978-5-17-134711-6
ISBN :Возрастное ограничение : 12
Дата обновления : 14.06.2023
Будто из “Тысячи и одной ночи” явилась Casa Vicens, только построен дом для антисказочного кирпичного магната Мануэля Висенса. В обстановке – странная, но обаятельная смесь европейского Возрождения с мусульманским Ренессансом. Если бы испанцы не выгнали арабов, а жили с ними бок о бок в мире, так, наверное, выглядела бы вся Испания.
Взглядом не охватить дворец Гуэль – он стоит неудобно, тесно. Но можно взобраться на крышу, оказавшись среди целого леса диковинных каминных труб, поражающих цветистой фантазией. И можно войти внутрь. Софа, словно сама собой выросшая из половины кресла. Туалетный столик, хитро изломанный, как кокетка перед ним, принимающая у зеркала трудную позу в порыве самоутверждения. И вдруг – стройные колонны перед окнами: всего 127 колонн во дворце, сверкающих на солнце серым отполированным камнем. Тут особенно ясно, что имел в виду Гауди, когда говорил, что архитектура – это искусство распределения света.
Диковинные декорированные потолки (так же у Шехтеля в особняке Рябушинского-Горького). Архитекторы модерна украшали их, как живописные полотна, не боясь, что с обитателей и гостей свалится кепка. Может, дело в том, что они не носили кепок?
Кругом мозаики, витражи, особенно много излюбленных каталонскими модернистами цветных изразцов – своих, испанско-арабских “асулехос”, родных братьев португальских “азулежуш”.
Модерн вовсю испытывал сочетания красок. Оттого, видимо, так любил цветочный орнамент. Обожаемый цветок – ирис, сокровенно эротичный, позволяющий при полном соблюдении невинности доходить почти до порнографии (художниками были только мужчины, а если б наблюдалось равноправие, не миновать бы еще и грибного орнамента).
Наиболее “обычное” здание Гауди – Casa Calvet. Это снаружи. Внутри же – дубовая мебель, чей дизайн вдохновлен мыслями о бренности бытия. Спинки, сиденья, перекладины, подлокотники скамей и стульев легко, но тревожно напоминают части человеческого скелета – лопатки, ребра, берцовые кости, тазобедренные суставы. На глаз такое выглядит не столь свирепо, как в описании, а сидеть просто удобно – я пробовал. Со временем ко всему этому одомашненному мака-бру, наверное, легко привыкнуть – так вставная челюсть раздражает и унижает, пока о ней не забываешь.
В Casa Batllo — виртуозно созданное впечатление дома, огромного изнутри. Винтовая лестница уходит будто в небо, а не на второй этаж (так же воздушно-монументальна лестница все в том же особняке на Спиридоновке). В гостиной, само собой, – ни единой прямой, но и ни одной ровной поверхности. Крыша едет почти буквально – оттого кажется, что попал не то в собор, не то в концертный зал, хотя это всего лишь скромная гостиная.
Плавно изогнутые очертания комнат превращают их в ячейки, выросшие естественным образом, а вовсе не построенные. Стены здесь не замыкают комнаты, а служат их декоративным оформлением. Двери – не для запора, а для раскрытия прекрасной сути. Жить внутри произведения искусства кажется сложным, но вдумаемся: ведь живет в нем не кто-нибудь, а венец творения.
Испанская, каталонская Барселона раскрывает происхождение и смысл русского слова “помещение”. Уют и тепло жилья – это когда человек не находится, не располагается, а именно помещается в доме. В своем месте.
Глоток бургундского
Уже в ближайшем от Парижа городе Бургундии, Сансе, все становится понятно. В центре – крытый рынок, из которого не хочется уходить никогда, и вообще-то не надо, потому что вкуснее и праздничнее не бывает нигде. Но напротив, через площадь, – собор Сент-Этьен, смесь романской и готической архитектуры, с самой богатой во Франции сокровищницей. В этом храме венчался Людовик Святой, тут же – надгробие отца того Людовика, которому отрубили голову в революцию.
Такова вся Бургундия – наслоение культурных пластов: история, архитектура, кулинария, вино. Впрочем, два последних понятия неразрывны. Алкоголь – лишь часть еды: перно или кир перед, вино по ходу, коньяк или кальвадос после. Несмотря на пропагандные усилия цивилизации, такой подход все еще поражает и трогает новизной север и восток Европы. По-настоящему эту тайну – вино часть еды – знают только в Средиземноморье, лучше всего во Франции, особенно в Бургундии, где производится 150 миллионов бутылок в год, больше половины из которых разносятся на экспорт в 140 стран.
Гастрономический рай провинции подтверждается статистически. Из двадцати семи ресторанов, удостоенных во всем мире трех звезд по классификации фирмы Michelin, двадцать один – во Франции. Четыре из них – в Бургундии.
Интерьер трехзвездного “Золотого берега” (Cote d’Or) в Солье на диво скромен, да и снаружи это простое желтоватое здание у дороги. До прокладки скоростных магистралей здесь проходила оживленная трасса Париж – Лион. Скромен и сам крохотный городок Солье, один из гурманских центров планеты. Монументальностью выделяются лишь церковь XIII века и статуя быка. Так запечатлена в веках и бронзе порода ша-роле. Светло-бежевые коровы веселят глаз на зеленых лугах, вкус – в бургундских харчевнях. Из них лучше всего получается беф-бургиньон: рецепт прост, всего-то и нужны говядина шароле и приличное бургундское. Разумеется, положение (географическое) обязывает иметь это блюдо в меню Cote d’Or, но его владелец и шеф-повар Бернар Луазо более всего знаменит сочетанием традиционного мастерства и сногсшибательной изобретательности. Коль скоро повара во Франции любимы, как оперные теноры и футбольные звезды, то Луазо – Пласидо Доминго и Зинедин Зидан. Суп из карамелизированной цветной капусты, лягушачьи лапки в петрушечно-чесночном пюре, эскалоп из утиной печенки с медальонами из репы, грушевое суфле с горячим шоколадным соусом остаются в тех закромах памяти, где предусмотрены полочки счастья.
Оттого я воспринял как личное горе самоубийство Луазо три года назад. Он застрелился, услыхав, что его ресторану намерены оставить лишь две звезды. Слух оказался неверен, но Луазо об этом уже не узнал. За триста с лишним лет до этого Франсуа Ватель, повар и метрдотель принца Конде, устраивая обед для Людовика XIV, обнаружил, что не хватает рыбы, и бросился на шпагу. Рыбы хватило.
Все очень серьезно. Александр Дюма умер, работая над “Большим кулинарным словарем”, а заканчивали его Леконт де Лилль и Анатоль Франс. Повар пяти президентов Жоэль Норман пишет в мемуарах: “Содержимое тарелки президента укрепляет престиж Франции”. Сотрапезники за едой говорят о еде; столики в ресторанах и кафе обычно маленькие, чтобы быть поближе друг к другу, а тарелки большие, чтобы еда легла просторно и ее можно было разглядеть. Продавец подробно объясняет, как именно мариновать куриную грудку в бальзамическом уксусе, и в очереди нет раздражения, а если кто и волнуется, то потому, что хочет предложить свой вариант. Официант, разливающий суп, сосредоточен, как провизор.
Столетия даром не проходят. Изысканные мужчины и женщины Бургундии и вообще просвещенной Европы, явленные старой живописью и куртуазной литературой, в еде понимали мало. Количество было важнее качества, а отсюда следствие – вид важнее вкуса. Построить разноцветную пирамиду из дичи, запустить по винной реке карамельные каравеллы, соорудить рыбу из мяса, разместить в пироге жаворонков так, чтобы они задорно вылетели под главный тост, а не задохлись к чертям собачьим. Торжествовали все те же живопись и литература, как в нынешних московских ресторанах: застолье сильно выигрывало в описании (см. пир Ивана Грозного в “Князе Серебряном” А.К. Толстого). Весьма сомнительны гастрономические достоинства салата из соловьиных язычков, но воображение разыгрывается. Как-то на Сахалине браконьеры угостили лебедем, гордо проплывающим сквозь историко-литературные банкеты: съедобно, но и только, до банальной курицы далеко. В Cote d’Or курицу возносят до орлиных высот, особенно если это здешняя курица-брессе.
Однако Бургундия не была бы Бургундией, если б радовала только вершинами. Еще содрогается каждая жилочка от искусства Бернара Луазо, как на следующий день новое испытание – routier, придорожная забегаловка для шоферов-дальнобойщиков. Такое заведение безошибочно обнаруживается по обилию припаркованных фургонов и грузовиков. В routi-er — фиксированная плата при входе: сколько съешь. Вкуснейший обед в двадцать раз дешевле, чем в трехзвездном кабаке: изыска нет, но качество одного порядка. И уж совсем голова идет кругом у человека с иных меридианов, когда за те же деньги можно открыть кран и без конца наполнять кувшин добротным столовым вином. Небритые мужчины в больших ботинках и клетчатой фланели начинают виноградными улитками (в Бургундии – лучшее эскарго), завершают чередой сыров и не часто открывают кран. Зато кран и рот не закрываются у наблюдателя с иных меридианов – от изумления, а может, от внезапного прикосновения к способу жизни, которого всегда подспудно хотелось, но все сложилось по-другому.
Всякое путешествие – урок. Бургундское – урок яркий и поучительный. Бургундия – не набор явлений, будоражащих чувства и разум, а целиком такое явление. Не каскад аттракционов, а единый грандиозный аттракцион. Здесь с легкостью погружаешься в иную жизнь, робко догадываясь, что она не твоя, но и не чужая. Все мы, объединенные общей европейской культурой, – французы, американцы, русские, – более или менее отсюда.
Историческая судьба Бургундии сложилась причудливо. В ее прошлом – период XIV-xv веков, когда герцогство было самым процветающим государством к северу от Альп, его армия – сильнейшей, столица Дижон и тогдашние бургундские города – Брюгге, Гент, Брюссель, Льеж – блеском искусств уступали разве что итальянским, а Иеронимус Босх и Ханс Мемлинг, теперь проходящие в музеях по фламандскому и немецкому разделам, жили во владениях бургундских герцогов. После этого военно-государственно-художественного взлета наступил долгий период упадка и подчинения – сначала Габсбургам, потом Франции. В политическом отношении Бургундия – одно лишь прошлое, а упоминание о борьбе бургиньонов и арманьяков сейчас звучит как строчки из меню. Бургундия в известной мере законсервировалась, сохранив облик той давней Европы, который во многих других местах так искажен разрушениями и перестройками. Здесь нельзя проехать получаса, чтобы не встретить либо обаятельный городок с открыточной соборной площадью, либо замок из книжки Шарля Перро. Возврат в детство – общечеловеческое и свое собственное – ощущается неизбежно и волнующе.
Как нигде, тут уцелела уютная романская архитектура. Соборы перестраивали в новомодных стилях там, где бурлила история. Бургундия стояла на обочине, не накапливая заимствованное, а оберегая свое. Что делать: едва ли не вся рукотворная красота на земле сохранилась по ненужности, забывчивости или недоразумению.
Чистейший романский стиль – аббатство Фонтене, расцвет которого минул семьсот лет назад. Здесь жили монахи-цистерианцы, чья заслуга – виноделие Бургундии и начало коммерческого производства здешнего вина. Холодно и промозгло в их братской трапезной, в их монастырской церкви, в их общих спальных залах, где дозволялся лишь тощий тюфяк на камнях. Поразительно это сопряжение: вино как живейший символ жизни и вызывающий отказ от простейших жизненных радостей. Впрочем, в монастыри уходили не столько за благочестием, сколько за укрытием от насилия и бедности. Религиозный экстаз, как всякая роскошь – в том числе духовная, интеллектуальная, – был уделом лидеров.
Экстаз заводил на высоты как благости, так и неистовства. Из Везеле – прелестного городка, славного своим аббатством, – начинались пути и смиренных паломников Дороги Сантьяго, и свирепых воителей Крестовых походов. Романские колонны храма Марии Магдалины хранят скульптурные группы, вызывающие оторопь детской наивностью и бесчеловечной жестокостью. “Бесчеловечной” – буквально: в жути казней, смаковании мучений угадывается точка зрения не человека, а самой истории, пусть и Священной.
Совсем иные – скульптуры собора Сен-Лазар в Отене. В “Искушении Христа” дьявол вовсе не страшный, а смешной, такому и захочешь – не поддашься. Три волхва спят, укрывшись, как беспризорники, одним одеялом, выложив бороды поверх, и еще не знают, что строго над ними – Звезда. “Лежащая Ева” в неуклюжей и оттого трогательной позе, с простодушно-хитрым выражением лица – словно промежуточное звено между библейским прототипом и той женщиной, которую знает каждый.
Хочется думать, что монахи отенского, а не везелейского толка основали самое впечатляющее учреждение Бургундии – больницу в Боне. Город считается столицей бургундского вина, но вино здесь повсюду, а в Бон стоит приехать ради этого здания – одного из красивейших в провинции, да и во всей Европе. Снаружи почти неприметная за высокими стенами, больница раскрывается во внутреннем прямоугольном дворе, на который выходят фасады с крутыми шатровыми крышами из пестрой красно-желто-зелено-черной плитки. В длинном зале – ряды кроватей за темно-красными пологами, с деревянными сундуками и медными грелками, и нет сил осознать, что так построено и устроено полтысячи лет назад. Больница – для бедных, бесплатная, благотворительная, лишь тридцать лет назад ее превратили в музей, до тех пор в ней лечили.
В основе благотворительности как социального феномена – покаяние. Каяться надо не просто молитвенно, но и действенно: на этом по сей день стоит гигантская многомиллиардная институция всевозможных фондов, грантов, пожертвований, без чего не было бы доброй половины больниц, учебных заведений, музеев, театров, фестивалей. Направления филантропии провозглашены как раз в средневековом христианстве, их семь: накормить голодного, напоить жаждущего, одеть голого, приютить бездомного, ободрить заключенного, навестить больного, похоронить мертвого. О развлечениях и праздниках там ни слова, но с ростом благосостояния роскошь начинает ощущаться как необходимость. Впрочем, в бонской больнице для бедных уже в xv веке заботились не только о лечении, но и об отделке одеял. Здесь хочется, как в школьном детстве, набить температуру на градуснике и улечься симулянтом в невиданной красоте.
Желание остаться, по крайней мере задержаться подольше, в Бургундии возникает подозрительно часто. Это, что ли, и называется – возврат к истокам? В столичном Дижоне, торговом Осере, микроскопическом Нойере, бродя по брусчатке кривых узких улиц, глядишь на автомобили и сателлитные антенны и вдруг понимаешь, что они – лишь цивилизационный нарост, не меняющий сути. Обиход неизменен – как глоток бургундского, как свой булочник и свой зеленщик, как петух в вине (Coq au Vin — не курица, а именно петух, не путать), как осенняя поездка за шабли в соседний городок Шабли, как стаканчик кира перед едой (четверть дижонского черносмородинового ликера Creme de Cassis на три четверти холодного белого вина, по классике – местного алиготе), как благовест своего прихода, как утренний багет и чашка кофе. Нетронутость главного – вот о чем Бургундия.
Песни левантийской Ривьеры
В Риомаджоре уже к концу второго дня пребывания начинаешь ощущать себя старожилом. В газетном киоске, не спрашивая, протягивают миланскую “Корьере делла сера”, хозяин зеленной лавки говорит: “Сегодня белые грибы еще лучше, чем вчера”, бармен тянется за бутылкой артишоковой настойки “Чинар”, едва ты появляешься в дверях кафе.
Почувствовать себя не туристом, а жителем хоть на время – это возможно только в маленьких итальянских городках и деревушках, которые конечно же давно существуют не столько рыбной ловлей, сколько туризмом, но сохраняют при этом свой патриархальный уклад. В отличие от больших курортных мест, здесь живут для себя, и пришелец с этим должен считаться – с этим стоит считаться, потому что за таким переживанием сюда и едешь. Хрестоматийная курортная жизнь по соседству, но в стороне.
Итальянская Ривьера, равная французскому Лазурному Берегу по природной красоте и превосходящая его в скромном очаровании, уступает в респектабельности и отшлифованности – даже самое фешенебельное из здешних курортных мест, Сан-Ремо с его пышным цветочным рынком, со знаменитым песенным фестивалем. И по убывающей дальше на восток – Алассио, Ноли, Савона, вплоть до Генуи.
Генуя – вопрос отдельный, это не курорт, хотя пляжи имеются. Столица Лигурии – один из главных в европейской истории городов с грандиозным прошлым и невыдающимся настоящим. Непомерная, на грани безумия, роскошь генуэзских церковных интерьеров – почти истерическое напоминание о расцвете, вроде не по возрасту яркого наряда старухи. Великий порт, родивший Колумба и диктовавший цены всему западному миру, сейчас гордится разве что самым большим в Европе аквариумом. Интереснее всего в городе каруджи – узкие кривые улочки, причудливо переплетенные на широком склоне от центра вниз – к рынку, к набережной, к морю. Такое встречается еще только в Лиссабоне и Неаполе.
Но мы движемся дальше за Геную, на восток, по берегу Лигурийского моря. Там тесно друг к другу разместились: в горах над водой Рапалло, у воды – Санта-Маргерита-Лигуре, откуда одна из самых живописных дорог Италии ведет к Портофино. Здесь пик пришелся на 30-е годы, когда было модно приезжать сюда из Европы и Америки с мольбертами и виды Портофино тиражировались по миру. В конце 50-х отмечена вспышка активности, вдохновленная Элизабет Тейлор. Сейчас Портофино с пастельного цвета домами, изысканно облезлой штукатуркой, пологими зелеными холмами, виллами в кипарисах полон обаяния и той чисто итальянской прелести, которая порождается подлинностью и неприглаженностью. Свежих масляных красок сюда не завозят.
Мы уже в той части Итальянской Ривьеры, которая именуется левантийской – от Генуи до Специи. Она дичее и первозданнее. Тут нет многоэтажных отелей, собьешься с ног в поисках казино и не развернешься на маленьких каменистых пляжах. Берег здесь крут и сложен из дивной красоты слоистого камня – железнодорожный туннель в нем пробили, но и все. Километрах в шестидесяти за Портофино начинаются места, куда пробраться можно только поездом или – как пробирались веками – морем. Это – Чинкве-Терре.
Автомобильная дорога проходит высоко в горах, и, разумеется, можно приехать в эти края и так, спуститься сколько возможно, оставить машину на паркинге и забыть о ней на время, но в этом есть некое нарушение стиля. Городки Чинкве-Терре в самом центре современной цивилизации возвращают нас на несколько десятков лет назад, в доавтомобильную, дотуристскую эпоху – стоит сыграть в такую игру, пожить по ее правилам.
Чинкве-Терре – Пять Земель, Пятиземье. Или Пятиградье. Они следуют друг за другом цепочкой вдоль Лигурийского моря: Монтероссо-аль-Маре, Вернацца, Корнилья, Манарола, Риомаджоре. Даже нельзя сказать, что эти пять городков стоят на море: они врезаются в берег, укрываются в скалах, облепляя домами склоны и вершины, простирая улицу – одну главную улицу в окаймлении переулков – по руслу некогда протекавшей здесь реки.
Наша главная улица в Риомаджоре названа в честь Колумба. В доме № 43 по виа Коломбо мы с женой и поселились, сняв у сеньоры Микелини трехкомнатную квартиру с большой кухней за 70 долларов в сутки.
Цены в Риомаджоре скромны, хозяева приветливы, дома чисты и удобны. Поскольку в самом начале виа Коломбо расположены несколько контор по сдаче жилья – есть выбор. Можно снять квартиру наверху, над городским ущельем, чтобы нелегкий подъем вознаграждался изумительным видом с балкона. Мы обосновались в торговой части, в центре местного коловращения жизни.
Пошли размеренные дни. Завтракать можно было дома, что мы и делали, покупая свежую буйволиную моцареллу, помидоры, зелень, сооружая омлет с травами, но пить кофе спускались вниз. Я покупал в киоске миланскую газету и изо всех сил разбирал свежие новости, футбольные отчеты, прогноз погоды, заказывая и заказывая кофе.
Нелепо в Италии самому варить кофе, что мы делали в Нью-Йорке, делаем в Праге. Одна из загадок этой страны, которую я не могу разгадать уже двадцать с лишним лет: почему кофе в Италии гораздо вкуснее, чем где-либо в мире? Во Франции совсем неплохо, еще лучше в Испании, свое достоинство у австрийского, в Португалии – культ кофе, что-то вроде национального спорта с сочинением множества вариаций, понимают в этом деле бразильцы и аргентинцы. Но в любом вокзальном буфете итальянского города вам наливают в чашку нечто невообразимое. И ничего не понять: в конце концов, зерна ко всем приходят извне, из Латинской Америки или Африки, машины повсюду одни и те же. Что в остатке – вода? Это произведение коллективного народного разума, попадая в Италию, я пью по множеству раз в день. Утром – cafe-latte в высоком стакане с длинной ложечкой или капуччино с горкой пены, после обеда – эспрессо, порядочный человек после обеда кофе с молоком не пьет. И по ходу дня – пять-шесть раз – макьято (macchiato — дословно “запачканный”): эспрессо с добавлением нескольких капель горячего взбитого молока.
После купания на крошечном местном пляже из черной гальки начиналась прогулка. Либо в горы вдоль виноградников и абрикосовых садов по склонам, либо по Дороге влюбленных – Via dell’amore. “Дорога” сильно сказано – это тропа по вырубленному в скалах карнизу над морем, и мало на свете троп прекраснее. По Дороге влюбленных можно дойти до соседней Манаролы, посидеть там с чашкой все того же кофе за столиком у воды и двинуться дальше, мимо разместившейся на вершине горы Корнильи – в Вернаццу. Тут по сравнению с Риомаджоре – почти столичный шик: есть музей чего-то, городской парк, крепость на холме, выходящая к бухте квадратная площадь с ресторанами по периметру. Можно перекусить тут: мы обнаружили очень недурное место с многообещающим и оправдывающим себя названием Gamero rosso — “Красная креветка”. Помимо водных тварей, там сказочно делают прославленный лигурийский соус к пасте – песто: не из фабричной банки, а на своей кухне истолченную деревянным пестиком в мраморной ступке смесь листьев базилика, орешков пиний, чеснока, пармезана, оливкового масла. Все ингредиенты есть во всей стране, но песто не из Лигурии – не песто.
В “Креветке” вкусно, однако еще лучше сесть в поезд, через двадцать минут оказаться в своем Риомаджоре и, поскольку на дворе сентябрь, купить белых грибов, нажарить их дома с чесноком и петрушкой и запить чудесным белым вином – легким и чуть терпким, которое так и называется – Cinque Terre.
В Пятиградье хорошее вино – это признают даже тосканцы, все, что не из Тосканы, презирающие. Мирового и даже общенационального значения ему не добиться: слишком мало виноградных лоз умещается на тесных горных уступах. Совсем ничтожное количество производится десертного вина Sciacchetra (произносится “Шакетра” с ударением на последнем слоге), чрезвычайно ценимого знатоками за тонкость и редкость. Давно, со времен своей рижской юности, завязав со всяческой десертностью и прочей бормотухой, я был посрамлен.
Cinque Terre считается классическим к рыбе и морской живности, но и грибы очень уместны. Вот еще одно из потрясений Италии и шире – потрясений российского человека вообще. Рушатся основы: водка лучше скандинавская, икра не хуже иранская, а изобилие белых грибов в осенней Италии добивает окончательно. Что ж остается? Ну, осетрина, этого пока не отняли. А так и самые привычные, с детства родные кулинарные радости уже за границей: миноги, шашлык, борщ.
Повалявшись после обеда, можно сесть на пароходик и отправиться в цивилизацию: на запад в Портофино или на восток в Портовенере. Но неплохо отказаться от суеты, предаться тому, чему название придумано в Италии, – dolce far niente (сладкое ничегонеделанье), а место для ужина выбрано заранее. Ресторанчик у воды, с террасы смотришь, как темнеют море и небо. Долгий обстоятельный разговор с официантом – одна из радостей отдыха. Лексикон в две сотни слов плюс незнание грамматики – откуда берется полное взаимопонимание? Ведь обсуждаем не только заказанные блюда, но и внешнюю политику России, к чему подключается соседний столик, и итоги футбольного тура, на что из кухни прибегают с мнениями и прогнозами поварята. Загадка того же рода, что и превосходство итальянского кофе. Все общие слова лишь на что-то указывают, толком не объясняя: национальный характер, темперамент, язык. Вот разве что язык – вовлекающий и раскрепощающий чужака своей несравненной гармонической красотой, как бывает, когда неодолимо хочется подпевать незнакомой песне.
Как-то вечером мы вернулись к себе на виа Коломбо, распахнули ставни. Несмотря на темноту, на склоне горы светились пестрые стены домов, вверху рядом с четким силуэтом церкви неуместно висел мусульманский месяц. Идиллия нарушалась шумной веселой болтовней в соседнем кафе. “И чего разгалделись”, – заворчал я. Жена назидательно сказала: “Они галдят по-итальянски”. Я устыдился и заснул сразу.
Города-герои
Города-киногерои бывают разные. Здесь – о тех, которые хорошо знакомы. Близки лично.
В Риге всех приезжих я первым делом водил на улицу Фрича Гайля (законное имя прежде и теперь – улица Алберта). Такого сгущения стиля модерн в одном коротком квартале, пожалуй, не найти даже в Праге или Париже. Дома строил Михаил Эйзенштейн, и легко было представлять, как рос во всем этом его великий сын. Броские метафоры “Броненосца “Потемкин”, сложные композиции “Бежина луга”, барочная вязь “Ивана Грозного”: всему можно подобрать соответствия в изысканных фасадах, оставленных Риге отцом Сергея Эйзенштейна.
Сам будущий режиссер покинул город семнадцатилетним, ушел в большой киномир. Всегда казалось странным, что Рига не стала киношным центром, ни одним достойным художественным фильмом здесь не похвастаются. А вроде к этому располагало все: и сильная театральная традиция, и техническое развитие, и богатство – Рига в начале XX века по материальным показателям была третьим после Петербурга и Москвы городом Российской империи. А главное, что было и есть, – атмосфера.
Речь идет о той легко уловимой, но трудно объяснимой категории, которая определяет лицо города. Сновидческая природа кинематографа сразу улавливает эту родственность или ее отсутствие, принимая или отвергая места. Рига для кино словно создана. В ней – необходимое сочетание ненавязчивой романтики, позволяющей додумывать реальность, с внятностью очертаний и деловитой трезвостью повседневной жизни. В ней, наконец, обилие простой наглядной красоты – зданий, бульваров, парков.
На протяжении полувека эта красота воспринималась экзотикой, которую отчаянно эксплуатировали в советском кино. Здесь помещался сразу весь Запад. Достаточно было прохода по брусчатке на фоне готики, чтобы становилось ясно, что персонаж уже в Европе. Улицы Смилшу и Пилс, церкви Екаба и Яня, площади Гердера и Домская, Бастионная горка и городской пруд были картинками внешнего мира для огромной страны. Как мы грустно веселились, глядя на героя фильма “Сильные духом”, кружившего и кружившего в открытой машине вокруг все той же церкви Святой Гертруды, изображая дальнюю поездку по европейскому городу. А как забавно наблюдать шерлок-холмсовскую Бейкер-стрит, снятую на рижской Яуниела: ну ничего похожего – если знать лондонскую Бейкер-стрит, но кто ж ее знал.
Может быть, именно такая рижская полувековая судьба – быть чужим фоном – в противодействие породила здесь мощную школу не художественного, а документального кино. Герц Франк и Юрис Подниекс – имена, которые Рига достойно предъявляет на мировом киноуровне. На уровне социальном картина ближайшего приятеля моей молодости Юрки Подниекса “Легко ли быть молодым?” – важнейший знак освобождения российской культуры.
Следующие семнадцать лет я прожил в Нью-Йорке – городе, который и есть кино. Именно он, а не Голливуд. Тут надо разобраться. Толковые еврейские ребята поступили совершенно разумно, основав киноимперию в Калифорнии. Там было все, что нужно: неосвоенные, а стало быть, дешевые территории; не зашоренные традициями и предрассудками люди; отсутствие пуританской морали, господствовавшей в начале XX века на американском Востоке. И главное – миф о золоте, которое в Калифорнии неленивые вынимают лопатами.
Однако штат, а тем более его самый населенный город, Лос-Анджелес, в кино, по сути, никак не отразились. Пресловутая “фабрика грез” потому и фабрика, что вся из цехов, то есть павильонов. Там можно построить что хошь – и строили. Вуди Аллен сумел разместить свой мир в двух десятках нью-йоркских кварталов – и это мир полноценный и самоисчерпывающийся.
Всегда было обидно, почему так мало экранизаций О. Генри. Есть выдающиеся – например, “Деловые люди” Леонида Гайдая. Но там только одна нью-йоркская новелла – “Родственные души” с Никулиным и Пляттом. Другие две – “Дороги, которые мы выбираем” и “Вождь краснокожих” – это Запад. Догадываюсь, в чем дело: и в случае Гайдая, и вообще о-генриевских экранизаций. Нью-Йорк – сам кино: такая съемочная площадка с непрерывным ритмом и рваным пульсом, что его не ухватить. Этому натурщику не прикажешь посидеть спокойно.
То-то Нью-Йорк не под силу никакому художнику (кроме все-таки О. Генри, он ухватил) – ни в литературе, ни в живописи, ни в кино. Вуди Аллен очень хорош в “Манхэттене”, в “Анни Холл”, в других нью-йоркских декорациях, но – это опять-таки двадцать кварталов, чаще всего вокруг Колумбийского университета. Мартин Скорсезе дал замечательный итальянский Нью-Йорк в “Злых улицах” – но только итальянский. Коппола в “Крестном отце” – выразительный, но снова итальянский бандитский. Неплох Бродвей у того же Вуди Аллена в “Пулях над Бродвеем” – но локален. Так слепые описывают слона: один взялся за хобот, другой за ногу, третий за хвост.
Дивным образом застывший в веках Париж кинематографу поддается. Город ведь тоже живой, но не меняющийся со второй половины XIX века, с перестройки, предпринятой тогдашним префектом бароном Османном – то есть до изобретения кино. Задавший тон Марсель Карне в своей “Набережной туманов” 1938 года продолжил плодотворную поэтическую традицию Бодлера, Верлена, Аполлинера – так до сих пор и идет по экранам реальный и малоподвижный Париж. Страшную историю рассказывал мне знакомый, сидевший по политическим делам в советские 60-е. Им в лагере раз в неделю крутили кино. Шла допотопная “Набережная туманов”, и сидевший рядом с моим знакомым человек схватился за сердце и рухнул на пол. Он родился во Франции в семье эмигрантов, после войны вернулся в победоносную, предполагалось – обновленную Россию, с вокзала отправился в лагеря – и вот увидел на экране окна своей квартиры.
Другая кинематографически плодоносная застылость – мой третий ближайший, после Риги и Нью-Йорка, город: Венеция. Он-то не меняется уже почти полтысячи лет. Все главное на местах с xvi столетия, а уж с XVIII века – наверняка. Есть альбом, где на каждом развороте слева – картины Гварди или Каналетто, а справа – современные фотографии: разницы нет. Тем не менее Венеция продолжает и продолжает оставаться излюбленным местом съемок кинематографистов всех стран. И правильно: нет города, располагающего большим количеством разнообразных ракурсов. Этим, можно вывести умозаключение, и определяется очарование города: числом точек зрения. Скажем, при пешем передвижении по Зубовскому бульвару в течение многих сотен метров перед твоим физическим и умственным взглядом не изменится ничего. В Венеции, с ее узкими кривыми улицами, пересеченными каналами и мостиками, при удвоении всех зданий в воде и игре солнечных бликов на стенах, новая картина возникает практически с каждым шагом. Я давно уже не беру с собой фотоаппарат, потому что его хочется выхватывать каждую минуту. И очень хорошо понимаю, как хочется направлять объектив кинокамеры на все это великолепие.
Венецию стали снимать на следующий год после открытия братьев Люмьер, в 1896-м: это был Альберт Промио. А лучшая, по-моему, кинокартина города – в Summertime («Летнее время”) 1955 года Дэвида Лина (автора “Моста через реку Квай”, “Лоуренса Аравийского”, “Доктора Живаго”): простая, непритязательная и внятная. А мне особенно дорогая, потому что в том самом месте, где в канал Санта-Барнаба свалилась Кэтрин Хепбёрн, однажды чуть не рухнул я, увлекшись выбором артишоков на овощной барже. Стандартно и нарядно показана Венеция во втором фильме бондианы с Шоном Коннери, в “Индиане Джонсе” с Харрисоном Фордом. Самый знаменитый венецианский кинофильм – “Смерть в Венеции” Лукино Висконти – тоже открывает мало нового. Зато подтверждает тягучую прелесть города, так убедительно сопровожденную выматывающим душу “Адажиетто” из Пятой симфонии Малера. Зато Венеция диковинная, необычная и при этом правдивая, с реальными гостиницей “Габриэли”, церквами Сан-Николо-деи-Мендиколи и Сан-Стае – в фильме Николаса Роуга 1973 года Don’t Look Now (“Сейчас не смотри”) с Джулией Кристи и Дональдом Сазерлендом. Там какой-то таинственный, хоть и в действительности существующий город, в котором, кажется, не предусмотрены Большой канал и площадь Сан-Марко, а только незаметные переходы и срезанные углы, по которому перемещаешься таким образом, что на тамошнем диалекте называется “ходить по подкладке”. Я научился так передвигаться по Венеции и горжусь этим – потому, наверное, особенно ценю картину Роуга.
Москву снять почти так же трудно, как Нью-Йорк: она подвижна, многолика, тревожна. Вспоминаются “Я шагаю по Москве” Георгия Данелия и его же “Мимино”. Странный диковатый (как в Don’t Look Now) город в фильме Александра Зельдовича “Москва”, лихо снятый оператором Александром Ильховским. И – пусть будет обидно для отечественных кинематографистов – не сильно выдающаяся во всем прочем картина 1990 года Russia House (“Русский дом”) Фреда Скепси с Шоном Коннери и Мишель Пфайффер. Там нет любви, есть интерес: видно, это главное. В конце концов, объектив ведь и называется – объектив.
Сага об исландцах
Гейзеры, о которых потом все спрашивают: “А это, ну как его, который фонтанирует, видал?” – пожалуй, самое бледное впечатление из всех памятных исландских достопримечательностей. Главный гейзер, так и называющийся – просто Гейзер (он дал свое исландское имя собственное всем гейзерам мира, сделавшись нарицательным), не извергается с 2000 года: какие-то тектонические сдвиги заткнули фонтан. Но рядом бьет другой гейзер – Строккур, примерно каждые шесть минут выбрасывая струю высотой до 15–16 метров. Но иногда – двух-трехметровую. Считается, что может достигать 25–30 метров. Чувствуешь, как тебя охватывает дурацкий азарт: когда взметнется струя? какой высоты? удастся ли поймать в кадр? Ну, шарахнуло, ну, вроде снял – потом на снимке ничего, кроме облака пара и перекошенных лиц разбегающихся зевак. И вообще, Строккур – лишь бронзовый мировой призер. Впереди два американских гейзера, с рекордсменом Steamboat’ом – 90–120 метров ввысь.
Если не гейзеры тут главное, то что же? По плотности природных чудес, их количеству на единицу территории Исландия в моем послужном списке занимает безусловно первое место. Водопады, горы, скалистые утесы, ледники, поля вулканической лавы, серные колодцы с клокочущей иссиня-серой жижей, термальные источники, киты, птичьи базары… Всего этого – бесконечно много в небольшой стране. Вся размером с Ростовскую область, с населением – в три раза меньше Ростова.
Так и непонятно толком, чем достигла такого необыкновенного процветания Исландия, северным своим краем касающаяся Полярного круга. Правда, смертельно холодно там не бывает – остров омывается ответвлением Гольфстрима. Но лютой жарой считается 18–20 градусов, что бывает не каждый год. Обычная температура июля – 10–15. Все-таки несомненный север. А всех полезных ископаемых – только горячая вода из-под земли и рыба в океане. При этом средняя месячная зарплата – 4 тысячи долларов. По ВВП на душу населения – 5-е место в мире. По уровню жизни – 2-е, после Норвегии и перед Швецией. Первые в мире места по мобильным телефонам на все ту же душу, по пользованию Интернетом. Последнее в мире – по уровню коррупции. Летом 2007 года европейская организация “Новый экономический фонд” обнародовала новую классификацию, в которой страны разместились по способности обеспечить своим гражданам долгую счастливую жизнь, – тут Исландия первая, опередив Швецию и Норвегию.
На глаз каждая вторая машина – джип и его модификации. Есть в стране национальная дорога № 1, идущая вокруг всего острова, но есть внутри и грунтовые, которыми пробираются к дачам – культура дачных домиков существует, как ни странно это осознавать, глядя на вполне дачную, двухэтажную столицу. Да еще зима, и полярная ночь – короче, все подталкивает к большим вездеходным автомобилям. Ну и главное – много денег. А уж из всех этих мотивов складывается мода. И вот не только в провинции, но и на столичных улицах – сплошь японские Land cruiser’ы британские Land rover’ы, немецкие BMW X5 или давшие имя всему виду крайслеровские Jeep’ы. Джипландия.
Здесь все дорого: жилье, одежда, еда, выпивка. Рука не поднимается заплатить в баре 15 долларов за бокал ординарного чилийского вина. Оставим эту печальную тему, и, чтобы ее окончательно похоронить, добавлю, что даже в магазине литровка местной водки из картофеля с добавкой тмина – бренневина – стоит 68 долларов. Цена взвинчена в борьбе с пьянством: не зря этикетка устрашающе черная. А эту бутылку надо еще суметь купить. Алкоголь продается только в монопольных магазинах Vin bud, которых 47 по всей стране. В Рейкьявике куда ни шло – они работают с 11 до 18, но вот в городке Вик на юге страны я зашел в магазин, открытый с понедельника до четверга один час в день – с 17 до 18, в пятницу с 16 до 19, в уик-энд закрыт вовсе. В обычных магазинах можно купить только слабое пиво, нормальное – тоже в Vin bud. Но ведь покупают, и пьют, и еще как, и вообще живут, и очень хорошо, богато.
Вот и бьешься над загадкой их преуспеяния. Ничего нет ни в земле, ни на ней: не растет. Расхожая шутка: если заблудился в исландском лесу – просто выпрямись. Из своих деревьев одни карликовые березы: метра полтора – уже гигант. Но идет впечатляющая кампания по посадкам, и в стране появляются целые рощи и перелески: привезенные из Сибири, с Аляски, с Альп березы, ивы, осины, липы, ели. Каждое лето сюда съезжается молодежь из разных стран – сажать деревья. Ландшафт заметно изменился за считанные десятилетия.
Повсюду в борьбе с эрозией почвы высажены травы и цветы – больше всего лилового аляскинского люпина, иногда сплошными шпалерами на сотни и сотни метров, так что исландское придорожье неожиданно напоминает Прованс с его полями лаванды. Как всегда в отношениях с живой природой, всего не предусмотреть: люпин украсил ландшафт и укрепил почвы, но овцы отказываются его есть – слишком горько. А пересаживать поздно: Исландия летом сделалась лиловой страной. Горько-лиловой.
Национальный цветок – мелкий бело-желтый ромашкоподобный горный гравилат, который повсюду. Тут цветы имеют обыкновение расти даже на плоском камне, вроде без трещин, но им, цветам, виднее. От этого нету ощущения северной пустынности: какое там, когда кругом в траве желтые ноготки, розовый ползучий чабрец, морская армерия, опять-таки розовая. В предгорьях – зеленоватые звездчатые шары анжелики: растения, примечательного более всего тем, что им ароматизируют водку. Из всех фруктов-ягод произрастают только черника и шикша.
Ищешь ответа и находишь подсказки, хоть бы этими деревьями и цветами, насаждаемыми с несравненным исландским усердием. Вот Акурейри – северная столица, ихний Петербург, стало быть. Здесь, у Полярного круга, самый северный на планете ботанический сад с вовсю цветущими в июле сиренью и маками. Вообще в Исландии культ всего летнего – что понятно, учитывая краткость теплого периода. Чуть выглянет солнце, как немедленно на тротуары выставляются столики кафе, а женщины ходят без чулок и с открытыми плечами – это градусов в тринадцать. Благодаря парникам, работающим на термальных источниках, в стране, где вовсе нет фруктовых деревьев, а на земле растут лишь картошка и капуста, множество не только своих овощей и фруктов, но и цветов. Рейкьявик броско украшают подвесные клумбы, укрепленные на уличных фонарях. И уж конечно красочный разгул в ботаническом саду в Акурейри.
По саду расставлены таблички со стихами исландских поэтов. В стране не просто поголовная грамотность, не просто первое в мире место по издаваемым книгам на душу населения – тут практически все умеют писать стихи. Великие образцы под рукой. Поскольку древненорвежский язык, на котором говорили пришедшие сюда в ix-XI веках викинги, за тысячу лет изменился мало, исландцы могут свободно читать свои саги. Мало литературы выразительней и самобытней. Какие имена! “Норвегией правил в то время Харальд Серый Плащ, сын Эйрика Кровавая Секира, внук Харальда Прекрасноволосого”. Или вот еще наряднее: “После убийства Эйольва Дерьмо и Храфна Драчуна…”
И уж конечно в сагах – не превзойденное никаким иным эпосом, простодушно-зверское описание кровавых битв: “Скарпсхедин подоспел раньше, ударил его по голове своей секирой и разрубил ему голову до зубов, так что они упали на лед”; “Торбьерн вонзил двумя руками копье в середину Атли”. “Они теперь в ходу – эти широкие наконечники копий”, – сказал Атли, принимая удар, и упал ничком на порог”; “Кольскегг рванулся к Колю, ударил его мечом так, что перерубил ему ногу в бедре. Тот стоял некоторое время на другой ноге и смотрел на обрубок своей ноги. Тогда Кольскегг сказал: “Нечего смотреть. Ноги нет, это точно”. А вот леденящий душу средневековый мультфильм: “Кари узнал его и, обнажив меч, кинулся на него и нанес ему удар по шее. Коль как раз отсчитывал серебро, и, отлетая от туловища, голова сказала “десять”.
То, что исландские викинги первыми побывали в Новом Свете, признается сейчас научным большинством. Американцы, отмечающие День Колумба как национальный праздник, приняли-таки Лейфа Эйриксона, достигшего Америки на полтысячи лет раньше Колумбовой экспедиции – в 1000 году. Возле самого высокого здания страны – 75-метрового храма Халльгримскиркья в Рейкьявике – стоит памятник Лейфу, подаренный Исландии Соединенными Штатами.
Вообще-то они похожи, генуэзец и исландец: оба попали не туда, куда собирались, – Колумб плыл в Индию, Лейф в Гренландию. Сага рассказывает об этом путешествии: “Долго его носило по волнам, пока не пригнало к странам, о существовании которых он и не подозревал. Там были поля самосеяной пшеницы и виноградная лоза”. Спор, что за земля это была, продолжается до сих пор. Понятно, что Америка, но где именно? Убедительные гипотезы называют нынешний штат Нью-Джерси и даже остров Лонг-Айленд, то есть современный город Нью-Йорк.
“Корабельная лодка была вся заполнена виноградом… Лейф назвал страну по тому, что в ней было хорошего: она получила название Виноградной Страны”. Умели привлекательно называть – Винланд: вино-то у них было только привозное издалека, бешено дорогое, а тут грузят в лодку, как сушеную рыбу.
Мастерство слова – виртуозное. Отец Лейфа – Эйрик Рыжий – за двадцать лет до исторического плавания своего сына открыл Гренландию, решил там обосноваться и был заинтересован в притоке переселенцев. Вот как описывает его блестящий пиар-ход сага: “В то лето Эйрик поехал, чтобы поселиться в открытой им стране. Он назвал ее Гренландией, ибо считал, что людям скорее захочется поехать в страну с хорошим названием”. По-честному надо бы поменять именами Гренландию и Исландию, Зеленую и Ледяную страны.
Когда осознаешь, в каких бытовых условиях жили эти викинги, закрадывается подозрение, что в путешествия просто-таки рвались. Жилище да и вся жизнь в Исландии – все изменилось, когда здесь научились перегонять воду из термальных источников для обогрева домов. Кипящая вода бьет из-под земли повсюду: то, что в других странах вызвало бы пожарную тревогу, тут нормальное зрелище – поднимающиеся клубы дыма. Только это не дым, а пар, вырывающийся с пронзительным шипением. Трубопроводы сооружены так, что на десятках километров температура падает всего градусов до восьмидесяти, и приезжих предупреждают быть поосторожнее с краном горячей воды – можно обжечься. Но все это начало развиваться только в 40-е годы XX века. До тех пор бились в тесных землянках.
Я был в тщательно, научно реконструированном доме Лейфа Эйриксона. Покрытая дерном крыша, сложенные из торфа стены с обшивкой из досок: Лейф – вождь, богач – мог позволить себе импортное дерево. В исландской мифологии аналоги Адама и Евы созданы из двух кусков дерева, прибитых морем к берегу. Это как же надо ценить древесину, чтобы возник такой миф!
Низкая узкая дверь ведет в тесное помещение с полатями по стенам: спали по двое. Топить-то нечем, согревались теплом друг друга. Полати несоразмерно короткие: чтобы набить в помещение побольше людей, спали полусидя. Идейно обосновывая бытовую потребность, викинги считали, что во сне лежа может остановиться сердце. Ладно, это тысячу лет назад. Но даже дом столетней давности – такие здания в назидание потомкам сохранены во многих местах – почти ничем не отличается. Те же торфяные стены и крыша из дерна, та же теснота, то же спанье по двое полусидя. Столовая была редкостью: ели, сидя на постелях, держа на коленях индивидуальный деревянный горшок с крышкой.
Разве не чудо, что полугодовыми полярными ночами в немыслимой холодной тесноте возникали идеи государственного устройства, принятые цивилизованным человечеством. В Исландии старейший в мире парламент – альтинг.
В долину Тингвеллир на две недели каждый год съезжались жители страны, чтобы принимать насущные решения стратегии и тактики. Альтингом парламент называется и в наше время, только расположен он в центре Рейкьявика. Поскольку депутатов всего 63, сложностей с акустикой в зале нет, а вот тогда, когда залов не было вовсе, высокая, широкая и крутая скала Легберг в Тингвеллире работала звукоотражателем, подобно тому, как использовались склоны холмов в древнегреческих театрах: выступающих слышали далеко вокруг. Из-под той же скалы 17 июня 1944 года была провозглашена независимая (от Дании) Республика Исландия.
В Тингвеллире занимались и другими серьезными делами. По тектоническому разлому течет речка, образуя пороги и затоны – в одном из них издавна топили неверных жен. Утоплено бессчетно, сохранились имена лишь 21 изменницы XVII–XVIII веков. Чтобы речка была поглубже, викинги пробили в скалах русло, так что струится красивый водопад. Заботливо думали о смерти – не о своей, о чужой.
Здесь же в 1000 году провозгласили принятие христианства. Как повсюду, язычество приспосабливало новую веру к своим обычаям. Собственно, язычество до сих пор окончательно не побеждено нигде, даже среди самых наихристианнейших народов, набитых суевериями, которые восходят уж конечно не к Писанию. Викинги понимали Иисуса как прибавку к сонму своих богов: “Слыхал ли ты, – спросила она, – что Тор вызвал Христа на поединок, но тот не решился биться с Тором?” Новый бог – теперь уже Бог – благословлял на то, что было принято и достойно раньше. В “Саге о Ньяле” рассказывается о слепце Амунди, который оказался в доме своего заклятого врага и уже собирался уйти: “Когда он проходил через дверь землянки, он обернулся. Тут он прозрел. Он сказал: “Хвала Господу! Теперь видно, чего Он хочет”. Затем он вбежал в землянку, подбежал к Лютингу и ударил его секирой по голове, так что секира вошла по самый обух… И как только он дошел до того самого места, где прозрел, глаза его сомкнулись снова, и с тех пор он оставался слепым всю свою жизнь”.
Господь выступает не Спасителем, не Искупителем, а подельником. Впрочем, точно так же у Гоголя в “Тарасе Бульбе” Иисус Христос сажает рядом с собой погибшего в бою атамана Кукубенко, который только что “иссек в капусту” другого христианина – правда, католика. Нормально: если я за Бога, то ведь и Бог за меня. Во всем.
По статистике, не менее половины исландцев верят в троллей, эльфов и упрятанных в горах “скрытых жителей”. Национальный спорт – этих существ выискивать в скалах и лаве. Они ведь могут принимать любое обличье – орла, лошади, человека, рыбы. В игру легко втягиваешься, и вот уже весь автобус на разных языках выкрикивает, тыча пальцами. Горы – как облака: увидишь что или кого угодно. На полях лавы вообще можно гадать, как на кофейной гуще, только ростом надо быть с гору. Или вертолет иметь.
Если бы меня зачем-то попросили назвать самую диковинную из исландских диковин, я бы выбрал поля вулканической лавы.
Гектары триллера. Наглядный пример диалектического перехода количества в качество: безобразие, доведенное до красоты. Тут и сложившиеся непонятным образом причудливые строения, которые так и называются – Черные замки. И недавняя, из извержений XX века, густо-угольная лава. И более ранняя, поросшая зеленовато-белесым мхом – словно километрами разложили цветные профитроли. Самая впечатляющая – Лава Берсерков – названа так не зря: кажется, эти каменные заросли могут пройти только бойцы того викинговского спецназа, впадавшие в самозабвенный раж, нечувствительные к боли, которые творили в бою богатырские чудеса, а потом их сутками было не добудиться. До сих пор не ясно, чем так заводились берсерки: то ли гипнотическим внушением, то ли мухоморами.
Хрусталик глаза, натренированный на средиземноморских пейзажах, с трудом преломляет зрелище лавы, поля которой в Исландии всюду – 11 процентов территории страны покрыты ею. Вот Василий Розанов пришел от лавы, которую видел на склонах Везувия, в ужас: “Лава гадка. Есть для нее неудобное в печати сравнение. Черные горы навалены одна на другую, ползут, скашиваются, переламываются, пучатся пузырями и пещерами и, наконец, вьются переплетающимися жгутами, очевидно, вчера жидкие и огненные, сегодня черные и холодные”. Розанов пишет в 1901 году. Другая эстетика, основанная на гармонии. Когда позади XX век, с его катаклизмами в жизни и в искусстве, представления о прекрасном не то что изменяются, но расширяются сильно.
Насмотревшись на горы, лаву и водопады, понимаешь, что главная наука для Исландии – геология. Вулканы разрушают, лава покрывает, термальные воды греют. Исландцы считают, что их катаклизмы оказали мощное влияние и на мировую историю. Грандиозное извержение вулкана Лаки в 1783 году донесло до Франции облака пепла, которые уничтожили урожай и вызвали народные волнения, завершившиеся Великой французской революцией. Не сказать, чтобы общепризнанная теория.
Вообще-то Исландия, находящаяся, по замечательному английскому выражению, in the middle of nowhere, посреди нигде, держится особняком, предназначенным ей географией. Правда, на карту мирового масскульта она попала еще в 1864 году: со снежной вершины Снефелсйокюль на узком полуострове Снефелснес, вдающемся в Атлантический океан, начали свою авантюру герои романа Жюля Верна “Путешествие к центру Земли”.
Исландия редко принимает участие в важных мировых делах, не попадает на первые полосы газет. Даже в Европейский союз не вступает, потому что тогда ей пришлось бы соотносить с другими права и акватории рыболовства – главного промысла страны. С рыбой как раз и связано попадание Исландии в выпуски новостей. Это так называемые Тресковые войны с Великобританией. Исландцы с 50-х годов расширяли зону своих территориальных вод: в 52-м – до четырех морских миль, в 58-м – до двенадцати, в 71-м – до пятидесяти и, наконец, в 75-м – до двухсот миль. Всякий раз англичане были не согласны и продолжали ловить треску в местах очередного запрета. Сети срезались, траулеры таранились, шли перестрелки с участием катеров исландской береговой охраны и британских военно-морских кораблей. Все утихло в 76-м: Лондон признал 200-мильную зону.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом