-СС «Галичина»[15 - Michael Melnyk. To Battle: The History and Formation of the 14th Galicien Waffen-SS Division. 2nd ed. Helion, 2007.]. Отсюда уже совсем недалеко оставалось до улицы Шептицких, названной в честь семьи, откуда происходил Андрей Шептицкий, достойный архиепископ Украинской греко-католической церкви, который в ноябре 1942 года опубликовал пастырское послание под заголовком «Не убий»[16 - Андрей Шептицкий (29 июля 1865 – 1 ноября 1944); Philip Friedman. Roads to Extinction: Essays on the Holocaust / Ed. Ada June Friedman. Jewish Publication Society of America, 1980. Р. 191; John Paul Himka. Metropolitan Andrey Sheptytsky // Jews and Ukrainians / Ed. Yohanan Petrovsky-Shtern and Antony Polonsky. Littman Library of Jewish Civilization, 2014. Р. 337–360.]. Под номером 12 – двухэтажное здание конца XIX века с пятью большими окнами. На соседнем здании краской из баллона выведена большая звезда Давида.

В городском архиве[17 - Государственный архив Львовской области.] я вскоре получил копии архитектурных планов и разрешений на застройку и узнал из них, что дом был построен в 1878 году и состоял из шести квартир с четырьмя общими туалетами, а на первом этаже располагался постоялый двор (вероятно, там распоряжался отец Леона Пинхас Бухгольц, хотя городской справочник 1913 года указывает, что ему принадлежал ресторан через два дома оттуда, в доме 18).

Мы вошли в дом. На втором этаже на стук в дверь откликнулся немолодой человек: Евген Тимчишин, представился он. Здесь он, по его словам, родился, при немцах, в 1943 году. Евреи пропали, уточнил он, а квартира пустовала. Его приветливая, хотя и застенчивая супруга пригласила нас войти, с гордостью показала нам свою квартиру, состоявшую из единственной вытянутой в длину комнаты. Мы пили черный чай, рассматривали картины на стенах, обсуждали проблемы современной Украины. За крошечной кухней в глубине квартиры имелся еще и балкончик. Мы с Евгеном вышли туда. Он нацепил старую военную фуражку. Мы улыбались, светило солнце, и собор Святого Юра заслонял горизонт в точности как в мае 1904 года.

Улица Шептицких, 12. Октябрь 2012

Семья Бухгольц (слева направо: Пинхас, Густа, Эмиль, Лаура и Малка; впереди Леон). Лемберг. Около 1913

4

Леон родился в этом доме, а корнями его семья уходила в соседний город Жолква (он звался по-польски Жулкев в 1870 году, когда там родилась мать Леона Малка). Наш проводник Олексий Дунай вез нас по мирной, накрытой туманом сельской местности: невысокие коричневые холмы, там и сям пятна леса, городки и деревни, издавна славящиеся сыром, колбасами или хлебом. Леон ездил по этой же дороге почти сто лет назад, когда навещал родных, – в бричке, запряженной лошадью, или же на поезде, отправлявшемся от только что построенного вокзала. Мне удалось раздобыть старое железнодорожное расписание, изданное агентством Кука, где указывалась и ветка от Лемберга до Жолквы (часть линии на Белжец, тот самый, где позднее появится первый концлагерь, опробовавший газ в качестве инструмента массового уничтожения).

Уцелела лишь одна семейная фотография из детства Леона: студийный портрет с нарисованным фоном. Леону примерно девять лет, он сидит впереди, между родителями; старший брат и обе сестры во втором ряду. Все смотрят торжественно, особенно хозяин постоялого двора Пинхас – чернобородый, в традиционном костюме соблюдающего религиозные предписания еврея, – будто хочет задать вопрос в камеру. Малка напряжена, формальна – солидная дама с тщательной прической, в отделанном вышивкой платье и с длинной ниткой жемчуга на шее. На коленях у нее раскрытая книга – намек, что и мир знаний ей не чужд. Эмиль, первенец, родившийся в 1893 году, одет в мундир со стоячим воротником – вот-вот он отправится на войну и смерть, но пока еще этого не знает. Рядом с ним – Густа, ей на четыре года меньше: изящная, на пару сантиметров выше брата. Перед Эмилем стоит, опираясь на подлокотник кресла, младшая из сестер, Лаура, она родилась в 1899 году. Мой дед Леон стоит впереди, совсем еще мальчик, в матросском костюмчике, глаза широко раскрыты, уши торчат. Лишь он один улыбнулся, когда щелкнул затвор камеры, словно не ведал того, что уже открылось другим.

В Варшавском архиве я нашел свидетельства о рождении четырех детей. Все родились в Лемберге, в том же доме, все роды принимала акушерка Матильда Агид. Свидетельство о рождении Эмиля подписано Пинхасом, и указано, что отец новорожденного появился на свет в 1862 году в Цехануве, маленьком городе к северо-востоку от Лемберга. Обнаружилось в Варшавском архиве и свидетельство о гражданском браке Пинхаса и Малки – он был оформлен в Лемберге в 1900 году. С точки зрения государства лишь Леон родился в законном браке[18 - Центральный архив исторических документов в Варшаве.].

Судя по материалам архива, малой родиной для семьи была Жолква. Оттуда родом мать и отец Малки и она сама, старшая из пяти детей и единственная дочь. Архив поведал мне о четырех дядьях Леона: Йоселе (родился в 1872), Лейбе (1875), Натане (1877) и Ароне (1879). Все они были женаты, обзавелись детьми, то есть у Леона в Жолкве имелась обширная родня. Множество детей было и у дяди Малки Мейхера, так что и двоюродными, и троюродными братьями и сестрами Леон не был обделен. По самым скромным подсчетам, Флашнеров в Жолкве было не менее семидесяти человек – один процент от тогдашнего населения города. Ни разу в жизни Леон не упомянул при мне кого-либо из них. Мне всегда казалось, что он одиночка и никого у него нет.

Жолква процветала при Габсбургах, она была центром торговли, культуры, образования и сохраняла свое значение, когда тут росла Малка. Город был основан пятью столетиями ранее Станиславом Жолкевским[19 - Станислав Жолкевский (1547–1620).], прославленным польским полководцем. Центр его украшал замок XVI века с прекрасным итальянским садом – и то и другое сохранилось, но в полном запустении. Многочисленные места богослужения свидетельствуют о различных группах, живших в городе: римско-католические и греко-католические храмы, доминиканский собор, а в самом центре – синагога XVII века, последнее напоминание о том, что некогда Жолква была единственным городом Польши, где печатались еврейские книги. В 1674 году в просторном замке разместился Ян III Собеский, польский король, который разбил турок под Веной в 1683 году и положил конец трем векам противостояния Османской империи и Священной Римской империи Габсбургов.

В ту пору, когда Леон навещал в Жолкве родню по матери, население города составляло около шести тысяч человек – поляков, евреев и украинцев. Олексий Дунай дал мне[20 - В виде файла.] копию подробнейшей карты города, нарисованной от руки в 1854 году. Палитра – зеленые, кремовые и красные оттенки и на их фоне выведенные черным имена и номера домов – напоминала картину Эгона Шиле «Жена художника». Поразительная тщательность: отмечен каждый сад, каждое дерево, пронумерованы все дома, от королевского замка в центре (№ 1) до незначительных домишек на окраине (№ 810).

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом