Наринэ Абгарян "Люди нашего двора"

grade 4,5 - Рейтинг книги по мнению 2520+ читателей Рунета

Эта книга о горьком и смешном мире людей, которые живут, не замечая времени. Людей, которые не боятся летать и умеют найти забавное даже в трагичном. Мир стариков и детей, взрослых и тех, кто утратил веру, но не отчаялся. Мир людей, навсегда застрявших в том измерении, где когда-нибудь обязательно исполняются мечты. В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-134725-3

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023

Я не знаю, что будет со мной и Зулали, если вдруг окажется, что Мамиде девяносто девять лет. Я этого очень боюсь, потому не выясняю ее возраст. Сколько проживет, столько и проживет. Она поклялась мне на моем нательном крестике, что поступать с собой, как дед, не станет. Однажды я так и спросил у нее – Мамида, ты тоже себя убьешь? Она прижала меня к своей груди так крепко, что чуть не задушила. А потом взяла мое лицо в свои большие ладони и проговорила, глядя мне в зрачки: «Запомни – я вас никогда не брошу!» И я ей сразу поверил. Еще бы, трудно не поверить, когда тебе ТАК смотрят в глаза, что аж в груди немеет.

Мы с Зулали немного помогаем Мамиде пропалывать огород, потом топчемся рядом, наблюдая за тем, как она разводит в каменной печи жаркий огонь. Сегодня вторник, а по вторникам, два раза в месяц, она печет хлеб – большими караваями и тонкими лепешками. Тот, который большими караваями, уходит на завтрак и обед, тонкие же лепешки мы едим на ужин – Мамида сушит их на жестяной печке или подрумянивает на топленом масле с чесноком и зеленью. Когда хлеб залежится, она варит из него кончол – деревенский хлебный суп на жареном луке, зелени и яйцах. Еды нам хватает, а вот с деньгами у нас не очень. У деда была небольшая пенсия, но его не стало, и пенсии тоже не стало. Мамида теперь печет булочки – с изюмом и миндалем, и продает их на крохотном базаре, что находится на огибающей наше ущелье большой дороге. По этой дороге, поднимая облака пыли и нещадно чадя, ездят машины и рейсовые автобусы. Иногда они останавливаются, чтобы проголодавшиеся пассажиры купили себе попить и поесть. Выпеченные Мамидой булочки разлетаются вмиг, потому что очень вкусные: тесто она замешивает на сливках, изюм замачивает в вине, а миндаль обжаривает с корицей. И обязательно обливает булочки щедрой порцией глазури, которая потом, затвердев, покрывается трещинками, но не осыпается.

На базар мы выбираемся два раза в неделю – в пятницу и в субботу (в субботу в том случае, если в пятницу не все булочки продали), так что по четвергам Мамида печет булочки. А по вторникам, стало быть, хлеб. Сегодня у нас хлебный день.

Растопив печь, Мамида направляется в хозяйственную комнату – пора скатать поднявшееся тесто в круги. Я люблю наблюдать, как она возится с хлебом: движения ее несуетливы и наполнены смыслом, иногда мне кажется, что она разговаривает с тестом своими смуглыми натруженными руками и оно ей отвечает. Я могу часами любоваться тем, как она просеивает муку, добавляет в нее воды и полгорсти закваски, как тщательно месит, как чертит ребром ладони и костяшками пальцев на лепешках борозды, а в центре каждого каравая проделывает дырочку величиной с райское яблочко – через эту дырочку я иногда наблюдаю мир, Зулали, Мамиду. Зулали просто смотрит, Мамида работает, а вокруг ее головы вьется серебряным нимбом мучная пыль.

За то время, что мы провели на огороде, тесто поднялось, и грязный комочек расползся по его белому телу темной родинкой. Обнаружив это, Мамида сердито цокает языком. «Ну что мне с тобой делать, Зулали?» – говорит она. «У-а-и», – тянет Зулали. «Зулали, да», – вздыхает Мамида, смачивает в воде острый нож и срезает с мягкого живота теста неопрятное родимое пятно.

– Выкинешь? – спрашиваю я.

– Зачем? Испеку, накрошим птице в корм.

– А разве можно ее грязным кормить? – спрашиваю я и тут же осекаюсь, вспомнив, как птица любит самозабвенно ковыряться в собственном помете. Мамида, словно прочитав мои мысли, хмыкает: «То-то!»

Быстрыми точными движениями она отрезает от большого теста комья и скатывает их в круги. Укладывает на обсыпанный мукой деревянный поддон с таким расчетом, чтобы они, поднявшись, не соприкасались боками. На втором поддоне лежат лепешки, их Мамида перед выпечкой еще раз подомнет, чтобы выпустить лишний воздух. К тому времени, когда пора нести к печи взошедшие караваи, на ущелье надвигается тишина, а небо заволакивает тяжелыми тучами.

– Грозы не миновать, – сокрушается Мамида, – вдруг хлеб намокнет? Принеси-ка, Назарос, клеенку из кухни.

Я бегу в дом, Зулали увязывается за мной.

– Побудь с Мамидой, я быстро, – прошу я.

Но она не слушается. Я влетаю на кухню, сдергиваю со стола клеенку, бегу обратно. Зулали не успела добраться до веранды, а я уже внизу. Обегаю дом кругом, стаскивая с дождевых бочек крышки. Зулали плетется за мной.

– А-а-ос!

Клеенкой Мамида укрывает вынутый из печи горячий хлеб. Нужно успеть как можно скорее донести его до погреба и разложить на полках, чтобы он остыл и обсох. Мамида сердится – даже за те несколько секунд, что хлеб лежит под клеенкой, вкус его портится – мякоть становится тяжелой, корочка теряет хрусткость, а высохнув, делается твердой, а не ломкой.

– Нужно обмануть грозу, – бухтит Мамида.

– Как ты это сделаешь? – удивляюсь я.

– Обойду!

И обходит. Первые тяжелые капли ливня достигают земли, когда мы заносим в погреб последний пышущий жаром хлеб. Мамида быстро раскладывает горячие караваи по полкам вдоль каменной стены, переводит дыхание. Потом накидывает на плечи клеенку, уходит в дождь.

– А-и-а, – мычит ей вслед Зулали.

– Сейчас она придет, – успокаиваю я ее.

– А-и-а!

– Мамида, да.

В небе грохочет, ливень обрушивается водопадом, ветер бьется в окно, но мне не страшно, я не боюсь грозы.

Мамида возвращается, промокшая до последней нитки. Оборчатая юбка хлопает по ногам, кофта свисает аж до колен, в больших туфлях хлюпает вода. Но она не обращает на это внимания, а бережно разворачивает клеенку, достает оттуда плошку с брынзой, масло, зелень, кувшин с молоком. Разрывает мокрыми руками горячий каравай вдоль пополам, вынимает мякоть, откладывает в сторону – птице. Горбушку изнутри промазывает маслом, крошит сыр и распределяет целый пучок разной зелени. Придавливает хлеб ненадолго руками, давая маслу с брынзой расплавиться и впитаться в корочку. Дождевая капля сползает на кончик носа, Мамида задирает голову, капля перебирается на верхнюю губу и бежит по щеке к уху. Я вытаскиваю из кармана платок, привстаю на цыпочки, обтираю ей лицо. Она видит, что это дедов платок, вертит головой – не надо. Но я делаю вид, что не понимаю ее. Протираю лицо, шею. Глаза у Мамиды становятся мокрее – то ли я нечаянно задел, то ли она плачет.

– Ешьте! – снимает она руки с хлеба.

Мы с Зулали едим, зажмурившись от счастья. Вкусно! Мамида уходит за полки, кряхтя, раздевается. Слышно, как она отжимает юбку, потом натягивает ее обратно. Когда она выходит, я начинаю смеяться – мокрая одежда облепила ее так, что она стала похожа на домашнюю колбасу.

– Не смейся с набитым ртом, подавишься, – хмурится она.

Я осекаюсь, утираю выступившие слезы.

В погребе пахнет свежевыпеченным хлебом, растопленным маслом и размякшей, пустившей сок зеленью. Снаружи беснуется гроза, а внутри тихо и спокойно.

– Расскажешь сказку, Мамида?

Мамида откидывает со лба короткие седые волосы. Они почти высохли и вьются у висков мелкими колечками. Она садится на лавку так, чтобы справа осталось место для меня, а слева – для Зулали. Когда мы располагаемся рядом, она кладет свою левую ладонь на колено Зулали, а правую ладонь – на мое колено и в течение всего рассказа рук своих не убирает.

«У Небесного царя было четыре сына-аждаака[1 - Аждаак – великан.]. Они стояли на разных концах горизонта и держали на плечах небосвод. Старший брат, Аревелк, был кучером. Каждое утро запрягал он своих коней в гигантскую золотую колесницу, сажал в нее солнце и катал его по небу[2 - Аревелк – Восток. Юсис – Север. Арав – Юг. Аревмут – Запад (арм.).].

Второй брат, Юсис, был пастухом. Он собирал на далеком севере облака и пригонял их белоснежным стадом ко дворцу Небесного царя.

Третий брат, Арав, был кузнецом. Он наполнял воздух огненным дыханием, выковывал из него копья и метал их молниями в землю.

А младший брат, Аревмут, был фонарщиком. Он разрисовывал ночное небо звездами и зажигал луну.

Аревмуту было очень скучно по ночам. Поговорить не с кем – остальные три брата-аждаака, уставшие от дневных дел, спят, взвалив на свои плечи небосвод. Аревмут долго и обстоятельно разрисовывал небо, потом сидел, свесив вниз ноги, и смотрел на спящий мир. На рассвете он стирал звезды и гасил луну, уходил на свой край горизонта, взваливал на плечи небосвод и дремал целый день, чтобы выспаться перед ночью.

Сквозь сон он слышал, как братья о чем-то разговаривают, смеются, шутят. Аревмуту тоже хотелось пообщаться с ними, но он не мог – отец определил ему для работы ночное время.

Младшему брату было очень одиноко. Ему казалось, что он никому не нужен, что никто не ценит его стараний. Он даже просил Небесного отца сделать так, чтобы звезды тоже светили днем. Потому что устал от одиночества. Но отец объяснил, что каждому явлению свое время. Солнце сияет в светлое время суток, а звезды – в темное.

Обиженный Аревмут вернулся из дворца, выкинул золотые краски и кисть, ушел на край света и заперся в глубокой пещере. И настала нескончаемая ночь. Ведь, для того чтобы наступило утро, звезды должны сперва зажечься, а потом погаснуть и луна должна сменять приливы и отливы.

Проснулись братья, а кругом такая темень, что ничего не видать. Попытался было старший брат запрячь коней в колесницу, но не смог их добудиться. Попытался второй брат пригнать с севера облака, но в кромешной тьме не нашел к ним дороги. А без облаков не может быть молний, поэтому и третий брат остался не у дел.

Выпустили они в ночь семикрылых ангелов, чтобы те вернули младшего брата. Ангелы покружили над миром, нашли пещеру, где спрятался Аревмут, но убедить его вернуться не смогли.

Тогда братья попросили ангелов подержать небосвод, и сами пошли уговаривать Аревмута.

– Ага, вспомнили, наконец, обо мне, – обиженно хмыкнул младший брат, когда старшие появились на пороге пещеры.

– Так мы никогда о тебе и не забывали! – изумился Юсис. – Я всегда отгонял к вечеру облака, чтобы освободить для тебя небо.

– А я протирал его росой, чтобы нарисованные тобой звезды и луна сияли особенно ярко, – сказал Аревелк.

– А я убавлял жар в печи кузни, чтобы ты рисовал в прохладе, – развел руками Арав.

– Но вы постоянно вместе, а я один! – вздохнул Аревмут.

– И поэтому мы по тебе очень скучаем, – крепко обняли его старшие братья.

Аревмуту стало очень стыдно за свои несправедливые упреки. Он отыскал заброшенные золотистые краски и кисти и разрисовал небосвод звездами.

После того случая старшие братья завели привычку заглядывать к младшему, чтобы он не чувствовал себя одиноким. Семикрылые ангелы подпирали небосвод своими крыльями-радугами, освещая макушки земли полярным сиянием, а братья сидели до самого рассвета, до первого крика петуха, и, свесив вниз ноги, вспоминали детство.

Временами, когда младшему не спалось, он тайком выбирался со своего края горизонта и рисовал на солнце тень луны или земли. Тогда на короткий миг наступало затмение. Братья торопливо обнимались и снова расходились – каждый по своим делам.

И никогда больше Аревмут не обижался на старших братьев, а жил с ними в мире и согласии. Потому что не может быть никого ближе и дороже родных.

А с неба упали три яблока. Одно тому, кто видел, второе тому, кто рассказал, а третье тому, кто слушал».

2

Петухи еще толком не откричали свое, а солнце уже насквозь прожигает. Год выдался тяжелым, а тут еще август не пойми что вытворяет – то ливнем зальет, то градом побьет, то спалит. От погодной блажи самочувствие ни к черту, иногда лежишь, пальцем шевельнуть не можешь, а голова раскалывается так, что моргнуть больно.

Лучше бы, конечно, их дома оставлять, чем по пеклу на край ущелья таскать, но мне так спокойней, я хотя бы не тревожусь за них. Назарос уже достаточно большой, чтобы отвечать за себя, но с Зулали ему не справиться, я бы тоже не справилась, я бы вообще ни с чем не справилась, если бы не понимание: кроме меня некому. У каждого свой крест, а у меня их два – свой и чужой, волоку волоком, где надорвусь, там и придет мне конец.

Четыре монеты за булочку, больше не дают, за вычетом расходов на муку, сахар, миндаль и пряности остается две, пара самых дешевых туфель стоит пятьсот пятьдесят, вот и считай, сколько надо булочек продать, чтобы детские ботинки купить.

– Назарос!

Резко оборачивается, сердце мое переполняется нежностью – до того худой и нескладный, что кажется – сейчас переломится пополам. Уши большие, без слез не взглянешь. Глаза материнские и лоб высокий, если бы не лопухи-уши, вылитая ее копия. Вытянулся за лето на целую голову и дальше будет расти, в отца своего долговязого, в скотину немытую.

Дергает меня за руку:

– Да, Мамида?

– В смысле?

– В смысле?!

– Ты пошутить решил?

Обиженно сопит.

– Ты же сама меня позвала!

– Я?

– Ну да. Крикнула «Назарос».

– А я уже забыла. Звала тебя зачем, не знаешь?

Хихикает.

Зулали не выпускает его плеча. Стоит, неловко изогнувшись, ждет. Если надо будет, час так простоит. Или день. Как только выходим за калитку, она кладет руку ему на плечо и убирает только на базаре или когда по нужде в кусты отойдет. Пока справляется со своими делами, мычит, не переставая: «А-а-ос, А-а-ос».

Знать бы, за что Господь с ней так.

– Мамида?

– Не могу вспомнить, зачем я тебя звала, как вспомню – дам знать.

– Ладно. Можно я потолкаю тележку?

– Можно, я уже устала.

Кроме надобности следить за тем, чтобы тележка не скатывалась колесом в заросли, особой возни с ней нет. Ручки у нее удобные, бортики достаточно высокие, чтобы удержать от сильной тряски плетеные короба с выпечкой.

Дорога как раз пошла под откос, так что Назаросу несложно тележку толкать, да и мне идти не так напряжно, хотя на спуске ноги ноют даже сильней, чем на подъеме, ну и ладно, зато спину можно разогнуть и плечи размять, затекли до одеревенения. Зулали плетется по обочине, опираясь на плечо Назароса, он не раздражается, не скидывает ее руку, терпит. Маленький, потому и терпит. Что будет, когда подрастет? Станет прятаться или убегать из дому, а она, не понимая, что происходит, будет реветь и биться головой о стены? Как они проживут без меня? Покойный, отчаявшись, умыл руки, а мне что делать? Обо мне кто-нибудь подумал? Или я, может, каменная? Или оттого, что не родная им, сердце мое меньше болит? Эх-эх, дела мои горькие.

Забот столько, хоть ложись и помирай. Вон, забор прохудился, крышу латать, Назаросу ботинки нужно справить. Ботинки!

– Назарос, я вспомнила, о чем спросить хотела. Пятьсот пятьдесят сможешь разделить на четыре? Нет, зачем на четыре, на два раздели.

Тормозит тележкой, закатывает глаза, бесслышно шевелит губами.

– Двести семьдесят пять. А что?

– Прикидываю, сколько нужно булочек продать, чтобы на новые ботинки тебе накопить.

– Зачем новые, если есть старые?

– Затем, что старые тебе только на нос налезут. Смотри, какие лапы себе отрастил.

– Прямо как у тебя! – Улыбается во все лицо.

– До меня тебе еще далеко. Ладно, давай сюда тележку.

– Уже отдохнула?

– Да!

Идут впереди, он грызет травинку, она держит руку на его плече, волосы я ей заплела в косу и уложила на макушке – так не вспотеют шея и спина, она похожа на свою мать настолько, насколько один родной человек может быть похож на другого, у нее профиль матери, взгляд, улыбка, осанка и даже щиколотки, и только цвет волос отцовский, каштановый с медной рыжинкой, утром в этой рыжине переливается свет, вечером – сумрак, ночью ее можно угадать во всполохе дровяной печи: мигнет огонь – и ее волосы мигают в ответ. Я помню ее другой, а теперь она такая, когда молчит – словно святая, когда говорит – хочется заткнуть уши и кричать, лишь бы не слышать этого беспомощного и неопрятного лопотания.

Покойный часто усаживал ее рядом, брал за руку, негромко напевал колыбельную, она клала голову ему на плечо, смотрела перед собой напряженно, не мигая, стороннему человеку могло показаться, что она расстроена, на самом деле это не так, чем спокойней ее взгляд, тем тревожней у нее на душе. Иногда заведет покойный колыбельную, слева она сидит, справа внук, покойный поет, внук подпевает, она или молчит, или невнятно мычит – тоже подпевает, а я понаблюдаю за ними, а потом резко встану, уйду к себе в комнату и реву, зарывшись лицом в подушку. А перед глазами другая картинка, где они сидят ровно так же – посередине покойный, по бокам его жена и маленькая Зулали, он поет, они подпевают, а я любуюсь ими и думаю, что если и бывает на свете счастье, то выглядит оно именно так. Картинка (покойный бы поправил – не картинка, а мизансцена, но мне так проще говорить) почти не изменилась, он поет, они сидят по бокам, только вместо жены внук, персонажи, считай, те же, но история теперь другая. У жизни вообще сюжетов раз-два и обчелся, по большому счету, каждому из нас выпадают одни и те же испытания, и истории у всех одинаковые. Истории одинаковые, а смысл у каждой свой.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом