Перейти к содержанию

Зеркало воды — книга №11 серии «Зеркало (Рипол)»

Автор:

4,5 30+ оценок читателей Рунета
Категория
героическое фэнтези
Серия
Зеркало (Рипол) · книга №11
Издательство
РИПОЛ Классик
ISBN
978-5-386-12287-4
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
04.11.2026

Аннотация

НЕЗАКОННОЕ ПОТРЕБЛЕНИЕ НАРКОТИЧЕСКИХ СРЕДСТВ, ПСИХОТРОПНЫХ ВЕЩЕСТВ, ИХ АНАЛОГОВ ПРИЧИНЯЕТ ВРЕД ЗДОРОВЬЮ, ИХ НЕЗАКОННЫЙ ОБОРОТ ЗАПРЕЩЕН И ВЛЕЧЕТ УСТАНОВЛЕННУЮ ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВОМ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ У воды множество форм. Это и мрачные грозовые облака, и безмятежность заснеженных полей севера, и неудержимый поток горной реки, и первый лёд – прозрачный и хрупкий… Вода – самое беспощадное зеркало, что выявляет и доблести, и пороки. Не клянись на крови, не проливай слёз – вглядись в зеркало воды, слушай её рассказы.

Читать «Зеркало воды» — Сергей Игнатьев онлайн

Страница 1 из 6

Сергей Игнатьев, Софья Ролдугина
Зеркало воды

© Игнатьев С., 2019

© Ролдугина С. В., 2019

© Щербинина А., иллюстрации, 2019

© Демина Л. Д., составление, 2019

© Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2019

Зеркало воды

…О, зеркало, – холодная водаКристалл уныния, застывший в льдистой раме!О, сколько вечеров, в отчаянье, часами,Усталая от снов и чая грёз былых,Опавших, как листы, в провалы вод твоихЛето, 1904, Малларме (в пер. Волошина)

Вода никогда не лжёт.

Скрюченная старушка выходит из лесных зарослей. Она почти слепа и бредёт на ощупь, на звук – на плеск дождя по реке. Тяжело садится на выступающую корягу и, щурясь, всматривается в зыбкий силуэт на воде.

Плеск воды умиротворяет. Силуэт проступает яснее – теперь, согнувшись в три погибели, почти касаясь воды, старушка может разглядеть собственное отражение: глубокие морщины, редкие седые пряди, спутанные и мокрые; лицо похоже на сморщенное печеное яблоко.

Она разгибается – капли дождя смешиваются со слезами, холодят лицо – тоска по утраченной молодости и красоте.

Вода – это жизнь. Она прозрачна и ничего не скрывает. Она мутна и таит в себе неразрешимые тайны. Новый звук примешивается к монотонной дождевой мороси и шелесту мокрой листвы. Звонкий смех, в котором слышатся одновременно и журчание ручья и грозный треск льда – нечеловеческий смех.

Речной дух откликнулся на молчаливый крик. Переменчивый и лживый, как изгибы водяных струй. Честный и простой, и непознаваемый – как недосягаемые облака, плывущие высоко-высоко в небе.

Сморщенной щеки, оставляя влажный отпечаток, касаются призрачные губы. Мы находим ответы в сонном движении рек и неспокойной ряби морских волн. Мы теряем ответы на дне стакана, тонем в трясине, захлёбываясь слезами и кровью. Находим и теряем, разочаровываемся и отчаиваемся, верим, верим…

Русалка пьет воспоминания, тянет, смакуя, как терпкое вино, утоляя извечную жажду своего рода. Вода тушит полыхание влюблённых сердец и пожары минувших войн. Забирает груз прожитых лет – сгорбленная спина старушки распрямляется. Растворяет яд прежних обид – морщины разглаживаются. Рассеивает дурман совершенных ошибок – тусклые слепые глаза вновь мерцают синим льдом.

Поцелуй русалки холоден, горек и затхл, как изнанка прожитых лет. Он опьяняет, излечивает и ускоряет ток крови. Девушка вскакивает с коряги, касается ладонями горячих щёк, встряхивает гривой густых волос, поднимая целое облако брызг. Оглядывается, задыхаясь от счастья и изумления – но на речной глади лишь расходящиеся круги.

Вода никогда не лжёт. Она всегда и никогда, везде и нигде. Загляните в её зеркало, не бойтесь отражений. В конце концов, это ведь просто вода.

1. Чистой воды глоток

Земля – водная планета, на которой качество воды определяет качество жизни. Хорошая вода – хорошая жизнь. Плохая вода – плохая жизнь. Нет воды – нет жизни.

Питер Блейк

Сергей Игнатьев
Тотопка. Temp

Медведя звали Тотопка. Происхождение его имени совершенно забылось, внешность его была самая отталкивающая, а биография – примечательная.

Он верой и правдой служил еще моему деду, который в те крайне отдаленные времена был страстным поклонником Жюля Верна, пиратов и прочей поэзии дальних странствий, отчего медведь носил прозвище Штурман.

В эпоху отцовского детства медведя ждала в некотором смысле опала. Он был отодвинут на дальний план японскими роботами-трансформерами, солдатиками и действующими моделями боевой техники и практически забыт.

Ко мне он попал по бабушкиной протекции, в тяжелую пору моей борьбы с вирусным гриппом. Вдохновенно окрещенный Тотопкою, медведь был тотчас принят на борт и зачислен в команду линкора. Линкор стоял на приколе, в глухой обороне, укрытый толстым ватным одеялом, укрепленный по своему периметру (если такой термин применим к кораблю) подушками, был непрестанно обстреливаем микстурами и горькими сиропами, чьи батареи выстроились окрест, непрерывно атакуем волнами противных на вкус полосканий и бурунами использованных носовых платков.

Кроме Тотопки на борту уже находились: вполовину изрисованный альбом с очкастым Гарри на обложке, разноцветные карандаши в ассортименте, две зачитанных иллюстрированных энциклопедии, потертый КПК, лорд Вейдер с парой верных штурмовиков, робот-аннигилятор с оторванной ногой, скрывающий в своем животе грелку плюшевый лось по прозвищу Синяк, и плюшевый же пес по прозвищу Собака.

Некогда медведь был темно-шоколадного окраса, но выцвел до светлых карминовых тонов. К грушевидному телу его крепились несколько коротковатые лапы и голова, напоминающая перевернутую луковицу. Глаза у него были маленькие и янтарно-желтые, немного помятые уши скорее подошли бы пинчеру, а нос был тщательно заштопан черной ниткой.

Словом, он был урод.

Но внешность на мое отношение к нему никак не влияла.

Медведь Тотопка был исконным обитателем академической квартиры с окнами на проспект. Он был молчаливым свидетелем моих многочасовых сидений над книгами из обширной дедовской библиотеки, и перед монитором компьютера, и над тетрадями с домашним заданием. Он был свидетелем бесславной эпопеи с фортепианными уроками и даже того постыдного эпизода, в котором фигурировали футбольный мяч, бронзовый бюстик академика Павлова и китайский фарфор, о котором, как я надеялся, не знала больше ни единая живая душа…

Думать о Тотопке я начал, перестраиваясь на правый ряд и сворачивая на съезд с Восьмого транспортного. Дождь моросил почти без перерывов со вчерашнего вечера, сплошной поток машин уплывал в туман, и где-то там, в тумане, мигал огнями строящийся у развязки молл-центр. В салоне моей старушки-«Печоры» резвились невидимые Men Without Hats со своим Safety Dance. Над съездом тускло фосфоресцировала партийная растяжка с лозунгом «инновации – в жизнь». Скользнув взглядом по логотипу с медведем, я дал газу, «Печора», взревев, пошла под уклон, а воспоминания уже понесли меня к давнишнему приятелю Тотопке, тоже, в своем роде, медведю.

Теперь я стоял в пробке, впереди помаргивали красные габариты автобуса продуктовой доставки, и размахивающий пиццами клоун на ее крыше выглядел под дождем хмурым и злым.

Я думал о Тотопке.

В тот вечер, когда медведь со своего наблюдательного пункта на книжной полке имел удовольствие лицезреть мое возвращение с выпускного – красная лента через плечо, пиджак измазан штукатуркой, в руке ананас (откуда? – вряд ли уже узнаю), судьба моя была уже определена. Ну, кем прикажете становиться тому, чья бабушка в тот же выпускной вечер перечитывала конспект будущей лекции по нейрохирургии на рейсе «Москва-Сиэттл»? Чей дед, в то же самое время, выставив перед собой уже продезинфицированные и обтянутые латексом руки, рассказывал медсестре, подносящей ему на зажиме сигаретку, шутку про старичка и противовоспалительные свечи… А родители, последние романтики неромантической эпохи, почти не принимавшие участия в моем воспитании, в обнимку тряслись в тот же вечер (который у них там был уже утром) под косыми струями тропического ливня, в кузове грузовика, набитого ящиками с вакциной и солдатами в мокрых белых касках с черными буквами UN…

Поэтому, вполне естественным было, что следующие шесть лет в янтарных глазках медведя отражался мой скособоченный профиль, клюющий носом над кирпичом фармакологии, и развешанные по всей комнате для запоминания страницы анатомических атласов, похожие на рекламный проспект мясокомбината, и доносился до Тотопки сквозь стеклянную дверцу шкафа монотонный бубнеж зубримой мной латыни, порой прерываемый смачным зевком…

Позади раздалось улюлюкание сирены, я посмотрел в зеркало заднего вида. Сквозь нити дождя плеснули красные и синие сполохи. По разделительной, маневрируя между бортами застрявших в пробке машин, продирался автобус «скорой». Отсюда было рукой подать до госпиталя Гольдштейна, где мне часто приходилось бывать. Особенно часто после произошедшего с дедом четыре с половиной года назад. А когда все утряслось, и он начал работать там же, несколько раз звал в гости, но все появлялись какие-то неотложные дела, и все было некогда. Скорее всего, он и сейчас находился там, на очередной смене. Проведать что ли старика, подумал я. Хотя зачем – только зря отвлекать…

Пробка тронулась, поток медленно пополз вперед.

А я снова думал про Тотопку.

Когда я проходил интернатуру, покинув родительский кров, медведя со мной не было. Не видел он той ночи, когда я потерял первого пациента, и пытался в одиночку справиться с этим при помощи бутылки плохого коньяка, не видел он ни Оксану, ни Марину. И Катю он не видел. Впрочем, ее я приводил знакомиться с дедом и бабушкой – так что он ее вполне мог оценить со своего неизменного места во время торжественного чаепития в гостиной (она же – бывшая Славина комната). Катя тогда тоже оценила – все великолепие академической квартиры – и потом иногда смотрела на меня другим, новым взглядом, что-то вроде «теперь-то понятно…», хотя, что ей могло быть понятно?

Когда всем стало ясно, что хирурга, продолжателя династии, из меня не получится, когда закончились укоризненные взгляды и многозначительные кивания головой, а я прочно обосновался в приемном сорок второй клинической, начал понемногу публиковаться, и уже подумывал о создании домашнего очага – тогда же Тотопка переместился в мою холостяцкую квартирку. Там же временно обретался уже успевший погубить свой брак Туркин. Ему медведь пришелся по вкусу: «апупейный зверь, Спасский, нечто былинное!»

Следовательно, Тотопка мог видеть и мой исторический разговор с Гольдштейном, который в своем экстравагантном духе позвонил мне прямо домой, неизвестно в какой базе данных откопав номер. Впрочем, его исследования уже тогда курировала Контора, и какие только базы ему не были доступны…

Когда я перешел на стажировку в гольдштейновский НИИ, Туркин уже съехал. Требовал подарить медведя на память о нашей холостяцкой жизни, но я был непреклонен. Спустя несколько месяцев в квартире начала обживаться Алина, которая довольно быстро потребовала избавиться от «этого чудища». Тотопка был заточен на антресоли, в картонную коробку, где навсегда упокоились и другие предметы из закончившейся холостяцкой эпохи, вроде моего форменного халата со стихотворным автографом Сидорчука или разборной модели черепа «артикул 291», который долгое время стоял у нас с Туркиным на холодильнике, и даже того экстравагантного подарка Туркина (сколько секс-шопов он тогда облазил, интересно?) на мой день рождения, который вызвал у Алины настоящую истерику.

Томясь в коробке, Тотопка не видел всех тех вечеров и утр (выходных у нас почти не было), которые сопутствовали моему пребыванию в группе Гольдштейна. Уже вышли первые статьи Сугимото, и американцы синтезировали первые образцы ELV, немедленно окрестив его «Элвисами». А у нас были только наброски, наработки, первые формулы закрытого цикла, только приблизительные схемы репликаторов.

Во время нашего с Алиной бракоразводного процесса Тотопка уже занял положенное ему место – на телевизоре, рядом с моделью черепа «Артикул 291». Подарок Туркина был слишком экстравагантен даже для этой композиции, символизирующей новый виток моей холостяцкой жизни, тем более, я рассчитывал, что квартиру в скором времени снова начнут посещать женщины.

А потом нам стало не до женщин. Нам стало вообще ни до чего кроме работы, потому что у нас наконец- то стало что-то получаться.

Мы завершили тестирование КРЗЦ-4 (клеточный репликатор закрытого цикла) «Горбунок» и результаты оказались блестящими. Результаты были самое что ни на есть «Оки-токи», как я любил говорить в глубоком детстве. После провала «Царевича», после гибели любимчиков лаборанток всех возрастов – кроликов Грина и Росса, после катастрофы с КРЗЦ- 3 «Василиса», из-за которой Гольдштейн не пошел под суд только потому, что единственным пострадавшим и истцом мог быть лишь он сам… У нас наконец получилось.

Тотопка был свидетелем моих взлетов и падений, моего триумфа. Он кочевал со мной с квартиры на квартиру, пока, наконец, не осел в свежеотстроенном семейном гнезде – загородном доме под Истрой. Дети мои не проявляли к нему никакого интереса, а для меня он так и остался каким-то неразгаданным символом – может, моей собственной жизни, может – жизни вообще.

Так я думал, пережидая пробку на съезде с Восьмого Транспортного в сторону области.

Дождь выбивал по стеклу монотонную дробь, с шипением ползали дворники. В сумрачной дождливой дымке впереди мигали цветными огнями предупреждающие знаки дорожных работ. Старушка-«Печора» утробно ворчала, нетерпеливо дожидаясь возможности сорваться с места, втопив на все свои семьсот лошадиных и семь тысяч оборотов, а из динамиков торопились на волю первые (самые заводные!) аккорды незабвенной Baba O’Riley группы The Who.

Наконец снова тронулись, съехали на трассу, я перестроился в левый ряд. Впереди и слева, за разделительным барьером, на встречной, густо загудело, яркие огни прорвались сквозь завесу дождя…


…Все остальное происходило уже не со мной, а с кем-то другим, на кого я смотрел как бы со стороны. А может, и не смотрел, может просто в последних искрах угасающего рассудка пришли картинки, которые мне приходилось видеть и до этого, сложились в последнее завершающее мозаичное полотно.

Кого-то другого под вой и улюлюканье сирен, в чередовании красных и синих вспышек, вытаскивали из покореженного металла, из сложившейся гармошкой «Печоры», которая была, конечно, отличной тачкой, но столкновение в лоб с вырвавшейся на встречку фурой оказалось не по зубам даже ей…

Кто-то другой трясся в карете «скорой помощи», несущейся к ближайшему госпиталю, носящему фамилию Гольдштейна. Человека, совершившего самый блестящий прорыв в медицине XXI века. Моего бывшего начальника, моего извечного наставника.

Все это происходило с кем-то другим, сжатым в корсете и ремнях, летящем куда-то сквозь шум приемного отделения, под грохот колес каталки по кафельному полу, под бормотание фельдшера, нависшего сверху с капельницей на вытянутой руке…

Над кем-то другим срывающимся голосом спрашивал мальчишка-интерн в забрызганной чем-то темно-красным мятой голубой робе:

– Сколько «скорых» уже?

– Шестнадцатая на подходе! Там на трассе звиздец вообще.

Не мое, а чье-то другое тело мучительно содрогнулось, когда каталка налетела на угол операционной. Это другое непослушное тело сотрясали конвульсии. И какой-то рыжий в белом халате, со злобным перекошенным лицом (наверняка дежурный ординатор) орал, подбегая:

– Сюда его, живо!

Дыхательная трубка входит в горло. Обтянутые латексом руки цепляют на грудь электроды кардиографа.

– Несколько минут назад произошла остановка дыхания.

– Имя узнали?

– Сейчас, тут бумажник. Станислав Спасский. О, Боже! Это что же…

– Тот самый?!

– Не отвлекайтесь! Согласие на «керзац» подписано?

– Сейчас, дайте… Нет, нету!

– Как это нету?!

– Надо связаться с родственниками…

– Погодите! У нас какой-то Спасский работает, я слышал вроде родно…

– Беги за ним, быстро!

– Давление двести двадцать на девяносто…

– 3-зараза!

– Подключаемся к системе искусственного кровообращения…

– Давление растет! Систолическое – двести тридцать!

– Фибрилляция!

– Давление падает!

– Электрошок на четыре тысячи… От стола!

– Без изменений…

– Пять тысяч… Все назад!

– Нет пульса!

– Еще раз! Все в стороны!!!

Кто-то другой наблюдает за происходящим со стороны. Или может это последние вспышки умирающего рассудка? Я много раз видел, как это бывает, много раз участвовал в этом. Но только находился не на столе, а возле него – с контактами наготове, с закушенными под марлевой повязкой губами, с взмокшим под надвинутой шапочкой лбом, в запотевших защитных очках, со скальпелем и секционным ножом, с реберным расширителем и тампоном в зажиме, с раскрытой картой и шелестящей лентой диаграммы в руках, с переполненной «уткой» наголо – как угодно, но ВОЗЛЕ стола, а не НА столе.

Ломаная линия кардиографа, которая превращается в прямую, запах паленого мяса. Контакты в сторону, руками на грудь, непрямой массаж сердца. Мгновения уходят, монотонный электронный писк.

– Все.

– Запишите – смерть наступила в девятнадцать часов пятнадцать минут.

Щелкают стягиваемые с рук перчатки. Каталка стучит колесами по кафелю.

Лязг раздвигаемых дверей.

– ГДЕ ОН???

– Кого вам?

– Где Спасский?!

– А, увозят уже. А вы из «керзац»? Кто вас вызвал? У него согласие не подписано.

– Это я его вызвал! Он родственник.

– Извините, не знал… Так куда, в морг?

– К нам в отделение везите его. Срочно!

– А согласие?

– Это же Спасский, это он… Он же у истоков стоял! А в бумагах ничего…

– Странно. Как если б Эдисон при свечах писал.

– Разбегаев, помолчи… Забирайте его. Только степень родства уточним давайте, и подпись ваша нужна. Вы ему кто?

– Я его дед.

– Кх-кх… то есть, как? Но вы так молодо…

– Несчастный случай. Четыре с половиной года назад. Тоже через «керзац» пропустили.

– А, извините.

– Ничего. Я привык… Ладно, я сам его к нам отвезу. Подпись тут?

– Да, где галочка…

– Ну, счастливо.


…вокруг ярко, светло. В просветах штор на окнах виднеется что-то зеленое, солнышко там светит. Вокруг белые стены, какие-то штуки торчат непонятные, экраны какие-то. Проводки разноцветные кругом. Весь я в этих проводках, и поверх одеяла, и под ним, и от меня они тянутся – и под кровать, и к какой-то бутыли длинной, которая стоит на длинном штыре слева.

И больше всего на свете хочется пить.

Губы слиплись, в горле печет.

– Пи-и-ить!

Выросли откуда-то двое здоровенных. Один лысый и в белом, а второй – в зеленом, лохматый, краснощекий, с какой-то штуковиной на шее. Блестящий кругляш с одной стороны, провод, и с другой рогатка блестючая. В руках он держит коричневого урода. Вот уж непонятно для чего такое понадобиться может! Он кажется знакомым – нет, не урод, а дядька этот в зеленом, с красными щеками.

– Дяденька, пить хочется!

– Нельзя, Славка! – говорит зеленый-лохматый сочувственно, сдвинул одеяло, вставил себе эту блестючую рогатку в уши, а кругляш мне к груди приложил.

– Холодно!

– Потерпи, дорогой. Потерпи немножко… На вот… Тычет мне своего урода.

– Что это? – спрашиваю.

– Это же Штурман, – скалится зеленый, подмигивает. – То есть… Тотопка же твой. Узнаешь?

Не узнаю. «Попка» еще какая-то, глупости блинские!

– Пить очень хочется, – повторяю я просительно.

Зеленый смотрит на меня, потом на белого, потом опять на меня. Кладет мне на плечо здоровенную ручищу:

– Дадим пить, дадим… Славка, а ты что – не узнаешь меня?

«Легкие остаточные эффекты, должен вспомнить…», бормочет белый. Сам с важным видом уткнулся в листки какие-то, громко ими шуршит.

Зеленый все тычет в меня своим уродом.

– Уберите от меня этого… страшного, – прошу я.

Зеленый хмыкает, убирает.

Сглотнув всухую, говорю:

– А это у вас что?

– Эм-м? – зеленый морщит лоб, вертит в руках эту свою «попку» или как там ее, потом наконец замечает эту штуку у себя на шее, про которую я и спросил. – A-а… это… Это, Славка, фонендоскоп…

Он откладывает коричневого, снимает с шеи этот свой «фо-не-не-скоп», протягивает мне. Потом косится на белого. Белый от бумажек оторвался, улыбается, на меня глазами сверкает. Зеленый ворошит мне волосы рукой, скалится тоже. Вид у них прямо счастливый. И хотя ужасно хочется пить, мне тоже становится веселее. Думаю, все будет Оки-токи…

Софья Ролдугина
Та, что всегда возвращается

Это случилось, когда на пустыре за стройкой вдруг расцвели одуванчики – в самом конце октября.

Сквозь жухлую траву сначала пробились листья – крепкие, разлапистые, похожие на жадные растопыренные ладошки. Два дня они ловили скудный осенний свет, сберегая каждую каплю, а потом из последних сил вытолкнули наружу тугие зеленые кулачки бутонов. В понедельник утром, когда Марисоль шла на рынок, они еще были плотно сомкнуты. К обеду – приоткрылись, робко желтея среди жухлой травы. А в четверг весь пустырь накрыло солнечное, горьковато пахнущее одуванчиковое одеяло. Дети с гиканьем носились среди цветов и хохотали – на головах венки, как короны, руки перепачканы млечным соком. Позабытые рюкзаки с учебниками и шапки были свалены в кучу на краю пустыря.

– Чудно же… Одуванчики накануне зимы, – пробормотала Марисоль и даже остановилась посмотреть. Правда, ненадолго: старые кости ныли от долгой прогулки и холодного ветра. – Эге! Да там же младшенькие Петры бегают! В самый разгар школьных занятий! Надо к ней заглянуть, что ли, предупредить…

Сказано – сделано. Благо жила Петра всего-то через улицу, и камин у нее был даже уютнее и жарче, а кресла – мягче, чем у Марисоль.

Старую подругу Петра встретила с радостью. Попеняла немного, что та редко заходит – уже два дня не была в гостях, негодница! – но все равно заварила вкусного чаю с вишневыми и смородиновыми листьями, достала из буфета вазочку с тягучим гречишным мёдом и пачку кунжутного печенья. Все три Петрины кошки – Урд, Верд и Скульд – тут же сбежались к столу, хотя прекрасно знали, что подачек ждать от строгой хозяйки – пустое дело.

– Видела твоих правнучков, – наябедничала Марисоль, почесывая за ушком пушистую Урд. – Носятся как угорелые. Прямо на пустыре, представляешь? Среди этих чудных одуванчиков!

Петра по обыкновению ничему не удивилась – ни цветам в октябре, ни правнучкам, сбежавшим с уроков. Только задумалась о чем-то.

– Подожди-ка здесь, – попросила она. – Попробую позвонить Михелю.

Михель был директором школы и – когда-то невероятно давно – Петриным неудачливым ухажером.

– Позвони, позвони, – сонно закивала Марисоль, а потом подумала, что это немного слишком – жаловаться директору из-за одного-единственного прогула. В конце концов, такое уж дивное время – детство, когда одуванчики на соседнем пустыре важнее математики, истории и черчения вместе взятых.

Петра скоро вернулась – разом постаревшая лет на десять, хотя куда уж, казалось, больше. Она растерянно замерла на пороге комнаты, а потом, поджимая сухие губы, поковыляла к буфету. Неловко провернула ключ в скважине, отворила дверцы и достала плоскую, широкую бутылочку из темно-розового стекла.

– Черешневый ликёр, – пояснила Петра, тяжело опускаясь в кресло. – Хочу в чай себе капнуть немножко. Да и тебе не повредит… Михель вчера умер. Вот сегодня детишек из школы и отпустили…

– Дела-а-а, – только и сумела произнести Марисоль.

Отчего-то сразу вспомнилось, что Михель был старше ее всего на три года. Почти ровесники… Получается, что из их довоенного выпуска остались только двое – она да еще Петра.

Михель на здоровье не жаловался. А у нее, Марисоль, и сердце пошаливает, и кашель давно наваливается по утрам…

– Соседка видела, – произнесла вдруг Петра странно хриплым голосом, – что к нему накануне приходила цветочница.

Марисоль поперхнулась чаем.

– Кто-кто?

– Цветочница. Вроде бы молодая женщина в синем пальто и с корзиной, полной одуванчиков.

– Постой-ка, – нахмурилась Марисоль. – Что-то больно знакомо все. А в том году, когда хоронили Вальхена, разве не было у могилы корзины с одуванчиками?

– Была, – вздохнула Петра, потерянно скрещивая на груди сморщенные руки. К чашке с чаем она даже не притронулась. – Каждый год одно и то же… А я ведь знаю эту женщину, Мари. Ту, которая возвращается снова и снова, и цветы у её ног распускаются даже зимой.

«Кто это?» – хотела спросить Марисоль, но гортань словно онемела. А Петра продолжала говорить и говорить, уже не слишком заботясь о том, слушают ли ее. Так, как будто важней всего в этот миг было излить слова, долго-долго копившиеся внутри, а что потом – неважно.

– … В последний раз я видела ее пять лет назад, у дома Кальвина. Все то же синее пальто; лицо молодое, как у моей младшей внучки; шляпа надвинута на самый лоб и за вуалью не видно глаз. В правой руке – корзина с цветами, а в левой – школьная тетрадь, желтая от времени. Готова клясться, там записаны имена, и ничего больше. Может, и мое есть… Я тогда испугалась страшно, но та женщина просто улыбнулась и покачала головой – еще не время, мол. И постучалась в дверь к Кальвину.

Марисоль зажмурилась. Похороны Кальвина, кажется, только вчера были… и слишком цепкая память вдруг некстати воскресила яркую и абсурдную картинку – белый снег, плетеная корзинка и желтые цветы.

Стало жутко.

– … А в первый раз, конечно, мы ничего и не поняли. Было это шестьдесят три года назад. Шли последние месяцы войны, но тогда еще никто этого не знал. Наоборот, думали, что она не закончится никогда… Бомбили наш городок, кажется, все, без разбору, ну да не удивительно. Ты сама-то вспомни: маленькое княжество на стыке двух громадных стран, с одного бока союзники поджимают, а с другого враг огрызается… Школу переделали в госпиталь. Я помогала Берте, царствие ей небесное, с перевязками, ну, и за легкоранеными ухаживала. Весь день бинты стирай, суши, складывай, повязки меняй, швы обрабатывай, мой- корми, лекарства подавай… К вечеру спина не разгибалась, хотя меня, младшую, старались поменьше нагружать. Война тлела, а с октября будто с новой силой полыхнула. Бомбежка за бомбежкой. И, помню как сейчас, нас шестерых – меня, Берту, Гарольда, Кальвина, Михеля и Вальхена – послали с носилками к окраине, там машина приехала, с тяжелыми. А тут обстрел начался – и застряли мы у самого Бертиного дома. Михель-то, горячая голова, хотел на улицу сунуться, да Берта его, дурака, не пустила – мол, и другим не поможет, и сам пропадет. И вот сидим мы полчаса, час… А потом вроде как затишье настало. Михель на улицу выглянул – а на дорожке женщина лежит. На нашу не похожа, да и одета не по погоде – зима на носу, а бедняжка в одном синем платье. Даже туфелек нету. Только, значит, Михель к ней подбежал, как самолеты на второй заход пошли, да и орудия закашляли – союзники отстреливаться начали… Делать нечего было – только опять в Бертином подвале сидеть. Но женщину ту мы все же вытащить из-под огня успели. Смотрим – а на ней ни царапины, но лицо изможденное, осунувшееся аж до костей, синяки под глазами. А к платью желтый одуванчик приколот – махонькой серебряной булавочкой.

Урд на коленях у Марисоль недовольно заурчала и запустила в шерстяную юбку острые коготки. Зеленые кошачьи глаза сердито щурились. Марисоль растерянно погладила ее по серой шерстке и предложила кусочек печенья. Урд понюхала его, щекоча ладонь длинными усами, но есть, конечно, не стала.

А Петра между тем продолжала говорить.

– … и было у меня такое чувство, что та женщина просто свалилась от недосыпа, голода и усталости. Ну, да мы тогда все каким-то чудом держались… Михель слазил наверх, принес в подвал керосинку, бутыль воды и паек солдатский. Берта с Вальхеном пытались пока разбудить ту женщину… Но она лежит себе и лежит, холодная, будто камень зимой. А потом вдруг глаза открыла, вздохнула и говорит: «Ах, как же я устала… Пропади оно все пропадом!». И заплакала. Без звука, только слезы по щекам текли и текли.

Петра замолчала. Урд на коленях у Марисоль свернулась пушистым мурлычущим клубком. Чай давно остыл, а бутылочка с черешневым ликёром так и стояла неоткрытая.

– А что потом-то было?

– Что? – Петра словно очнулась и заморгала часто и сонно. Подслеповатые карие глаза щурились на светлое окошко. Кажется, снаружи начал идти снег. Первый в этом году… – Да ничего не было. Паёк она не тронула, но попила воды – и ещё попросила, словно долго мучилась от жажды. А потом свернулась клубком на глиняном полу да так и заснула. И проспала целых четверо суток. И, ты не поверишь, Мари, за это время в госпитале не умер ни один раненый, да и в городе тоже, хотя бомбежки были каждый день. Мы все по очереди заходили к ней, даже Гарольд, хотя у него- то дел хватало – старший врач, как-никак. А она иногда начинала метаться, как в бреду, и говорить что-то бессвязное: называла имена, а потом вдруг принималась жаловаться на усталость. Мы все чувствовали, что эта странная женщина в синем платье – особенная, но не могли объяснить, почему. Только Берта, похоже, уже тогда поняла что-то и сказала: «Лучше бы она спала подольше»… А когда четыре дня истекли, мы узнали, что союзники перешли в наступление и скоро двинутся на столицу. Наш город остался далеко в тылу. И тогда она проснулась.

Мурлыканье Урд стихло, и в наступившей тишине стало очень-очень хорошо слышно, как тикают большие напольные часы в коридоре.

– … Из города она уходила рано утром, но успела попрощаться с каждым из нас. Благодарила много, улыбалась. И почему-то обещала «не заглядывать подольше». А затем – ушла, оставив на подоконнике одуванчик. Я засушила его в энциклопедическом словаре… Найти бы сейчас, да, боюсь, за шестьдесят лет цветок уже рассыпался в пыль, – Петра подперла морщинистую щеку кулаком и прикрыла глаза. – Вот еще, вспомнила. Берта говорила, что потом прямо на чердаке у нее нашли неразорвавшуюся бомбу. И когда этакая штуковина умудрилась с неба на нас свалиться, каким чудом не взорвалась… Мари, ты слушаешь?

Урд гибко потянулась всем тельцем, спрыгнула с коленей Марисоль и пошла куда-то по своим кошачьим делам. Зато полосатая Скульд наконец проснулась и стала ластиться к ногам, то ли в надежде на подачку, то ли просто так, от щедрости души.

– Слушаю, – Марисоль потянулась к бутылочке, отвинтила крышку и накапала в давно остывший чай ликёру и себе, и Петре. Совсем по чуть-чуть – так, для запаха.

За Берту, за Вальхена, и Гарольда, и Кальвина, и Михеля.

И за всех, кого даже не знала по именам.

– Петра… Ты думаешь, она еще вернется?

– Конечно, – вздохнула та. – Она всегда возвращается. Сколько бы раз мимо ни проходила – однажды на огонек заглянет. Но знаешь, Мари, лично я к старости полюбила одуванчики. Очень они жизнерадостные, – невпопад улыбнулась Петра и вдруг предложила, поднимая чашку: – Знаешь, подруга, а давай-ка выпьем за то, чтобы она больше никогда так не уставала. Давай?

– Давай, – согласилась Марисоль.

Кошки опять мурлыкали – все три. Скульд и Урд – где-то под столом, за плотной шторкой вышитой скатерти. Рыжая Верд сидела у самого кресла Марисоль и довольно щурила желтые, как одуванчики, глаза.

А крепкий чай немного горчил. Даже со сладким ликёром.

2. Облака высоко

Я наблюдал за облаками… Облака – вечные изменчивые странники. Облака – как жизнь… Жизнь тоже вечно меняется, она так же разнообразна, беспокойна и прекрасна…

Эрих Мария Ремарк, «Приют грёз»

Сергей Игнатьев
Семь мгновений Ефима Зильбермана

1

Поневоле вздрагиваю, когда вспоминаю, как мы чудили в школе, такое мы там исполняли. Как вообще никто не убился насмерть – это, конечно, непостижимо. Ну и Фимка всегда в первых рядах был. Он был уже тогда оторва. Ему это важно было как-то, будто на прочность все испытывал – себя, мир. Не боялся ничего совершенно. Чего мы не вытворяли только – классе в четвертом на спор прыгали с трансформаторной будки в сугроб. В седьмом ездили зацеперами на электричке. А Фимка – он такой, вот если все прыгнули по разу, ему надо два! Если все проехались один-два перегона, то ему надо весь маршрут так проделать. В восьмом классе был первый наш самостоятельный выезд на экскурсию в Суздаль – выпивали, джин-тоника набрали, дряни какой-то химической, так Фимка и там больше всех отличился, мы его до автобуса тащили на руках буквально. Отчаянный такой был. Безумие какое-то. Помню прицепились к нам двое старшеклассников каких-то за гаражами у школы: «э, слышь, мелочь есть?», слово за слово. А один, мордастый такой, Фимке говорит: «ты, мол, чего мне дерзишь? Чего дерзишь, жид?» Я Фимку никогда таким не видел – ни до, ни после. Он прямо побелел весь. Кинулся с кулаками – какой-то берсерк, блин. Эти парни его отметелили, конечно. И мне досталось заодно. Но как-то перестали гопники наши школьные цепляться с тех пор. Зауважали, что ли, по-своему… Не знаю.

Фимка постоянно чем-то увлекался. Собирал марки, монеты, конфетные фантики… И так же быстро как загорался чем-то, бросал. Постоянно как-то метался… Искал себя.

Он был неспортивный, даже анти-спортивный. Но вот прочел в старших классах у Мураками эту книжку про бег, увлекся… Каждое утро бегал, независимо от погоды, в дождь, в снег бегал… Если вот он загорался чем-то всерьез – сразу непрошибаемый делался, ничем его было не сдвинуть.

Рисовал он потрясно. У нас класс был вроде как не простой, а лицейский, с уклоном в живопись, рисунок. Но Фимка всех просто на голову превосходил в этом. Всегда черкал что-то в тетрадках своих – чертежи каких-то механизмов фантастических. Был у него и свой тайный шифр – как Леонардо да Винчи, в зеркальном отражении писал…

Выдумщик он был! Но усидчивости ему никогда не хватало. Прилежание, дисциплина – это не про него. Помню, какое-то сочинение нам задали, о своем месте в жизни, а Фимка в итоге представил целый рассказ в распечатке страниц на десять. Назывался «У меня нету рогов, поэтому я лось». Литераторша наша его разбору даже отдельный урок посвятила! И мы сидели, слушали, как они с ней спорят, чуть ли не размахивая руками. Она критикует – а он ни в какую, настаивает на своем авторском взгляде. Но потом быстро забросил писанину, наскучила.

После школы наши тропинки разошлись постепенно, сперва созванивались часто, потом перестали, но слухи доходили: три универа Фимка сменил, ни в одном дольше двух курсов не продержался, в армию не прошел по здоровью, устроился куда-то чуть ли не часы ремонтировать в каморке у супермаркета… Ну, кто ж мог предсказать, как все повернется. Я вот с красным дипломом кончил, свой бизнес, семья, дом – но мою-то паспортную фотку люди себе не наносят в виде татуировки… Неисповедимы пути твои!

2

Заяц этот до сих пор перед глазами стоит. Ну, то есть кролик, конечно. Но это Ефим придумал их так называть «зайцами-побегайцами», как, помните, в мультике Татарского. Он постоянно что-то такое придумывал, отчебучивал. Все наши девчонки-лаборантки хохотали от его придумок. Его вообще в нашем Стратегическом Институте любили. Ну, во-первых, он был как бы вне системы этих всех интриг наших научных, вне конкурентной борьбы, сидел там у себя в подвале, паял схемы. Во-вторых такой приколист легкомысленный… Никто и предположить не мог, чем он в свободное время занимается, о чем мечтает.

А когда увидели – это был шок, конечно. Мне вот посчастливилось, судя по всему, первой свидетельницей этого открытия стать. Он специально так подгадал, чтоб начальства не было, собрал нас с девчонками. Заходим – а там заяц-побегаец наш сидит. И мы сначала не поняли – что это за костюмчик у него смешной такой, ярко-оранжевый, дутый, вроде маленького спасательного жилета с рукавчиками. И цифра 7 на боку нарисована. Я потом специально еще спрашивала, а почему именно «семь»? А Ефим рассказал: «Это мое счастливое число. К тому же, это отсылка к «Лосту», который в свою очередь отсылает к кинговским мемуарам, только там у побегайца восьмерка была…» «Лост», Кинг… Для меня это и щаз далекое что-то, чуждое совсем. Никогда я фантастикой особо не интересовалась.

И вот мы с девчонками собрались, смотрим с недоумением на этот кроличий маскарад. А Ефим что-то там нажал, перещелкнул. Костюмчик этот оранжевый так раздулся шире прежнего и тихонько застрекотал, будто кузнечик. И побегаец наш оторвался от стола и стал плавно подниматься к потолку… Ленка, подружка моя, чуть в обморок не хлопнулась, валерьянкой отпаивали ее. Конечно, еще не могли даже предположить, как это все изменит, какого уровня это изобретение вообще…

Сейчас пошла волна публикаций в инете, ток-шоу этих, и какие-то совершенные небылицы про Ефима рассказывают. Будто он наркоманом был, дрался в ресторанах, что его арестовывали. Будто он гомосексуалом был – ничего подобного! Он месяца два ухаживал за мной. Деликатно очень, ненавязчиво как-то, даже не знаю – покорно что ли… С покорным ожиданием ответа. Что ни день – тащил к нам в лабу шоколадки, зефирки, мед специально какой-то нашел удивительный, такой розовый, сладкий, взбитый с малиной. Я до сих пор люблю такой покупать. Однажды набрался храбрости и в кино позвал меня. Был специальный показ фильма «Внутренняя империя» Линча. Но я этого Линча никогда не любила – мрачный, запутанный, больной какой-то. Отказалась… Да и с мужем с моим будущим у нас все в разгаре уже было, любовь-морковь, поэтому никак не могла я ответить на ефимовские ухаживания.

Первый прототип аэрокостюма презентовали уже без меня, я в декрете была. А потом и работу сменила, так сложились обстоятельства. Сколько уж времени прошло – страшно представить. С мужем вот официально развелись недавно совсем. Вот теперь иногда лежу среди ночи в пустой постели и невольно думаю, а что, если бы согласилась тогда пойти с Ефимом на «Внутреннюю империю» эту дурацкую? Как бы все в итоге обернулось? А потом услышу, как в соседней комнате старший по клавишам барабанит, чатится – успокаиваюсь. Вот оно, счастье мое теперь.

Не был Ефим ни геем, ни порнофилом, ни каким- то затворником-безумцем, как сейчас хотят представить в СМИ. Обаятельный веселый парень. Просто вот не везло человеку в отношениях. Когда я в новостях услышала, что произошло – сердце сжалось. Страшная штука одиночество…

3

Бежит сегодня с отклонением от маршрута. Одет обычно: очки, шерстяной спортивный костюм «Динамо», шапка вязаная с помпоном, кеды простые. После третьего круга у футбольной площадки, направляется к метро. 10:45 – покупает три гвоздики. Возвращается в парк, к «аллее Алисы Селезневой». 11:02 – кладет гвоздики на камень с памятной табличкой, в начале аллеи. Условный знак?

(прим. – Умники! 18 октября – Д. Р. Булычева-Можейко! Это ЗНАТЬ НАДО!)

Бежит четвертый круг. 11:13 – идет в продуктовый; купил четыре бутылки пива «Шор Канн Стронг», бутылку водки «Смородяйка», две пачки сигарет «Царь-пушка», две упаковки фисташкового пломбира, пачку макарон, пошехонский сыр, пакетированный кетчуп «Чили-Супер-Острый», упаковку туалетной бумаги и пену для бритья. Следует домой без отклонений от маршрута.

В 13:04 выходит с бутылкой пива. Садится на лавочке у пустой детской площадки. Пьет пиво.

13:19 – подъезжает автомобиль патрульно-постовой службы. Наряд проверяет у Объекта документы. Завязывается словесная перепалка. Предъявляет вместо паспорта сложенную газету со своим фото на первой полосе.

13:28 – Хотят забрать в отдел. Запрашиваю разрешение вмешаться. Отказано.

(прим. – Это что еще за самодеятельность?! Они там от скуки совсем нюх потеряли?)

13:37 Наряд ППС уезжает, заставив выбросить недопитое пиво в урну, выдав Объекту штрафную квитанцию. Квитанцию рвет и бросает в ту же урну, что и пиво. Уходит домой.

14:00 – Мл. лейтенант Тихвин снялся с поста. Заступил – прапорщик Карпенко.

С 14:00 Находится в квартире.

16:22 – возле дома визуально наблюдаю неопознанного гражданина. Ранее замечен не был. Одет: черное укороченное пальто, серые джинсы, черные кроссовки. Ходит вокруг дома. Делает снимки на айфон. Уходит.

(прим. – скорее всего, очередной фанат-«летун», впрочем, при повторном появлении – сразу прямой доклад!)