Александр Мелихов "Тризна"

«Александр Мелихов прославился «романами идей» – в этом жанре сегодня отваживаются работать немногие… В своём новом романе Александр Мелихов решает труднейшую задачу за всю свою карьеру: он описывает американский миф и его влияние на русскую жизнь. Эта книга о многом – но прежде всего о таинственных институтах, где ковалась советская мощь, и о том, как формировалось последнее советское поколение, самое перспективное, талантливое и невезучее. Из всех книг Мелихова со времён «Чумы» эта книга наиболее увлекательна и требует от читателя минимальной подготовки – достаточно жить в России и смотреть по сторонам». Дмитрий Быков

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-112785-5

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023

Но ведь и Три товарища не могут перекрестить гнусный игольчатый гнус в москитов! Без американских друзей никуда.

Здешних комаров, правда, так и продолжали именовать вертолетами – уж больно они были мясистые. Орегонские лесорубы рассказывали байки про комаров, до того раздувшихся, что им ничего не стоило пить кровь сквозь бревенчатые стены, но и тутошние были не подарок: резко взмахнешь топором, так обязательно закашляешься – вертолет вдохнул не в то горло. Обычно его удается выхаркать, но иной раз и проглотишь. Что, мяска откушал, непременно пошутит кто-то, а бывалый Грошев авторитетно заверит: «Комаров нормально можно жрать. Вот если муху проглотишь, обязательно будешь травить. Даже если не заметишь». А Боярский через два раза на третий напомнит: «У правоверных иудеев в шабат убийство комара приравнивается к убийству верблюда», – чтобы не подумали, что он стыдится своего еврейства. (Зато у Бори Каца по кличке Кацо при слове «еврей» делается ужасно печальный вид.)

Но в последние дни вертолеты, похоже, стали на зимнюю стоянку, зато москиты вопреки пословице стараются насосаться перед смертью. Здесь, наверху, их сдувает ветром, но зато ночью всегда просыпаешься расчесанным до крови. И если бы эти гнусные твари звались гнусом, а не москитами, терпеть их было бы совсем уж невыносимо.

Это самки, кстати, у них такие злобные, время от времени напоминает кто-нибудь из парней, и Галка эти напоминания отчасти принимает на свой счет: «На себя лучше посмотрите!» – и, блеснув мохнатыми детскими глазенками из-под упавшей темно-русой челки, на мгновение делается похожей на хорошенькую обиженную болонку. Всегда немножко удивляешься, когда Галка принимает какие-то шуточки насчет женщин на свой счет: она так старательно косит под своего парня – руки в клеши, тельняшка под ковбойкой, солоноватые словечки, которые даже Лбов при ней с усилием, но обходит…

Когда она дерзко встряхивает челкой, то становится похожей на хорошенького хиппующего нахимовца. Хотя настоящий нахимовец у них Пит Ситников. А у Галки бедрышки-то все-таки для нахимовца слишком уж заметно распирают брюки клеш, глаза невольно присасываются, помнят, что они все лето здесь торчат без женщин, уже к дочурке полка начинают клеиться, на своих кидаться – стыд и срам…

А где-то бабы живут на свете, сидят друзья за водкою… Здешних теток в ватниках никак нельзя принять за женщин, даже Бахыт быстро перестал просить Олега свистеть им вслед в два пальца колечком, – Олег умел это делать (наследие тяжелого детства), а Бахыту удавалось извлечь из своих пальцев лишь яростное шипение. Некую пленительность источает одна только разве что молодая библиотекарша в отливающем голубым автолом плаще-болонье, который Лбов именует гондоном. Но более всего ее украшает то, что она проводит дни среди благородно серого Чехова, коричневого с золотом Толстого, лазоревого Бунина – начинаешь невольно уважать советскую власть, доставившую эти сокровища на Сороковую милю, где их никто не брал и не берет. Парни и начинают чуть ли не носить за нею шлейф, когда ее изредка удается зазвать к ним в барак, – Галка очень быстро начинает дуться. Свой парень своим парнем…

В данную минуту Галка формирует обеденное меню: «Так что вы лопать-то в конце концов будете?» – и фигурка у нее снизу, как ни отводи глаза, все-таки очень аппетитная. Да и ватничек на ней сидит, будто мундирчик, как-то очень ладно она его под себя подогнала.

А у парней рядом с нею, как на подбор, узкие бедра, настоящие ковбои. Притом на обоих – и на Бахе, и на Коте потрепанные фирмовые джинсы, Бах во Вранглере, Кот в Лях (Wrangler and Lee) – ковбои в ватниках в Заполярье, победа социализма в мировом масштабе. Вернее, Кот, он же Костя Боярский, в Ленинграде более известный под кличкой Грузо из-за подбритых усиков под орлиным носом (такие вот у них евреи – Грузо и Кацо), здесь на северах при вьющейся антрацитовой бороде и обширном алом берете больше смахивает на Фиделя Кастро, сдвинувшего набекрень нимб восходящего солнца свободы, и кажется, что алые отсветы у всех на лицах не от поднимающегося все выше солнечного диска, а от его берета. А Бах, он же Бахыт Мендыгалиев, в залихватски заброшенной на затылок линялой коричневой шляпе (ее Олег раскопал в общажном шкафу, Бах попросил померить и не смог расстаться: это же стетсон!) вылитый индеец, прибившийся к американским старателям. Последний из могикан. На какое-то время к нему пытались приспособить кличку Ункас, но он на нее не откликался, и она отпала: обижать у них никто никого не хочет. Видно, гравитационное поле его казахского рода все еще его не отпускает, раз он до такой степени не желает даже шуточных намеков на этот счет. А власть американского поля – это пожалуйста. Это понтово. Или, наоборот, несерьезно, откровенная игра?

– Так свинину готовить или осетрину?! – наконец теряет терпение Галка, и все пилильщики, тесальщики, сверлильщики, долбильщики – кто на стенах, кто на лагах – на минуту замирают: не рассердилась ли она всерьез? Свой парень своим парнем, а все равно они невольно состязаются за Галкину улыбку или мимоходом брошенное ласковое словцо, – одно дело любовно ее поддразнивать, и совсем другое – рассердить всерьез.

– Свинина жирная? – первым разряжает напряжение Лбов.

Он многозначительно насуплен, значит готовит какую-то хохму.

– Довольно-таки жирная. А ты что, на диете? – Галка тоже чует какой-то подвох.

– Нет, боюсь, ноги будут мерзнуть.

– Опять гадость какая-нибудь? – одобрительно интересуется Галка, и ответом ей служат подавленные ухмылки и блудливо косящие глаза: Лбов уверяет, будто от свиного сала одеяло ночью поднимается так высоко, что на босые ноги его уже не хватает.

– Не можете без похабщины! – восхищенно встряхивает челкой Галка и выносит приговор: – Значит, на обед будет уха и отварная осетрина. А если кому будет мало, пусть добирает свининой, я на всякий случай потушу.

– Галочка, – нежно интересуется Боярский, – нам с Борей один черт – и то, и другое не кошер, но чем отличаются вареная и отварная?

Боря печально отводит глаза, а Галка отбривает:

– У Севы спроси. Он у нас самый культурный. Вареную варят, а отварную отваривают, в столовке вареная, а у меня отварная, – в первые дни в Доусоне они кормились в столовке рыбккоопа, и Галка постоянно ворчала, что там портят деликатесную рыбу, сига, чира, нельму жарят, как минтая, на подсолнечном масле. А парням было все равно вкусно и весело: кассирша их обсчитывала, а они зарывали в картофельное пюре дополнительные порции рыбы и потом азартно прикидывали, кто же кого в итоге одурачил, – в жизни всегда есть место спорту. Да и звуки каковы – нельма, оленина!.. Ну и что, что она сухая и с душком, из-за которого некоторые аристократишки не могут ее есть, – ведь нет ничего важнее звуков!

Доусон – словно давний сон: набирающая силу утренняя жара, элегантное Пулково с опрокинутыми стеклянными стаканами над головой, сухое вино в буфете, локально выпуклые пространства в самолете – и вдруг чугунный снег, облупленные блочные здания на бетонных сваях, обшитые досками толстенные трубы, напоминающие бесконечные, попшикивающие паром бочки (вечная мерзлота не приемлет тепломагистралей), уложенные на козлы вдоль пары центральных улиц, а в поперечных переулках чернеют бревенчатые бараки на низеньких колодезных срубах да еще реденькие балк?, вагончики на полозьях, изнутри обитые оленьими шкурами – брошенные, распадающиеся, они выглядят через выбитые окна шелудивыми какой-то особенной, северной шелудивостью – внутренней. Среди этих роскошеств даже на жалкий советский классицизмик двухэтажного желтого исполкомчика ложится отдаленный отсвет красоты. Все-таки те, кто его слепил, что-то слышали про Парфенон или хотя бы видели тех, кто про него слышал. Но Север, Север-чародей – никакого советского занудства, никаких справок, приемных часов – сразу же кабинет главного архитектора, свойского мужика в байковой свекольной ковбойке, всего лет на десять-пятнадцать их постарше, все по-свойски рассаживаются где придется, включая пол и подоконники (Галке уступлен центральный стул перед главным канцелярским столом), тут же вызывается по вертушке начальник строительного треста (человек-гора, шепчет Бах Олегу и Юре Федорову, и Юра, кандидат в мастера по штанге в полутяже, ревниво хмыкает: таких амбалов в раздетом виде нужно смотреть…), всем разливается по стакану желтоватого «Горного Дубняка» (на целый день душистая отрыжка), и главный архитектор осуждающе указывает на строительного босса: «Не могу смотреть, как он пьет. Выпьет и вместо закуски три раза крутит ручку арифмометра». Арифмометр «железный Феликс» у него на столе точно такой же, как у них на вычпрактикуме, и они по очереди привычно прокручивают крошечную рукоятку, а Галка делает только один глоток и передергивается. У всех на лицах поверх сдержанной гадливости проступает умиление (только женщины и дают нам возможность почувствовать себя большими и сильными), а главный архитектор оживленно интересуется: «Помните, бич покупает два тройных одеколона и один цветочный? Продавщица говорит: брали бы уж все тройные, а он отвечает: с нами дама».

На Северах бичами называют тех, кого на материке зовут бомжами. Бича иногда расшифровывают как бывшего интеллигентного человека, но его происхождение от beach – матрос, застрявший на берегу – романтичнее, как все, что связано с морем и Америкой.

И еще вспышка, а за ней еще и еще, и еще…

Золотисто-кучерявый прораб с мордовскими скулами Сашка Косов, пара-тройка последних «Дубняков» на дорожку, музыкально бренчащий, словно ксилофон, дощатый тротуар, по которому нужно идти посередке по одному, иначе может внезапно взлететь плохо прибитый конец почерневшей доски, о который споткнется тот, кто идет рядом или следом, необозримый штабель бревен, который в вышине ворочают толстыми жердями не по-хорошему веселые парни в ватниках…

Сашка сурово сообщает им, что должен заглянуть в кузницу – там вчера его пацана обидели. Зови их сюда, мы их по баланам покатаем, веселятся парни, но коренастый крепыш остается торжественным, какими бывают лишь очень глупые люди в предпоследнем градусе опьянения. Он скрывается в длинном сарае, в глубине которого что-то вспыхивает, и выходит оттуда еще более непримиримым с красным пятном на скуле; затем возникает и гаснет черное дощатое крыльцо черного бревенчатого барака «на городках» и – обыкновеннейшая канцелярия внутри: видавшие виды столы, папки, тетки, дыроколы, которые Кот именует колодырами, и двое первых серьезных мужчин в пиджаках – остролицый стальнозубый Ковель и ответственно брюзгливый Сергей Сергеич в густой шапке вьющихся черно-седых волос, напоминающих заячий мех.

Косов выставляет на стол Ковеля еще два невесть откуда взявшихся «Горных Дубняка», но ответственные мужчины с неудовольствием отмахиваются, а парни уже не хотят злоупотреблять его щедростью, кроме бывалого Грошева, который никогда не упустит, и Кота, который никому не уступит. После завершающего стакана Сашка долго сидит неподвижно, погрузив лицо в ладони, но восстает из отключки полный решимости.

– А где вторая бутылка? – он впивается в Ковеля мутным грозным взглядом.

– Откуда я знаю?

Бутылка и впрямь исчезла, будто в цирке.

– Ладно, забиррай… нно сморри…

Ковель только посмеивается на удивление естественно: зра, зра подозревашь…

Косов ложится животом на его стол и долго лежит (на следующий день бутылка обнаруживается на внутреннем выступе стола, но как она туда попала, одному Господу ведомо), однако минуты через две восстает: «Пошли за молью!» – даже бывалый Грошев не знал, что молью зовется молевой сплав – разрозненные бревна.

Великая сибирская река – не поверишь, что это река, – ее полированная сталь так явственно вздувалась и уходила за горизонт, что было очевидно: за горизонтом синеет не другой ее берег, а именно горы на другом, невидимом берегу. Внизу на водной глади стыли океанского размаха, но совсем не впечатляющие в сравнении с рекой, сухогрузы; справа под ногами виднелись портовые краны, пред лицом этого величия тоже державшиеся очень скромно. Сверкающий ковром пустых бутылок чугунный снег на длинном спуске был прорезан глубокими руслами весенних все-таки потоков, рвущихся из-под казавшегося нерушимым наста к речной шири из-за невозможности устремиться в глубину. Через самый мощный Минитерек уже была переброшена двустволка схваченных скобами ободранных бревен, и Косов, которого «Горный Дубняк» безжалостно мотал из стороны в сторону, ни мгновения не поколебавшись, шагнул на этот Чертов мостик и тут же оказался по пояс в воде, которую даже трудно было назвать грязной – не считаем же мы грязью землю. Непримиримо борясь с течением, Косов пересек стремнину и выбрался на четвереньках на полулед-полуснег, отказавшись принять руки, которые, одолевая брезгливость, протягивали ему парни. Теперь с него лилась уже чистейшая грязь, но он не желал и слышать, чтобы отложить экспедицию. «Северряне не сдаются!» – рычал он и, мотаясь, оставляя за собой грязевую дорожку, пробился-таки к тарахтящему трактору, катающемуся своими огромными задними колесами и несерьезными передними по оттаивающей гальке, по которой были разбросаны полированные опаловые льдинищи размером с опрокинутый платяной шкаф, толщиною упирающиеся в подбородок. Повидавшие виды бревна тоже усеивали берег, докуда доставал глаз.

Матерый шабашник апельсинно-рыжий Анатоль, закончивший курсы стропалей, по-быстрому показал, как набрасывать лассо из мазутного троса на бревно, а потом крепить трос к могучему крюку на тракторной корме (казалось, ты перетягиваешься с трактором, но в последний миг нужный узел затягивался, и всю тракторную силу брало на себя захлестнутое тросом бревно). Штабель рос так быстро, что усталость ощущалась скорее недоумением, почему все труднее бороться с трактором и все мучительнее сжимать пальцы в брезентовых рукавицах, – солнце-то за дальние горы все не садилось и не садилось…

Тракторист тоже оказался на сдельщине, и охота на моль завершилась лишь тогда, когда трактор ухнул передними колесами в промоину и его обнаженный двигатель предстал выпущенными внутренностями. Как странен был спящий мир, над которым сияло низкое солнце! И как сладок сон на сдвинутых канцелярских столах, к которым выходили на разведку осторожные небольшие крыски, коих Олег тщетно пытался заманить ускользающим хвостом брючного ремня! Мышка не кошка, за хвостом не гоняется, наоборот – замирает на месте.

Галка, пристроенная в общежитие итээров, слушала их рассказы со смесью ужаса и зависти. И до того сделалось обидно, когда в груди за костяным желобком он ощутил семечко тоски, которое теперь будет расти и разрастаться, пока не заполнит болью все до кончиков пальцев. А ведь раньше трудная мужская работа за полчаса делала его большим и сильным, настоящим мужчиной, а теперь – сам наутро бабой стал? Именно по Светке была его тоска, скрашивали которую только ритмические касательные удары сверху вниз по струнам баховского «банджо»: от злой тоски, трам-пам, трам-пам, не матерись, трам-пам, трам-пам, сегодня ты без спирта пьян… (Почему, тсамое, банджо, а не гитара, возмущался Мохов; почему тогда уж не балалайка, откликался Боярский; бандура, пристукивал кулаком Тарас Бондарчук; сойдемся на домбре, примирял Бахыт.)

Тоска переходит почти в наслаждение, когда приобщишь к ней целую вселенную: на материк, в густой туман ушел последний караван…

Но когда в черной избушке на курьих срубах уже, кажется, начинающая презирать тебя тетка за прилавком три раза в день отвечает, что Евсееву до востребования никакой корреспонденции нет, а ты все равно царапаешь что-то бодрое школьным пером на обороте телеграфного бланка, а потом царапаешь еще и на конверте название странного поселка со странной Привокзальной улицей и совсем уже дурацким домом 14, где тебе вроде бы предстоит навеки поселиться, то понемногу становишься не просто несчастным, но еще и маленьким, если только это не одно и то же.

Светка так радуется – у нас теперь будет свой дом! – что он сразу же спешит вспомнить о каком-то срочном деле, пока она не успела заметить на его лице скуку и тоску, – ее почти невозможно обмануть. А он бы лучше всю жизнь прокантовался в общежитии – и о мебели думать не надо, и белье меняют, никаких тебе прачечных и стирок… Нет, пускай все это скука и тоска, но ради Светки он готов и растрачивать жизнь на диваны и прачечные, и приковаться к одному адресу, хотя его адрес не дом и не улица, его адрес Юкон и Кордильеры, Атлантика и Онтарио, Миссисипи и Южные Моря…

– Олежка, але, ты где?

Господи, откуда здесь Галка?

– Вспоминаю, как в Доусоне наряды закрывали.

Когда стащенные в кучу бревна уже плавали в «гонке» друг у дружки на голове и на боках, охваченные выпуклой ломаной линией спаренных бревен, скованных ржавыми кандалами, пришла пора закрывать наряды. Когда кончают делать и начинают делить, вся романтика немедленно испаряется, спасает только, если превратить это в спорт. Бывалый Грошев с тертым Юрой Федоровым понаприписывали всевозможные транспортировки и штабелевки, вполне, впрочем, правдоподобные – если смотреть на них доброжелательным взглядом. А чтобы сделать взгляд Сергея Сергеича доброжелательным, решили завалиться к нему домой с угощением. «Горным Дубняком» здесь были заставлены все полки в рыбкоопе, благороднейшей рыбы тоже было завались, – «лучшая рыба колбаса», правда, водилась только ливерная, которую и они уже звали по-местному: «Люсенька, дай полметра серенькой», – но под «Дубняк» вполне себе шла. Жаль только, от одних воспоминаний о его душистой отрыжке теперь начинало мутить.

Сначала решили, что с народом лучше всех умеет говорить бывалый Грошев (Федоров чересчур здоровый, может напугать, Кот похож на грузина, их считают хитрецами, не говоря уже о евреях, Мохов чересчур правдолюбивый, Лбов бесшабашный, Бах гоношистый…), но Галка предложила в парламентеры еще и Олега – для интеллигентности.

– Какая на Северах интеллигентность, горлышко показать… – хмыкнул Грошев с прожженной усмешкой, подкручивая белесую щетинку еще не оформившихся усов, похоже, воображая их чапаевскими.

Но когда после их звонка на замызганную лестничную площадку надменно выступил черно-седой Сергей Сергеич и Грошев с неким подобием подмигивания действительно показал ему из рюкзака бутылочное горлышко, тот оскорбился не на шутку:

– Вы что, за бутылку купить меня хотите?

Почему купить, смущенно забубнил Олег, мы же скоро гонку потащим, может, больше не увидимся, хотели познакомиться поближе…

Сергей Сергеевич пронзительно глянул из-под заячьих хвостиков бровей и решил на первый раз поверить.

– Ладно, пойдемте к Ковелю, чтоб не у меня. А то у нас тут… Одна корова пернет, так этот пер будут месяц обмусоливать.

Ковель жил напротив, и, кажется, жил один. Стол без клеенки, табуретки, лампочка без абажура – уже через пять минут все казалось родным, как в родной питерской общаге.

– Он меня спрашиват: ты почему у плен сдалса, почему не застрелилса?! – из глаз Ковеля текли самые настоящие слезы. – Я говору: так там застрелитса было не из чего! Он крычит: ты должен был убить часового, захватыть оружие и бежать! Я крычу: так я и убиу, и сбежау! – акцент его нарастал вместе со слезами. – Потом! А он крычит: ты прыдатель Родины! Я крычу: я прыдатель?! Хватаю тубаретку и раз ему по голове! Вот тогда мне и усе зубы выбилы, – он оскалил свой никелированный радиатор, и Сергей Сергеич тоже не удержался, оттянул нижнюю губу – сверкнула сталь нижнего ряда.

– У меня сами от цинги повыпадали…

Олег понимал, что Ковель, мягко говоря, сочиняет, но от этого его было еще жальче – Олег с трудом удерживал слезы. Сергей Сергеич недовольно супился, кажется, из-за того, что Ковель подрывал доверие и к его собственному предстоящему рассказу, и в результате ничего о себе рассказывать не стал:

– Какая на хер разница, за что. Был бы человек, а статья найдется. Брали, чтоб Север подымать. И подняли! – с выражением, похожим на удивленную гордость, он обвел рукой окружающую затрапезность.

– Все он …здит! – брюзжал бывалый Грошев, обиженный тем, что он оказался не самым бывалым. – Табуреткой он следака отоварил!

Стояла тихая солнечная ночь. Они шагали друг за дружкой, стараясь удержаться от толчков богомерзкого «Горного Дубняка» на деревянных мостках, бренчащих, как ксилофон, и Грошев бросал через ватное плечо обидные слова, а Олег умолял его не осквернять этот волшебный вечер.

– Какая разница, …здит он или не …здит, то, что люди о себе сочиняют, важнее того, что с ними на самом деле было! Этим они показывают, что хотят видеть мир и себя в нем красивее, чем он есть! Ты понимаешь, что мы только что прикоснулись к Истории?

– Да на хер такая история!

– История не тротуар Невского проспекта! Это трагедия! Ее красота не в комфорте, а в грандиозности!

– Да на хер такую грандиозность!

Всегда потом стыдно, когда откроешь, что ты на самом деле чувствуешь… Это только в наше время люди стыдятся высокого в себе? Народовольцы же не стыдились… Или это их и погубило?

Теперь ему было ужасно совестно, что он так тосковал без Светкиных писем, а у нее, оказывается, почта не работала, народ же не знал, так и бросали письма в ящик, пока они из щели обратно не полезли.

Когда на замызганном коптящем буксире они доволокли до Сороковой мили свою набитую бревнами каплищу-«гонку» и он понял, что здесь он лишится последних инъекций надежды, коими для него служили ежедневные посещения почты, им овладела такая тоска, что когда все отскабливали от окаменелой затоптанности отведенный им барак, он сидел на подоконнике и старался оглушить себя локально выпуклыми пространствами, о которых им на факе ничего не рассказывали, но без которых нечего было и думать о проблеме Легара. А чего стоит жизнь без проблемы Легара!

Вспоминалось это не только со стыдом, но и с благодарностью: никто из парней не сказал ему ни слова, поняли, что с человеком чего-то не то, он никогда до этого не сачковал, да и ни один сачок не делает этого так открыто, – только Бах на минутку подсел, покосился и громко зачитал: «Всякое бэровское локально выпуклое пространство бочечно!» И грустно прибавил: «Да нам, татарам, один хер: что водка, что пулемет – лишь бы с ног валило».

Все-таки при Галке Олег не позволил бы себе так раскиснуть, но Галка в это время надраивала свою светлицу и будущую кухню на противоположном конце барака, где у крыльца заранее улеглись две добродушные лохматые псины, которых Юра Федоров с нежностью, неожиданной в могучем человеке, сразу стал называть медведиками. Мимо них-то Олег воровато и прошмыгнул к бочечной трубище, по своим деревянным козлам уходящей за горизонт: зимой, хотя здесь, по местной поговорке, двенадцать месяцев зима, остальное лето, по этой пшикающей паром магистрали Доусон снабжал Сороковую милю теплом. Легко вспрыгнув на трубу, Олег зашагал в сторону Доусона рассеянной походочкой, а когда почувствовал, что за ним не наблюдают, перешел на рысь, изредка балансируя руками.

Назад он возвращался тихой солнечной ночью, не торопясь, чтобы растянуть наслаждение. Светкины проклятия по адресу почтовых служащих он улыбаясь повторял про себя, вслух напевая: «Там по тундре, по заснеженной тундре», – хотя тундра зеленела под солнцем майским лугом, только кустики даже на взгляд казались жестковатыми, а уж редкие скелетики елок окончательно открывали глаза, и внутри него начинал петь нежный-пренежный девичий голос: «Отзовись, отзовись хоть письмом, хоть звонком, где же ты, где же ты, человек с рюкзаком?» Человек с рюкзаком – это был он, а пела, конечно, Светка, в письме именовавшая его всеми его ласковыми прозвищами от сепульки до сокровища, писавшая, что ужасно скучает и что когда она тискает и целует Костика, то ей кажется, что она целует его, своего милого любимого Олежку: «Никогда не думала, что буду нянчить тебя маленького!»

«Белым снегом занесло, закружило, замело, и весна мне без тебя не весна…» В песне мела метель, вокруг расстилалась тундра, и все равно в мире царила вечная весна. Ну и что, что не дотянутся сюда провода?

Может, он и урод, но скучает он именно по ее голосу, который звучит в его душе, а настоящая жизнь с нею – завтраки, ужины, магазины, пеленки, – нет, он готов всем этим заниматься, но притворяться перед собой он не умеет: это скука. По-настоящему он начинает любить ее, только когда ее нет рядом. Ее волосы, губы, груди, бедра – все это, конечно, неплохо, но и у других есть не хуже. Она становится прекрасной и единственной, только когда превращается в воспоминание. Наверно, это плохо, но такой уж он уродился, любит только выдумку, а правда рано или поздно непременно становится скукой.

Такие вот дела.

Коек еще не завезли, и народ спал не раздеваясь на ватниках с рюкзаками под головой, но Галка его дождалась. Приготовить за уборкой она ничего не успела, но придержала для него на стынущей плите уже отдраенный дюралевый чайник с бурым перестоявшимся, зато очень сладким чаем и, в дюралевой же миске, с полбанки консервов «Завтрак туриста», приготовленных, по преданию, из бычьих половых органов, отчего и прозывавшихся яйцами по-карибски: этим блюдом на Кубе дважды накормили советских туристов, и в первый день яйца были огромные, а во второй маленькие и сморщенные. А когда туристы возмутились, им разъяснили: «День на день не приходится – иной раз матадор быка, а другой раз бык матадора».

Олег аппетитно орудовал дюралевой ложкой и нахваливал, но Галка в какой-то неуловленный момент вдруг недобро усмехнулась:

– Что, за письмом от своей Светочки бегал?

– С чего ты взяла?

– То сидел как мокрая курица, а то вдруг цветешь, как майская роза.

– С чего ты взяла – как курица, тебя же не было?

– Бабы все знают.

Олег малость ошалел, но бабское жальце тут же спряталось и больше не появлялось, Галка снова превратилась в славного свойского пацана. Хотя и не совсем – пацана Олегу не захотелось бы с такой бесшабашностью поразить своей храбростью, когда им выделили одичавшего мустанга, чтобы таскать бревна из Клондайка, – у женского пола самое сильное поле.

Сын прерий пощипывал первую пробившуюся травку в довольно обширном загоне, окруженном ржавой колючей проволокой, добытой, похоже, в расформированном лагере, и никого к себе не подпускал, всхрапывая, прядая ушами, кося сверкающим глазом, встряхивая гривой, роя землю передними копытами, как заправский, – где только выучился при его довольно-таки отвислом животе. Парни перешучивались, каурый он или караковый, этот Росинант или Буцефал, но войти к нему никто не спешил. Чтобы реабилитироваться за свое недостойное поведение при переезде, Олег уже обзавелся растрепанным лассо («Почему, тсамое, лассо – аркан», – недовольно поправил его Валька Мохоу, он же Ванька Мох, он же Иван Крестьянский Сын, а Бахыт тут же со смешком уточнил: «Аркан наше, тюркское слово»), но пустил его в ход, только когда Галка двинулась к Росинанту, приговаривая какие-то ласковые слова и стараясь изо всех сил предельно удлинить руку с черной хлебной горбушкой. Она еще с вечера всем внушала, что лаской и хлебушком можно покорить любое животное, даже мужчину, однако Росинант так всхрапнул и вскинул голову, что Галка отпрыгнула, а Олег, наоборот, оказался рядом с ней.

– Заметь, у него челка, как у тебя, – пробормотал Олег, не сводя глаз с гневно переступающих копыт.

– На себя лучше посмотри, – автоматом откликнулась Галка, по-видимому не соображая, что говорит.

И тут Буцефал ринулся прямо на них, и Олег едва успел отскочить в одну сторону, а Галку отпихнуть в другую, так что она еле удержалась на ногах. А гордый конь с тяжелым топотом поскакал по кругу, временами почти задевая ржавую колючку. Олегу оставалось лишь раскрутить над головой полутораметровую петлю и с первого же броска перехлестнуть ею мускулистую шею с развевающейся черной гривой.

По угнездившемуся в его сознании канону Буцефалу теперь оставалось только бегать по кругу на корде, постепенно укрощаясь и признавая власть человека-повелителя, но осатаневший зверюга, наоборот, принялся мотать Олега вокруг себя, словно пращу, вот-вот готовясь впилить его в колючую проволоку. Самое разумное было бы выпустить веревку и уносить ноги, но во второй раз покрыть себя позором, да еще и в качестве Галкиного заступника…

– Открой ворота! – заорал он Галке, отступившей к хлипким воротцам: надо было, по крайней мере, выбраться из проклятого ржавого оцепления.

Галка лихорадочно вытолкала воротца наружу (краем глаза Олег заметил, что кто-то из парней ей бросился помогать), и взбунтовавшийся мустанг ринулся на волю, в пампасы, выбрав почему-то распадок, куда почти не заглядывало солнце.

Пребольно ударившись о слежавшийся в лед сверкающий наст нежными частями пониже пояса, Олег чуть не выпустил веревку, но тут же перевернулся набок и, не обращая внимания на удары и подбрасывания, запрокинул голову, стараясь разглядеть за летящими из-под копыт алмазными искрами, куда его несет обезумевшая стихия. Все это было настолько дико, что казалось нелепым сном, и вместе с тем уже не верилось, что этот бред когда-нибудь кончится.

Наметился уклон – впереди открылось озерцо. А сатанинскому животному и нужды нет – прет прямо в воду! «Черт с ним, искупаюсь так искупаюсь…»

Но точно на кромке воды жеребец стал как вкопанный.

Олег прежде всего оглядел себя – ничего не разодрал, серенькие-рябенькие польские джинсики выдержали, только правая штанина да бок ватника были мокроваты. Буцефал выглядел более измученным – с губ свисала пена, словно из пивной кружки, он тяжело дышал, и ребра его то проступали сквозь лоснящуюся шкуру, то снова уходили в глубину.

Перехватывая колючую веревку натертыми руками, Олег подобрался к его голове и по-хозяйски потрепал по жесткому конскому волосу гривы – мустанг не выразил несогласия. И пошел вслед за неукротимым белым человеком на веревке вполне покорно. А потом еще и усердно на этом же самом лассо таскал бревна из воды, работая за десятерых: они с Олегом натаскивали за четырнадцать часов столько же бревен, сколько остальные парни своими баграми, – с учетом того, что бывалый Грошев и здесь наверняка сачковал. Он уже тогда накидывался на Тараса с рыжим Анатолем – самых главных пахарей: «Торопыги херовы!» – а потом кисло, словно сквозь изжогу, агитировал народ: «Всех денег не заработаешь, мы приехали заработать и отдохнуть, а они только заработать». Народ не возражал, поскольку сам не очень понимал, зачем он сюда приехал: голодать никто не голодал, но раз уж приехали, хотелось поставить какой-нибудь рекорд, тем более что валяться на провисающих койках ничуть не веселее, чем таскать бревна из воды: тут все же какой-то азарт…

Даже не какой-то – азарт бывает только один: ощутить себя сильным и красивым. Прыгнуть выше, заработать больше – это одно и то же: перерасти себя. А лучше и других. Какой-то личный фронтир. Если поинтересоваться, на что мужики потратят заработанные бабки, то окажется, что на чистые понты: сначала кутнуть – половина улетела, на вторую половину джинсовый костюм, какие-то пласты американских рок-групп, какие-то фирмовые колонки – ничего для пользы, все для красоты (а чтобы быть красивым, нужно быть немножко американцем). Наверно, одному Мохову деньги нужны для какой-нибудь скуки – для новых ботинок, для нового костюма… (Притом что Мохов постоянно читает самые неожиданные книги – то застаешь его со Стерном, то с Ронсаром.)

А ему, Олегу, больше всего хочется швырнуть груду золота к Светкиным ногам – трать на что вздумается, гуляй! Когда она начинает перечислять, что Костику нужны витамины, кроватка, штанишки такие, штанишки сякие, а им самим диван, книжный шкаф, настольная лампа, его охватывает скука, граничащая с тоской. Он понимает, что вся эта дребедень необходима, и готов ради нее упираться, но это такая скука!.. А вот рассыпать сиреневым веером перед ахнувшей Светкой пачку четвертных – купайся в диванах и витаминах! – это да, это дело гордости, дело чести. Дело доблести и геройства.

Но для Грошева, казалось, было делом чести именно не работать. Когда они уже обвязывали запаренные сваи и выкладывали решетку для будущего пола и каждый, кто где, занимался свои делом – кто тесал, кто пилил, кто долбил, Олег случайно обратил внимание, что Грошев уже целый час вертит коловоротом одну и ту же дырку. Он поделился с Бахом, и тот без церемоний пробалансировал по обрешетке к Грошеву и заорал:

– Мужики, показать фокус?

А когда все на него воззрились, одним пальцем выдернул коловорот из отверстия. Что означало, что его туда не ввинчивали, а вертели вхолостую.

Грошеву по этому поводу никто не сказал ни слова – хорошая у них команда подобралась, просто он потерял остатки уважения к его бывалости и долго после этого сутулился и подкручивал белесые усы концами книзу с видом несправедливо оскорбленного, чья правота когда-нибудь выяснится, но будет уже поздно. Олег уже сто раз успел раскаяться, что указал Баху на Грошева: отсиживать рабочие часы без дела было настолько тоскливее, чем работать, что склонность Грошева к пустому отсиживанию представлялась ему чем-то вроде душевной болезни, и он проявлял удесятеренный интерес к байкам Грошева о его зимовках, сильно поредевшим, поскольку никто больше на них теперь не откликался.

– Так твоя версия? Сева, очнись! – откуда-то пробился Грузо. – Чем отварная рыба отличается от вареной?

– Отварная звучит красивше. А мы ж готовы за звуки жизни не щадить.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом