978-5-17-121864-5
ISBN :Возрастное ограничение : 12
Дата обновления : 29.08.2020
1957 год подарил мне еще одну огромную радость – встречу с Касьяном Ярославичем Голейзовским, которого я безумно любила и люблю. Это счастье, что мы с ним встретились и могли общаться, хоть и недолго… Голейзовский пришел в хореографическое училище, чтобы отобрать исполнителей для своего номера, и выбрал меня и Сашу Хмельницкого. Саша был первым в классе: высокий, красивый, – считалось, что он станет классическим танцовщиком, будет исполнять партии принцев. Я с ним па-де-де из «Щелкунчика» и второго акта «Жизели» в школе танцевала (но когда Сашу взяли в Большой, ни принцев, ни героев он уже не танцевал, только небольшие характерные партии). Голейзовский поставил для нас «Романс» на музыку Сергея Рахманинова. Когда Касьян Ярославич выбрал нас, я очень обрадовалась: в жизни далеко не каждого артиста такое случается, да и вообще – не так часто бывает, чтобы балетмейстер на тебя ставил. А уж если ставит такой мастер, как Голейзовский!.. Имя Голейзовского я, конечно, знала, но балетов его никогда не видела – он создавал их, когда я еще не родилась, а в наше время его спектакли уже нигде не шли. Но все мы слышали о его новаторских поисках в области хореографии, о его знаменитых спектаклях, хотя даже имя Голейзовского долгое время нельзя было упоминать; непонятно только, почему он еще остался на свободе, а не попал в лагерь. В стране «всеобщего равенства» все должны были быть равными – в смысле «ровными», одинаковыми, и такая яркая индивидуальность, как Касьян Ярославич Голейзовский, конечно, портила общую серую картину. Первое, что ему разрешили, когда время немного изменилось, – это начать понемножку ставить в хореографическом училище.
Касьян Ярославич очень сильно повлиял на формирование моей личности. С ним было не просто интересно, но я не знаю другого человека, с которым было бы так интересно: не только участвовать в его постановках, не только смотреть, как он творит, но даже просто общаться! Мы говорили обо всем: Голейзовский прекрасно знал литературу, поэзию, живопись, музыку. Он изумительно рисовал, сочинял стихи, которые читали с эстрады Мария Ермолова и Пров Садовский. О Касьяне Ярославиче вообще можно говорить до бесконечности; это необыкновенная доброта, необыкновенная эрудиция, необыкновенный талант, высочайшая культура и влюбленность в жизнь!
Как он умел радоваться всему, умел видеть красоту в любом человеке, считал, что в природе просто не существует ничего дурного, некрасивого. Из неприметных лесных сучков вырезал удивительные фигурки и самый уродливый корень поворачивал так, что тот вдруг становился прекрасен! Утверждал, что не бывает плохой погоды! Спрашивал меня:
– Что ты сегодня такая кислая?
– Ой, Касьян Ярославич, на улице дождь, слякоть…
– Да ты вглядись, как это чудесно, – тонкие нити дождя, жемчужные капельки, нежная рябь на лужице…
Женщина для Голейзовского не могла быть некрасивой: не бывает некрасивых женщин! И некрасивых мужчин не бывает! Сам маленький, неказистый, Касьян Ярославич, как нам рассказывали, мог увлечь любую самую эффектную женщину. Это уникальное умение, магия личности, нечто большее, чем просто красота, выше красоты.
Голейзовский в каждом человеке видел неповторимую индивидуальность. Может быть, еще и поэтому его хореографическое наследие практически не сохранилось: он зачастую ставил на, казалось бы, весьма посредственных танцовщиков, но передать созданный им номер другому исполнителю оказывалось уже невозможным. Потому что Касьян Ярославич умел так раскрыть самых неприметных артистов, что потом даже более одаренные не могли с ними сравниться! Он умел увидеть и внушить свое видение другим. Помню школьное упрямство и обиды, когда учеников ставили в пару с тем, кто был несимпатичен: «Не буду я с ней (или с ним) танцевать! Она (он) мне не нравится!» Но Касьян Ярославич так эту непонравившуюся девочку преподносил, так раскрывал, что совместные репетиции зачастую заканчивались любовными историями. А если тому мальчику, который сначала отказывался с ней танцевать, напоминали: «Ты же говорил, что у нее нос курносый!» – мальчик искренне возмущался: «Да у нее потрясающий нос, и вообще она самая прекрасная!»
В постановках Голейзовского нет статики, зафиксированных финальных поз: все течет, переплетается, изменяется, все живет в танце – руки, плечи, корпус, пальцы. И ничто не существует само по себе: все создает образ, все рождает чувства, эмоционально захватывает и увлекает.
Голейзовский работал уникально, он никогда не использовал нашу профессиональную лексику, не указывал: «Встань в арабеск, сделай глиссад, теперь пике», но говорил: «Вот здесь ты ловишь лучик солнца, а здесь – вздрагиваешь от капелек дождя, а теперь вокруг цветы, травы, ты их руками разводишь, раздвигаешь…» И мы его понимали абсолютно! У него была своя, совершенно особая пластика, которую даже не с чем сравнить. Придумав новую поддержку, Голейзовский сначала ее зарисовывал, а потом показывал нам рисунок:
– Сделайте мне такую поддержку!
– А как это сделать?
– Не знаю, пробуйте…
Объяснялся рисунками и стихами – созданный им танец и был поэзией.
Жалко, мы поздно с ним встретились. Но, слава Богу, что встретились! У меня и Володи Васильева сложились очень теплые отношения с Голейзовским, мы часто приходили к нему домой. Володя с Касьяном Ярославичем были очень близки: Володя и ставить начал во многом потому, что Касьян Ярославич зародил в нем и желание творчества, и какую-то веру в себя, и осознание того, что он может и должен это делать.
В 1960 году Голейзовский подготовил Вечер хореографии в Концертном зале имени П. И. Чайковского. Он не мог тогда выбирать, где и с кем работать. Ему запрещали буквально все! Наверное, он бы с удовольствием ставил в Большом театре для ведущих артистов, но ему не давали. Ну а мы, молодежь, влюбленная в Голейзовского, тянулись к нему, были счастливы работать с Касьяном Ярославичем где угодно и как угодно. Помещения для репетиций нам никто не предоставлял, и приходилось заниматься по каким-то углам. Нас все время откуда-нибудь гоняли: мы приходили в залы хореографического училища и нас оттуда выгоняли, как только слышали, что там работает Голейзовский; приходили в зал, где занимался Ансамбль Игоря Моисеева, – нас гнали и оттуда; потом шли в зал, где репетировал хор имени Пятницкого, – повторялась та же история; в Большой театр тем более не пускали. Из театра, кстати, нас тоже никто не отпускал, и никакого специального времени для подготовки этого вечера нам не давали: репетировали мы по ночам. Денег на изготовление даже самых скромных декораций и костюмов не выделялось, а мы тогда были гораздо беднее, чем сегодняшние молодые артисты. Мы сами шили себе костюмы, что-то мастерили, приделывали, прикалывали. Сейчас вспоминаем то время и удивляемся: откуда силы брались?! Победило безумное желание работать с Голейзовским. Вопреки всему – лишь бы с ним! И мы сделали этот концерт!
Для нас с Володей Васильевым Касьян Ярославич поставил «Фантазию» на музыку романса С. Василенко «Лети, мой сон», и еще Володе – «Нарцисса» Н. Черепнина, а мне – «Мазурку» А. Скрябина: маленькая девочка танцует на солнечной лужайке и воображает, что она вдруг попала на настоящий бал… Концерт то разрешали, то запрещали, все до последней минуты оставалось под вопросом Мы везде ходили, просили, доказывали, и уже накануне концерта, после какого-то спектакля, все-таки из Министерства культуры прибыла комиссия. Просмотр начался в одиннадцать часов вечера. «Главные искусствоведы», чиновники Министерства, посмотрели и сказали: «Ну ладно, танцуйте». Лишь после этого официального разрешения мы смогли начать ставить свет, все проверять, готовиться и, помню, вышли из Зала Чайковского только в пять утра, а вечером того же дня, 6 июня 1960 года, состоялась премьера программы «Хореографические композиции Касьяна Голейзовского». Программа имела очень большой успех, но прошла всего несколько раз…
«Не нужен мне ваш Большой!»
…Но это будет год 1960-й, а пока еще шел 1958 год, надвигались выпускные экзамены и распределение. И могло получиться так, что жизнь моя сложилась бы совсем по-иному…
Последний год в школе, последние экзамены – и не только по основному предмету (то есть танцу): ведь чтобы получить аттестат, все обычные общеобразовательные предметы тоже приходилось учить, повторять и сдавать. Меня тогда в четверку маленьких лебедей поставили, и я все порядок движений учила: головку направо, головку налево, и раз, и два… А тут так некстати – выпускные экзамены! Я, конечно, не готовилась. Прихожу на экзамен по истории, подсаживаюсь к Васильеву (мы с ним вместе к экзаменам готовились, вернее, шпаргалки писали) и шепотом спрашиваю: «Где шпаргалка?» Он шепчет в ответ: «Забрали все шпаргалки!» А я-то учебник вообще не открывала. Тут наш педагог, такой старый интеллигент, интересуется, кто готов отвечать. И хотя очередь до меня дошла бы еще не скоро, я поднимаю руку. Что мне готовиться?! Все равно ничего не знаю! Я даже и в билет не заглядывала, и вопросы не читала. Направляюсь к экзаменатору и говорю: «Билета не знаю, к экзаменам не готовилась. Все!» Историк просто ошеломлен: «Вы понимаете, что я вам двойку поставлю?» А я: «Ставьте!» Поворачиваюсь и ухожу: у меня на уме только лебеди – головка направо, головка налево…
Как раз в это время в училище проходили съемки – приехали итальянцы, которые делали фильм о нашей школе. Снимали меня как одну из способных учениц – какие-то вариации и даже мизансцены из спектаклей. И вот после двойки на съемки я пришла вся зареванная: с экзамена-то я гордо удалилась, ну а потом рыдала, конечно. Итальянцы спросили, что случилось. Я, всхлипывая, рассказала, что мне поставили двойку по истории. Как же они тогда хохотали! У них это просто в голове не укладывалось: какая история, зачем, когда обо мне уже говорят как о балерине, – а я рыдаю из-за двойки?! Режиссер итальянский стал меня успокаивать, нарисовал смешную картинку: телега, а на ней сижу я с цветами и с большой двойкой рядом. Он говорил: «Ерунда вся эта история, смотри – все равно ты летишь вперед, хоть и с двойкой, но вся в цветах…» И фильм заканчивался такой фразой: «Рождается новая звезда, спешите ее увидеть!»
На следующий день прихожу я в наш буфет – и начинается… В училище в общем-то было уже известно, что меня берут в Большой, и теперь, услышав про мою двойку, все ко мне подходят, на меня просто кричат: «Ты что, с ума сошла?! Если без аттестата останешься – в Большой не возьмут!» – «Ну и что, – пожимаю плечами. – Не мешайте мне пить компот». А в это время по школе уже снуют представители от разных театров, которые подбирают в свои труппы артистов из выпуска. И тут ко мне подлетает какой-то человек и с робкой надеждой спрашивает, не поеду ли я в Новосибирск. «Поеду, – отвечаю спокойно, – но только вместе с мамой, поэтому нам нужна квартира». У него лицо становится совершенно безумным, и он начинает меня умолять: «Вы только никуда не уходите! Вы только никому ничего не говорите! Я все сделаю, я договорюсь, я добьюсь!» И убегает. Часа через три он меня находит – в руках готовый договор: сольные партии, трехкомнатная квартира в центре Новосибирска и так далее. Значит, он все это время звонил в свой обком, выбивал для меня квартиру, все согласовывал. «Отлично!» – говорю я и тянусь ручкой к договору. И тут на меня с двух сторон буквально падают Габович и Бочарникова и пытаются ручку у меня вырвать. Начинается что-то несусветное! Бедняга из Новосибирска кричит на них: «Она мне обещала!» Бочарникова кричит на меня: «Ты понимаешь, что ты теряешь Большой?!» Я уже тоже кричу: «Не нужен мне ваш Большой!» Габович чуть не дерется с новосибирцем… В общем, оттащили они меня, увели от него. И сами к учителю истории пошли договариваться: «Вы понимаете, это особый случай, девочка очень одаренная, ей нужно танцевать в Большом». В конце концов он согласился принять у меня переэкзаменовку, но твердо сказал, что просто так исправлять отметку не станет. А тут уже я уперлась, характер у меня тогда был: о-го-го! – еще хуже, чем сейчас: «Не буду я сдавать эту историю!» Но все-таки «вывернули мне руки», повели на переэкзаменовку. Иду – лоб насуплен, губы сжаты, лицо упрямое. Историк спрашивает: «Ну теперь-то вы готовились?» Я мычу себе под нос: «У-умм…» (в смысле – нет). А мои сопровождающие хором: «Она готовилась, готовилась!» Он задает вопрос: «В каком году была первая русская революция, знаете?» Я: «У-умм…» Сопровождающие: «Она знает, знает, она стесняется! Можно мы будем задавать вопросы?» Историк уже просто машет на все это рукой, а меня спрашивают что-то вроде: «Катя, скажи, а вот что рабочие кидали в жандармов?» Я: «Булыжники!» Всеобщее ликование: «Ну вот! Видите? Она знает, она читала, она готовилась!» Ставят мне тройку, получаю я свой аттестат, и берут меня в Большой…
Глава четвертая. Большой театр – первые годы
В одном из самых ранних интервью меня как-то спросили: «Чего вы ждете от жизни? Чего вы хотите?» Я ответила, не задумываясь ни на секунду: «Танцевать, танцевать, танцевать!»
26 августа 1958 года приказом дирекции меня зачислили в балетную труппу Большого театра, и в тот же день начался мой первый театральный сезон. Начался, можно сказать, прямо на вокзале, где на этот раз состоялся традиционный сбор труппы перед обширными гастролями театра по Кавказу.
Как и всех выпускников училища, меня сначала зачислили в кордебалет, но я сразу же получила сольные партии, и главное – сразу начала танцевать! На гастролях в основном выступала в концертах – разные па-де-де, вариации, еще школьный репертуар. Уже буквально по дороге меня вводили в спектакли: танцевала в четверке маленьких лебедей в «Лебедином озере», одну из подруг героини в «Жизели», вальс в опере «Иван Сусанин». По возвращении в театр начались репетиции «Каменного цветка», и молодой балетмейстер Юрий Григорович доверил мне, выпускнице школы, центральную женскую партию Катерины в премьерных спектаклях своего балета. О чем еще можно было мечтать?! А впереди ждало еще столько премьер и новых партий! Начало моей театральной жизни казалось мне прекрасным, и даже само то время – незабываемым, неповторимым – время легендарных артистов, великих личностей театра! Рядом со мной на той же сцене еще танцевали Галина Уланова и Ольга Лепешинская, в самом расцвете творческих сил находились Майя Плисецкая и Раиса Стручкова. Их партнерами выступали великолепные танцовщики – Юрий Кондратов, Юрий Жданов, Николай Фадеечев, Александр Лапаури. Вели классы, преподавали, репетировали выдающиеся мастера – Елизавета Гердт, Марина Семенова, Асаф Мессерер, Алексей Ермолаев… В театре служили многие артисты, составлявшие славу не только Большого театра, но всего отечественного искусства. С каждым из них у меня постепенно складывались свои отношения: кто-то казался недосягаем, как небожитель, кто-то стал более близок; с иными я разошлась полностью, а с другими у меня установились дружеские связи на всю жизнь.
Неписаные правила театра
С самых первых дней никаких особых проблем с адаптацией к театру, вхождением в новый коллектив я не ощущала – ведь мы со школы, с первого класса, столько времени проводили в Большом театре, что приходили туда сразу как в свой дом. Не нужно было ни к чему подстраиваться, привыкать, не надо было ни с кем знакомиться – мы жили и росли там, знали все неписаные правила, существующие в театре: куда можно заходить, а куда не принято, что считается недопустимым в поведении и общении, а что – вполне нормальным. Знали, например, то, что только народные артисты имеют право сидеть в ложе дирекции и далеко не всякий желающий может туда даже зайти; что через аванложу проходить на сцену положено тоже только народным артистам, руководителям труппы, педагогам и почетным гостям, а просто так там не ходят. Такое положение мы все воспринимали не как официальный порядок, но скорее как традицию, хорошую традицию, отражающую торжественную «недосягаемость» главной ложи. В этом ощущалось что-то таинственное, что-то очень театральное, что-то от храма…
Совершенно не принято было бегать к директору в кабинет! За все время, что проработала в театре, я заходила в кабинет директора раза два, и то когда меня вызывали, а не когда проблемы возникали у меня. Всеми вопросами, требующими согласования (например, если артиста приглашали где-то выступить, поехать на незапланированные гастроли и так далее), занимался заведующий балетной труппой. Даже к главному балетмейстеру не ходили: только в каких-то крайних случаях, при особо скандальных ситуациях шли разбираться к главному. И то случалось это очень-очень редко!
У мужчин-танцовщиков прижилась своеобразная традиция: после каждого класса они обязательно «играли в пируэты» – кто больше «скрутит». Начинали обычно с трех пируэтов, а уж дальше – четыре, пять, шесть, семь, восемь – кто когда свалится, кто дольше всех продержится! Все солисты принимали участие, и почти всегда выигрывал Гена Ледях: он и на пятке крутил, и на носке, и так, и эдак, но свои пятнадцать (!) пируэтов всегда делал. Правда, в таких соревнованиях куражу было больше, чем правильной чистоты движений.
Сейчас традиций как-то меньше придерживаются. Например, молодым артистам раньше даже в голову не приходило самим решать, где заниматься у станка в классе. Иначе старшее поколение не церемонилось, молодежь тут же «ставили на место»: «А ну давай отсюда! Ты пока еще цыпленок!» Да начинающая балерина никогда в жизни и не позволила бы себе сразу встать к средней палке! Это педагог решал, где ты будешь заниматься – в центре или с краю.
Сейчас разрешают себе небрежность в одежде на репетициях. Пояс балетной юбки держится на крючочке, за которым – дырка. Эту дырку обязательно надо зашивать, иначе во время поддержек или пируэтов у партнера туда может попасть палец, случится вывих. Вот партнер во время танца и будет думать не о том, как балерину поддержать, а как бы пальцы себе не повредить. Нас со школы воспитывали, что нужно уважать тех, кто рядом с тобой, а ведь такая небрежность – это прямое неуважение к партнеру!
Еще в наше время чрезвычайно строго относились к украшениям на спектакле – не дай Бог выйти на сцену со своим кольцом или цепочкой на шее! Только в украшениях, которые положены по роли! Однажды, когда я танцевала в четверке маленьких лебедей, забыла снять серебряное колечко с аметистиком. И вот, пока идет адажио главных героев, стою я «в лебедях», ручки сложены как полагается, а в первой кулисе наши педагоги Тамара Петровна Никитина и Марина Тимофеевна Семенова смотрят, как и что там на сцене, следят, чтобы девочки линию держали, чтобы головки у всех ровненько склонялись… И вдруг я замечаю свое кольцо! Это был такой ужас! Вот сейчас, думаю, они это кольцо увидят – и меня больше никогда в жизни на сцену не выпустят! Пока танцевала, все пыталась колечко соседними пальцами как-то прикрыть, чтоб только оно не блеснуло, чтоб только не увидели. (Я даже свое обручальное кольцо вскоре после свадьбы потеряла из-за таких строгих правил: сняла перед выходом на сцену в «Дон Кихоте» на гастролях в Мюнхене, оставила на гримировальном столике, а когда вернулась, не смогла его найти…)
Такие же строгие требования предъявлялись и к театральному гриму. Когда я один раз вышла уже в партии Жизели, накрасив ногти перламутровым лаком, та же Никитина устроила мне суровый «разнос»: «Как ты могла танцевать Жизель с такими ногтями?! Как тебе это вообще в голову пришло?!» Ее слова на меня так подействовали, что с тех пор за границей (в Советском Союзе трудно было достать нужную косметику) я всегда бегала по магазинам, искала лак телесного цвета, чтобы красить ногти на спектакли, не повторять ту свою ошибку и не слышать больше подобных упреков!
А сейчас артистки кордебалета на сцену выходят – на каждой целая ювелирная коллекция и лак на ногтях – всех цветов радуги… Однако практически никто не пользуется «морилкой» – специальным жидким гримом, которым раньше обязательно тонировали открытые участки тела, потому что иначе в ярких лучах театрального освещения руки, шея, плечи кажутся синюшными, мертвенно бледными. Тонироваться для спектакля, для любого концерта, даже для исполнения самого маленького номера, считалось само собой разумеющимся. Сейчас этого просто никто не делает! Зачем такая морока – сначала мазать, потом смывать, и вообще, грим кожу портит… Казалось бы, подумаешь, какие мелочи! Но на таких «мелочах» формировался настоящий профессионализм, ответственное отношение к своему делу…
Помню еще такую традицию (сохранившуюся до сих пор) – «выставляться». После премьеры балета или первого выступления танцовщики в артистической комнате (ее еще называют и раздевалкой, и гримуборной) выставляли шампанское, чтобы отпраздновать свой дебют. Всегда там отмечали все вместе и дни рождения, и другие события, «скидывались» на подарки друг другу к разным торжествам. Например, к нашей свадьбе с Володей Васильевым девочки – мои соседки по гримуборной – подарили нам прелестный сервизик.
В артистической комнате всегда размещалось довольно много народу, но у каждой танцовщицы был свой гримировальный столик. Конечно, далеко не со всеми складывались дружеские отношения, но, если случались какие-то конфликты, обиды, старались «не выносить сор из избы» – в крайнем случае просто менялись столиками, чтобы не сидеть рядом.
У меня, в общем, отношения со всеми сложились хорошие, и, став солисткой, я очень долго не хотела никуда из нашей раздевалки переходить. Но в театре официально считается, что солисты должны располагаться в комнатах около сцены, на этаже солистов. Меня пытались переселить много раз, даже специально приходили из дирекции: «Вы обязаны перейти туда, потому что там есть свободное место для балерины – мы же не можем посадить туда просто артистку балета». Но в общей гримуборной, как бы ни было много народу, мой стол принадлежал только мне, там в моих ящичках находились только мои вещи. А в комнатах солистов (тоже не личных, а на двух-трех человек) переодевались и балетные, и оперные артисты – они не располагали другим помещением. Поэтому я туда и не перебралась, и многие балерины тоже не захотели переселяться – так же, кстати, как в свое время и Уланова. Тогда специально для нее нашли маленькую комнатку на одном этаже с общей балетной раздевалкой, в самом конце коридора. За всю историю Большого театра никому никогда раньше не предоставляли отдельную «ложу», тем более Галине Сергеевне, человеку очень скромному, казалось неудобным находиться там одной. Поэтому она пригласила в комнатку молодых тогда балерин Нину Тимофееву и Марину Кондратьеву, и все время работы в театре они там вместе и располагались. Когда умерла Галина Сергеевна, а Нина Тимофеева уехала в Израиль, в комнате осталась одна Кондратьева, и уже ей приходилось решать, быть ли там кому-то еще. Я тогда только начала преподавать в Большом, и Марина предложила: «Приходи, место Галины Сергеевны – твое, ну чье же еще?» Так пришла туда я…
Со столиками в артистических комнатах, вернее, зеркалами на столиках связана одна шуточная театральная традиция. Когда о ком-то в прессе писали что-то смешное или нелепое, «доброжелатели» обязательно вырезали самые впечатляющие цитаты из таких статей и наклеивали этому артисту на зеркало. Помню, как один безумный поклонник Васильева (не то американец, не то англичанин), который всегда называл Володю «angel», на Рождество вместо традиционных открыток с ангелочками прислал всем в Большом театре – и Григоровичу, и Лиепе, и другим артистам – Володины цветные фотографии. Так он хотел людям приятное сделать! Вот тогда Васильеву все зеркало этими фотографиями и заклеили!
Еще одной традицией (вернее, даже модой нашего времени) была манера приходить на репетиции в рванье. От целого костюма специально отрывали какие-то кусочки, делали прорехи на локтях, на коленях трико – это считалось особым шиком! Помню, как же не одобряла подобной моды Елизавета Павловна Гердт! Не переносила расхлябанности, неаккуратности… В театре некоторые наши репетиционные залы расположены на четвертом ярусе напротив входа в зрительный зал, и артисты возвращаются к себе в раздевалки через фойе этого яруса. Случается, что время окончания вечерних репетиций совпадает с антрактом в спектакле, и тогда артисты вынуждены проходить через прогуливающуюся публику: разумеется, идут еще не переодевшись, в тех самых рваных трико, в халатах, в тапочках, увешанные сумками, балетными туфлями, пачками. Так вот, когда Елизавета Павловна выходила с нами из репетиционного зала и видела, что зрители уже появились в фойе, она быстро-быстро шла вперед с таким видом, будто с нами вовсе не знакома: не дай Бог, кто-нибудь подумает, что она может быть в одной компании с этими взмокшими, растрепанными типами в халатах!
Конечно, мне трудно даже передать, как важно для меня было то, что в театре я опять оказалась рядом с Елизаветой Павловной! В балете всегда необходим педагог, необходим взгляд со стороны. Я могу полагать, что все делаю правильно – а в этот момент, например, у меня «провисает» локоть – какие-то недочеты иногда сложно ощутить самой. Поэтому балерине всю жизнь – какими бы званиями она ни обладала, сколько бы лет ни выходила на сцену – требуется педагог, который должен любую ошибку увидеть и на нее указать. А уж как все видела Елизавета Павловна (до кончика каждого пальца!) и поправляла, заставляла повторять тысячу раз и десять тысяч раз с неизменным терпением. Я оглядывалась на нее и в каких-то жизненных ситуациях: известно, что театр такое место, где суждения, осуждения, да и просто сплетни весьма процветают. Елизавета Павловна если высказывала свое мнение о ком-то, то очень осторожно, очень деликатно. Однажды она встретила меня на четвертом ярусе театра, откуда я смотрела «Спящую красавицу» с одной известной балериной. Гердт не одобряла ее манеру, но не стала язвительно критиковать, как это делают многие. «Ну ладно, – печально вздохнула Елизавета Павловна, – раз уж ты здесь, посмотри, как не надо танцевать Аврору».
Да, в театре всякое бывает – обиды, интриги, зависть, ревность к своим партиям, и на чужой успех люди реагируют по-разному – одни восхищаются и радуются, другие злобствуют. Есть даже личности, которые являются для меня своеобразным индикатором: если этот человек похвалил – значит, что-то не так получилось в моем спектакле. Слышу от такого: «Поздравляю, ты сегодня замечательно танцевала!» – и думаю: «Ой, что же я там наваляла?» В общем, много с чем приходится сталкиваться, особенно на первых порах, когда только начинается карьера. Случаются травмы психологические, когда тебя пытаются «поддеть», задеть за живое: кому-то ты, возможно, мешаешь, а кому-то просто нравится говорить и делать гадости. Мне оказалось легче, чем некоторым, противостоять всему этому, потому что у меня еще в хореографическом училище выработалась защитная реакция (та же история с моей первой золотой медалью многому научила: далеко не всех искренне радовал чужой успех), я уже умела отгородиться. Потом я поняла, что чем раньше ты сталкиваешься с такими моментами, тем легче их преодолевать. По молодости все огорчения быстрей забываются: ну обидели тебя, а тут какие-то новые впечатления – и ты уже забыла, из-за чего так переживала. В более зрелом возрасте раны от обиды дольше заживают. Да и уровень «мастерства» школьных завистников несравним с «профессиональными умениями» в подобных делах театральных интриганов – можно было привыкать, закаляться постепенно. Такая закалка от многого меня защитила. Ведь на каждый выпад словом или делом люди ожидают соответствующую реакцию, они хотят увидеть, что тебя это ранило, а я научилась своих чувств не показывать. Одни говорили: «Ой, она такая замкнутая, закрытая», другие: «Она такая гордячка» – именно потому, что, когда пытались меня «поддеть», я просто не реагировала. И такое поведение меня действительно спасало, потому что если принимать все наскоки близко к сердцу – злиться, обижаться, расстраиваться, – то это только вдохновляет на дальнейшие «подвиги». А когда нет никакой реакции – вроде и продолжать бессмысленно…
Умение отгородиться, защитить свой внутренний мир, свою личную жизнь от посягательств понадобилось и при столкновении с таким отвратительным явлением околотеатральной жизни, как клакеры. Подобные личности, наверное, есть везде, только проявляют они специфические черты своего характера по-разному. У нас в балете – шикают на спектакле, громко кашляют, аплодируют не к месту, чтобы сбить артиста. А вот анонимки, письма, звонки по телефону с угрозами – такое, наверное, в любом учреждении бывает. От чего это происходит – от злобы, зависти, неумения найти себя, свое дело в жизни? Я убеждена, что человек, любящий искусство по-настоящему, никогда не станет клакером, не будет терроризировать любимого артиста, навязываться ему. Мы с Васильевым никогда в жизни не «покупали» ни поклонников, ни прессу, ни цветы себе на спектакли. Мне это казалось диким: публика будет мне аплодировать, а я буду думать, что купила аплодисменты и цветы, которые мне преподносят?!
Сколько раз нас пытались шантажировать: «Если вы не дадите нам определенное количество билетов, то завтра на спектакле мы такое устроим…», «Если вы не будете пускать нас в дом, то мы…», «Делайте то, делайте это – иначе…». Сколько лет я выходила на сцену и ждала, когда будильник зазвенит или веник в меня полетит. Выходила и ждала. И однажды – дождалась! Когда я раскланивалась после спектакля, к моим ногам упал пакет, завернутый в газету. За кулисами развернула его и увидела какие-то ветки, колючки. «Ну вот, – думаю, – свершилось, наконец! Получила-таки я свой веник в газете!»
А потом смотрю – записочка под ветками лежит, и написаны в ней такие трогательные слова: «Пожалуйста, не выбрасывайте эти веточки! Это багульник, который мы привезли для Вас с Дальнего Востока! Поставьте его в воду…» И действительно, в воде багульник зацвел чудесными сиреневыми цветочками и еще долго стоял у меня дома… За всю мою сценическую жизнь это был единственный «веник», который бросили мне на сцену…
Мой характер и само отношение ко всякого рода интригам, которое во мне воспитали, накладывались одно на другое. Когда воспитывают указаниями – «это делай, это не делай», – то я назло, как захочу, так и сделаю! А когда ты видишь в другом человеке что-то тебе по характеру близкое – ты это принимаешь. Ведь находились же рядом какие-то люди, которые вели себя совсем иначе. Так я к ним особенно не приближалась и пример с них не брала. Но были – Гердт, которая облагораживала все, к чему прикасалась, Голейзовский, убежденный, что нет ничего некрасивого, Уланова, всегда стоявшая вне интриг и скандалов. Мне очень повезло – уже прожив жизнь, понимаю: какое счастье, что я знала этих людей, могла учиться у них, что именно так шло воспитание моей души…
Галина Сергеевна
Галина Сергеевна Уланова – это огромная, особенная тема в моей жизни. Что значила для меня Уланова? Великая балерина – да! Тайна ее волшебного танца, тайна ее воздействия остается непостижимой. Педагог – да, конечно да, но и гораздо больше, чем только педагог! Уланова для меня – Учитель во всем: в отношении к другим людям, в оценке событий, восприятии природы и искусства. Она всегда незримо присутствует рядом, и я до сих пор мысленно сверяю свою жизнь с тем, что бы подумала, что бы сказала Галина Сергеевна…
Когда Уланова простилась со сценой, Леонид Михайлович Лавровский предложил ей: «Попробуй, может быть, тебе понравится преподавать». Он очень хотел сохранить ее для театра, для искусства, понимая, как неисчерпаем творческий потенциал такого мастера. Галина Сергеевна могла выбрать любую, самую именитую балерину и работать с ней, но она решила, что начинать надо с молодежью, а не с уже состоявшейся артисткой. И Уланова выбрала меня.
Когда мне сказали, что буду репетировать с Галиной Сергеевной, я ощутила настоящий шок. Шок и ужас! Разве это возможно: Уланова – кумир, богиня недосягаемая – войдет в зал, и я буду перед ней что-то делать?! Да я же еще ничего не умею! На первой репетиции двигалась будто в тумане… Но чувство неловкости, скованности очень быстро прошло – конечно, благодаря Галине Сергеевне, ее простой и естественной доброжелательности.
На репетициях Уланова пыталась раскрыть сущность каждого движения, смысл каждого жеста и смысл всей роли. Конечно, мы работали над техникой, но не это было главным. Галина Сергеевна старалась постоянно пробуждать у меня творческую мысль, углублять внутреннюю, подсознательную работу над собой. Когда только начались первые репетиции «Жизели», она спрашивала:
– Ты любишь Тургенева?
– Да, очень! (Я действительно в молодые годы одно время увлекалась Тургеневым.)
– Попробуй перечитать теперь «Асю», «Дым», «Вешние воды».
– Но я же уже читала!
– А ты еще раз прочитай!
Я думала: «Зачем это надо? Вроде и так все помню…» Не знаю почему, у Галины Сергеевны появилась ассоциация с Тургеневым, сначала мне это показалось непонятным, неожиданным. Но, перечитав его произведения, я с ней согласилась, потому что тоже нашла для себя ассоциации с «Жизелью». Тургенев действительно помог мне войти в особенную атмосферу романтических чувств, взаимоотношений: я открыла для себя какие-то штрихи, оттенки, нюансы, которые давали возможность погрузиться в другую эпоху… Интересно, что совет «почитать» я слышала от Галины Сергеевны только во время нашей работы над «Жизелью»…
Станцевав «Жизель», большой классический балет, я уже заявила о себе, уже становилась балериной Большого театра. Я еще танцевала разные вставные па-де-де, но раз мою Жизель приняли, признали, – значит, приняли меня как балерину. Этот спектакль стал серьезным этапом в моей жизни, с которого началось мое постоянное на много лет общение с Галиной Сергеевной.
Я готовила с Улановой все свои партии в Большом театре, очень много работала с ней. Галина Сергеевна даже подарила мне свой молоток для разбивания мысков балетных туфель, наше профессиональное «орудие труда» – подарок и деловой, и символичный. Дело в том, что раньше мы танцевали в гораздо более мягких туфлях, чем теперь (сейчас балерины грохочут по сцене, как колодками), гораздо более эластичных – этого мы добивались, аккуратно разбивая молоточком клей, который использовался при изготовлении туфель. После обработки туфли уже не стучали по полу: считалось совершенно невозможным с топотом бегать по сцене, особенно в таких «воздушных» балетах, как «Жизель» или «Шопениана»! Раньше у меня был свой молоточек, но маленький, легонький и не совсем удобный, а у Галины Сергеевны – тяжелый, настоящий, его она мне и подарила. Я никуда без этого молотка не ездила, во все поездки с собой брала, и до сих пор он у меня хранится – настоящая реликвия.
Уланова – очень требовательный, взыскательный педагог – не пропускала ни одной мелочи, обязательно присутствовала на моих спектаклях, а потом обсуждала со мной каждое выступление. Не припомню случая, чтобы Галина Сергеевна сказала: «Сегодня все прошло идеально!» Она заходила в гримуборную, садилась в уголок и, пока я переодевалась, разгримировывалась, детально разбирала со мной все моменты исполнения. Со стороны это, наверное, звучало даже странно. Галина Сергеевна начинала с того, что говорила: «Молодец, ты сегодня постаралась, спектакль получился хороший, но…» – и дальше следовало обстоятельное перечисление, где я разошлась с музыкой, где недотянула, где оказалась неубедительной… Как-то раз гримерша, которая вынимала шпильки из моей прически, слушала-слушала – и с недоумением спросила: «Галина Сергеевна! А что же вы сказали, что спектакль хороший, если Катя все сделала не так?»…
Уланова считала самым главным целостность спектакля, целостность образа: она добивалась, чтобы я не только технически безупречно станцевала, но чтобы проживала жизнь моей героини. Не любила внешних эффектов, вычурности и показного блеска, не признавала этого ни в танце, ни в сценической игре. Ее строгий вкус призывал к иному: она направляла все внимание в глубь психологического постижения человеческой души и к поэтической выразительности танца. Если что-то советовала на репетиции – то всегда спокойно, ненавязчиво и настолько тактично, что в результате начинало казаться, будто я сама дошла до всего этого. Галина Сергеевна никогда не поучала, не требовала бездумного подчинения – она только размышляла вслух вместе со мной, искала то, что окажется ближе именно для моей артистической индивидуальности.
Постепенно наши отношения менялись, становились более близкими: я бывала у Улановой дома, общалась уже на другом уровне. Мне кажется, Галина Сергеевна ко мне относилась по-особому, ведь она далеко не каждого допускала к себе. И Володю она очень любила. Все спектакли, где танцевали вместе с Васильевым, мы в то время готовили с Галиной Сергеевной и Алексеем Николаевичем Ермолаевым – «Дон Кихот», «Жизель», «Щелкунчик» и другие. Буквально каждому жесту, каждой мизансцене, каждой пластической реплике уделялось пристальное внимание. Боже, сколько времени на репетициях того же «Дон Кихота» мы искали: как подать цветочек, как подойти друг к другу, с какой стороны встать – для нас не существовало неважных мелочей! А с «Жизелью» возникли большие сложности: я хотела танцевать с Володей, но он совсем не желал браться за эту партию, считал Альберта «голубым» героем, не соответствующим ни его характеру, ни внешним данным. Володю занимала другая идея – он все время ходил к Леониду Лавровскому и просил, чтобы ему дали танцевать лесничего Ганса. Но Ермолаев и Уланова все-таки Володю уговорили; Алексей Николаевич тогда объяснял, что можно роль сделать по-своему, по-другому, а станцевать партию Альберта обязательно надо! И тогда вместе с Галиной Сергеевной мы увлеклись поисками «своего» в этом старинном балете.
Еще больше проблем возникло с балетом «Ромео и Джульетта» Прокофьева. Я сама давно мечтала об этом спектакле, мечтала тайно, потому что мне казалось совершенно невозможным выйти на сцену в партии Джульетты после Улановой. Эту роль я воспринимала как величайшую драгоценность, к которой нельзя прикасаться. Но Галина Сергеевна первая заговорила об этом, она сама передала нам свой, такой дорогой для нее балет. Но сколько же пришлось уговаривать Володю! Ведь мне хотелось танцевать именно с ним, чтобы именно он стал моим Ромео. И Васильев согласился танцевать только благодаря Галине Сергеевне, она очень долго его убеждала, а потом сама готовила с ним эту мужскую партию. На репетициях бесконечно выверялось и каждое соединение рук, и каждый взгляд, выстраивался не только танец, но диалог юных веронских влюбленных… 8 мая 1973 года – в день нашего первого выступления – прямо перед выходом на сцену Галина Сергеевна подошла к нам за кулисами и подарила небольшой барельеф «Ромео и Джульетта на балконе», сувенир из Вероны, на котором написала: «Кате и Володе. Я отдала вам все, что во мне было»…
Многие годы, пока у нас не появилась своя дача, мы с Володей отдыхали в Серебряном Бору, в Доме отдыха Большого театра, расположенном крайне удачно: тишина, природа, свежий воздух – и совсем рядом с театром, практически в пределах Москвы. Иногда приезжали в Серебряный Бор поздно вечером, даже после спектаклей, отмечали там сообща дни рождения и праздники. Жили как в одном большом общежитии, вполне демократично: и самые великие артисты Большого, и работники сцены, все держались между собой запросто, как это никогда не могло быть в театре. Конечно, какие уж там церемонии, когда вместе играешь в карты или сражаешься в бильярд?! Только к Галине Сергеевне, которая тоже часто там отдыхала, все относились особенно благоговейно. Она не принимала участия в общих развлечениях, гуляла всегда одна, задумчиво бродила по берегу Москвы-реки… Здесь, в Серебряном Бору, мы с Володей стали свидетелями одной удивительной истории… Юрий Александрович Завадский, известный режиссер, в сороковых годах был мужем Улановой, потом они разошлись и долгое время не встречались. И вот однажды мы увидели, что Завадский появился в Серебряном Бору. И между ним и Улановой что-то такое вдруг снова возникло… Они оба были уже очень немолоды, и потому мы с Васильевым с недоверчивым изумлением стали замечать, что Юрий Александрович начал опять ухаживать за Галиной Сергеевной и Галина Сергеевна приняла его ухаживания. В их отношениях светилась такая трепетность, такая красота, такая нежность необыкновенная! Юрий Александрович ходил за Галиной Сергеевной просто по пятам: «Галочка, здесь печет, сядь в тенечек… Галочка, я принес тебе соку… Галочка, посмотри, какая дивная погода! Пойдем погуляем»… А мы так, сзади, с Володей ходили, наблюдали: и удивлялись, и восхищались…
К моему глубокому сожалению, в последние годы наши близкие и доверительные отношения с Галиной Сергеевной постепенно разрушились. Рядом с ней появился человек, из-за которого Уланова в конце концов осталась совершенно одна. Журналистка Татьяна Агафонова собиралась написать книгу о Галине Сергеевне, сблизилась с ней и воцарилась в доме, быстро перейдя от вопросов творческих к бытовым. Страшно напористая, громогласная, не страдающая избытком тактичности, она именем Улановой как тараном пробивала себе дорогу и разрешала любые проблемы. Наверное, Галину Сергеевну такое поведение Агафоновой в какой-то степени устраивало: мало приспособленная к практической жизни, она ничего не могла сама ни достать, ни попросить, ни сделать (не представляла, например, как вызвать слесаря, если потечет кран; не знала, как и где надо оплачивать счета за квартиру, где находится сберкасса), а теперь нашлось кому избавить ее от подобных забот. Она будто пряталась за Агафонову. И постепенно Татьяна так подчинила Уланову, сумела так повернуть, что Галина Сергеевна без нее просто терялась, не могла без нее обойтись. Вот тогда Агафонова начала изживать друзей Улановой. Галина Сергеевна поддавалась постепенно, не сразу, кого-то она еще «не отдавала», ну а потом… Уланова очень дорожила своей давней компанией: вместе с этими людьми она всегда праздновала Новый год, обязательно отмечала дату своего окончания Ленинградского хореографического училища. А когда появилась Татьяна, старые друзья начали один за другим покидать дом Улановой. Мы держались дольше всех, оставались последними, но в конце концов и мы были вынуждены отдалиться… Агафонова хотела стать наследницей Улановой, собиралась после смерти Галины Сергеевны устраивать из ее квартиры музей, считая себя единственным человеком, который имеет на это право. Она все заставила Уланову сделать – и удочерить, и архивы и документы ей передать. В результате Агафонова всех убрала, всех отодвинула, но сама умерла раньше Улановой, и рядом с Галиной Сергеевной никого не осталось…
Горько, тяжело вспоминать то время. Я слишком остро чувствовала, как мне не хватает Галины Сергеевны… Смерть Улановой стала страшным ударом. Ведь в душе все-таки теплилась надежда, что наши прежние отношения смогут еще вернуться…
Файер
В Большом театре мы, выпускники хореографического училища, сразу встретили своего доброго знакомого – дирижера Юрия Файера. Практически все спектакли и концерты школы проходили с его участием, и мы хорошо знали и любили Юрия Федоровича. А в начале моей работы в театре он дирижировал почти всеми балетами, в которых я впервые танцевала: это и «Жизель», и «Каменный цветок», и «Бахчисарайский фонтан», и «Золушка», и другие. Файер вообще одно время был единственным дирижером балета – он прекрасно знал каждый спектакль, знал каждую балерину, характерные для нее «подходы» к движению, причем не просто задавал ровный темп: в звучании оркестра под его управлением всегда ощущалось особое дыхание. Он помогал танцу, создавая настроение! Иногда приходится слышать мнение, что Файер был дирижером не самого высокого класса. Но Юрий Федорович обладал редчайшим врожденным чувством музыки и движения. И я считаю, что некоторые балеты, например «Дон Кихот», он так дирижировал, как никто другой бы не смог! Когда я даже только смотрела спектакль из зала, возникало ощущение, что на стуле усидеть невозможно – такая энергия передавалась! Музыка подхватывала, вселяла желание немедленно начать танцевать! Никому после Фаейра не удавалось создать на «Дон Кихоте» подобного праздника! Иногда пренебрежительно говорят: «Да чем там дирижировать?! Балетная музыка – музыка “под ноги”!» Конечно, музыка Минкуса, Пуни, Дриго – не самая великая, это не Чайковский, не Прокофьев, но лишь одной (даже самой гениальной) музыки недостаточно, чтобы получился спектакль. Спектакль рождается, праздник рождается, только когда соединяются все компоненты единого театрального зрелища, а когда музыка существует отдельно, танец – отдельно, балерина – отдельно, все разрушится, чуда не произойдет! Вот, кстати, когда Геннадий Рождественский, признанный маэстро, дирижировал балетом «Щелкунчик» – это было прекрасно, но – не всегда. Некоторые спектакли, особенно премьерные, он дирижировал просто гениально. Или когда обращался к «Щелкунчику» после большого перерыва – тогда он загорался и дирижировал потрясающе, с огромным подъемом! Но при этом какие-то другие спектакли оказывались эмоционально совершенно «пустыми». Рождественский никогда не любил театр, его интересовал только оркестр, а что там на сцене происходит – его не занимало вовсе. До такой степени не занимало, что, случалось, подойдешь к нему на следующий день после спектакля, спросишь: «Геннадий Николаевич, вот у меня вчера в начале вариации…» А он искренне удивляется: «Разве ты вчера танцевала?»… В этом смысле Юрий Федорович Файер был совершенно другим человеком, необыкновенно внимательным к артистам. Он очень хорошо относился ко мне и к Володе Васильеву, всегда «болел» за наши спектакли, переживал, звонил и до, и после выступления, приходил на все репетиции, по сто раз обсуждал мельчайшие детали даже в балете, который мы не раз танцевали: «Как лучше сделать здесь? А в этом месте? Как тебе удобнее?» А если кто готовился к первому выступлению – я уж не знаю, сколько раз он приходил в зал и смотрел, чтобы понять, как ты танцуешь, где-то что-то подсказывал. Файер был такой единственный – легенда Большого театра!
Лавровский
В первые годы моей работы в Большом театре на должности главного балетмейстера находился Леонид Михайлович Лавровский. Его можно назвать настоящим хозяином: Лавровского кто-то любил, кто-то нет, но к нему относились с уважением и его боялись. Одно время Лавровского сняли с должности, и года два-три главным балетмейстером числились то Сергей Корень, то Александр Томский вместе с Владимиром Преображенским. Когда же без Лавровского все начало разваливаться, Леонида Михайловича вернули обратно. Сильная личность, он умел все держать в своих руках. Появлялся Лавровский – и все вытягивались по струнке, он указывал – и все выполнялось в точности. Дисциплина держалась железная!
Но с другой стороны, двадцать лет в театре ставилось очень мало нового. Да, Лавровский создал подлинный шедевр – балет «Ромео и Джульетта» С. Прокофьева, но премьера прошла еще в 1940 году в Ленинграде, в 1945-м он только перенес постановку на сцену Большого. А в Москве Лавровский лет пятнадцать делал «Рубиновые звезды» А. Баланчивадзе. Когда мы в училище поступали – он уже работал над этими «Рубиновыми звездами»; с первого класса мы, во время репетиций изображая октябрят, стояли по три часа на ступеньках памятника победителю в войне (была там такая декорация); потом подросли и стояли теперь «пионерами» те же три часа, но на другой ступенечке того же памятника. Спектакль все время сдавали, принимали, доводили, улучшали, и больше ничего не ставилось – несколько сезонов театр существовал вообще без балетных премьер. Наконец в 1961 году многострадальные «Рубиновые звезды» показали публике под новым названием – «Страницы жизни». Балет превратился из трехактного в одноактный, а Миша Лавровский (сын Леонида Михайловича), закончивший школу позже нас и ставший уже к тому времени артистом балета, танцевал в спектакле сына главного героя (роль которого исполнял Васильев). Это немыслимо долгий срок работы над спектаклем, который к тому же нельзя назвать большой удачей! В тот период Лавровский поставил еще «Сказ о каменном цветке» С. Прокофьева, встретивший резкую критику со стороны специалистов и не принятый публикой. Когда же всего три года спустя в Ленинграде появился насыщенный танцем «Каменный цветок» Юрия Григоровича на ту же музыку, контраст был очень мощным! В последние годы работы в Большом театре Лавровский сделал одноактные спектакли «Паганини» на музыку С. Рахманинова и «Ночной город» на музыку Б. Бартока. Вот это оказалось интересно, – во всяком случае, «Ночной город» воспринимался как нечто непривычно новое, какой-то неожиданный творческий всплеск… Настоящим мастером представал Леонид Михайлович в работе с артистами: он великолепно показывал и особенно хорошо проводил массовые репетиции, когда требовалось «собрать» спектакль. Думаю, собственному творчеству Лавровского мешала его колоссальная загруженность административными делами, за которые приходилось отвечать главному балетмейстеру, – мне даже видится в этом что-то жертвенное…
Лично с Леонидом Михайловичем я общалась не так уж много. Между начальником и подчиненной существовала слишком большая дистанция. Гораздо более близкие отношения сложились у меня с Еленой Георгиевной Чикваидзе, бывшей женой Леонида Михайловича и мамой Миши Лавровского, тоже балериной Большого театра. Полагаю, что ко мне как артистке Лавровский относился хорошо – ведь это именно он дал мне «Жизель», танцевать я начала при нем, в балерины он меня выводил. С Леонидом Михайловичем я готовила только партию Музы в его балете «Паганини». Этот спектакль я одно время танцевала довольно часто, и с ним связан эпизод, когда я (чуть ли не единственный раз) отправилась с просьбой к главному балетмейстеру. Пыталась отказаться от «Паганини» (ну не нравился он мне, вернее, не нравилось самой танцевать в этом балете) – и вылетела пулей из кабинета Лавровского. Сейчас артисты только и делают, что отказываются от партий, только и диктуют, что они будут танцевать, а что – не будут. Нас же воспитывали по-другому: «Мы работаем в театре и обязаны делать все, что нужно театру». Конечно, и тогда случались конфликтные ситуации, выражалось недовольство, претензии: «С этим партнером я танцевать не стану!» или – «Почему мне этот спектакль не дают?!» Но все кончалось на фразе: «Так нужно театру!» Дальше этого рубежа мы не шли. Танцевали что требовалось и ехали куда посылали. Думаю, такое восприятие своей работы, как служение театру, формировалось во многом благодаря Леониду Михайловичу Лавровскому, всему стилю его поведения и руководства, его отношению к искусству.
Мессерер
Асаф Михайлович Мессерер – целая эпоха в нашем балете. История его уникальна: человек впервые начал заниматься танцем только в шестнадцать лет (!) и стал мастером-виртуозом классического балета. А уж если говорить о Мессерере как о педагоге, то, наверное, не найдется ни одного танцовщика в Большом театре, который не считал бы себя в какой-то степени его учеником. Имя Асафа Мессерера знает весь мир!
С Асафом Михайловичем я познакомилась еще в детстве, потому что его пасынок Миша Тихомирнов учился со мной в одном классе, и в их доме мы оказались со школьных времен. Это был единственный дом, единственная настолько большая квартира, что мы все в ней могли поместиться – могли собираться всем классом.
Там шумели наши вечеринки, там мы слушали пластинки Утесова, танцевали, влюблялись, выясняли «сложные» взаимоотношения, которые так остро волнуют четырнадцати-пятнадцатилетних. Нас всегда встречал накрытый стол, а Асаф Михайлович с женой Ириной Викторовной Тихомирновой (балериной Большого театра) отправлялись в кино, «чтобы не мешать детям веселиться». Никогда мы не слышали в этом доме менторских поучений, замечаний, наставлений. Асафа Михайловича, наоборот, чрезвычайно радовало, что он дает молодежи возможность хорошо провести время «на свободе», без надзора взрослых. Он вообще всегда отличался особым доброжелательным пониманием.
А позднее, в театре, я занималась в классе Мессерера, который давно обрел мировую известность как эталон высшей школы профессионализма. И хотя я не входила в круг его ближайших друзей, тем не менее моя жизнь во многом переплеталась с жизнью Асафа Михайловича – он видел все мои премьеры, вводы, принимал участие в самых разных событиях. Удивительно, но в общении с Мессерером никогда не чувствовалась разница в возрасте: «Мэтр де балле», педагог, наставник – он поражал необыкновенной молодостью души, неиссякаемой энергией, жизнелюбием, жадностью до новых впечатлений. Когда мы отправлялись в различные поездки, именно Асаф Михайлович оказывался заводилой. Например, после спектакля на каких-нибудь зарубежных гастролях, после банкета, ресторана, когда часа в четыре ночи мы, молодые артисты, говорили, что пора бы уже ложиться спать – сил нет больше, он искренне удивлялся: «Как?! А дансинг?!» И устремлялся в этот дансинг, или в кино, или на прогулку по ночному городу. Все вокруг вызывало его живейший интерес! По мироощущению, по восприятию жизни он, казалось, был моложе всех нас. Когда Асаф Михайлович сидел за столом на каком-нибудь банкете, именно вокруг него всегда собирались молоденькие девочки: самые молоденькие и самые хорошенькие!
Если к нему обращались за помощью, Асаф Михайлович всегда откликался. Однажды что-то не ладилось с новой для меня хореографией в спектакле французского балетмейстера Пьера Лакотта (партию Натали в одноименном балете я в то время готовила в труппе Московского классического балета), и я робко спросила: не сможет ли Асаф Михайлович разочек зайти к нам, посмотреть, посоветовать? А репетировали мы в помещении, ранее принадлежавшем нашему хореографическому училищу, в доме на Пушечной улице. Ну кто в таком солидном возрасте (тогда, в 1980 году, Мессереру уже исполнилось семьдесят семь лет) согласится отправиться куда-то в другое здание, где надо еще подниматься на четвертый этаж без лифта, да в нерабочее время и, конечно, без всякой оплаты? Асаф Михайлович не только зашел – он не пропустил ни одной репетиции! Мессерер мгновенно отмечал все погрешности, давал дельные советы, сам показывал четко и понятно, разрешал недоразумения между нами, предлагая удачные замены некоторых движений. И, как всегда, делал это в доброжелательной, тактичной манере. Все, что мог отдать, – он отдавал, без всякой позы, естественно и просто, с неизменной мягкостью и добротой.
Мы очень любили, просто обожали Асафа Михайловича (Асяку, как все его ласково называли за глаза), искренне считали его человеком, которому каждый из нас многим обязан и в профессиональном, и в личном плане. Однако, когда в 1983 году ученики захотели подготовить для Мессерера необычный юбилейный вечер в честь его 80-летия, в руководстве театра мы не нашли поддержки – на наше предложение нам ответили: «Зачем? Покажем “Дон Кихота” или “Лебединое озеро”, на афише напишем: “В честь Мессерера” – и хватит». Но праздничный юбилейный вечер все-таки состоялся и стал данью искренней любви учеников к Асафу Михайловичу. Нам хотелось подготовить что-то запоминающееся, но самое незабываемое сделал он сам. После выступлений лучших артистов театра в различных вариациях из классических и современных балетов Раиса Степановна Стручкова, ведущая этот вечер, сказала, как она безумно жалеет, что уже нет многих концертных номеров, поставленных Мессерером. Асаф Михайлович ей ответил, что давно мечтал передать, например, своего «Футболиста» Владимиру Васильеву. Васильев, в форме игрока футбольной команды «Динамо», тут же оказался на сцене. Дальше произошло что-то невероятное! Восьмидесятилетний Асаф Михайлович не просто рассказал Володе, что надо станцевать, не просто назвал порядок движений – он станцевал практически весь номер, со всеми прыжками и пируэтами! Конечно, Асаф Мессерер был личностью неповторимой!
Плисецкая
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом