978-5-17-135774-0
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 14.06.2023
– Не-ет, – отвечает Страшко Ощера, качая головой и глядя в сторону молодого свежего месяца. – Этот никак не собачьей породы, а волк и есть: Хорт.
– Волколак? – уточняет Зазыба Тумак, обгрызая кость дымящуюся.
Он и сам похож на какого-то оборотня, черный, одноглазый, взъерошенный.
– Как тот князь полоцкий? – вспоминает отец.
– Кто таков? – спрашивает Страшко Ощера.
– Да как… уж всяко познатнее твоего Хорта. А ты и не ведаешь?
– Князь из Полоцка?
– Он самый.
– Я до Полоцка не ходил, – отвечает Страшко Ощера. – А вы тама про него проведали?
– Тама, – подтверждает Зазыба. – Князь-оборотень Всеслав.
Он немного шепелявит из-за выбитых передних зубов. И князь у него получается какой-то коновязью: князись. И все в таком же духе. Новый человек и не поймет сразу его речь. Но все свои привыкли. Сычонку нравится его слушать.
– Брячиславич, – добавляет отец. – Всеслав Вещий, Всеслав Чародей…
И начинаются истории про князя-волколака из Полоцка.
Он-де родился при волхованье с короной, горевшей рубинами, на голове, в полнолуние, когда волки вкруг Полоцка ходили свадьбой и пели на все лады. И младенец сразу покусал до крови сосцы матери, так что та отдала его кормилице, чей муж был Лютичем, охотником, как волк, даже имя такое у него бысть. И младенец враз успокоился. А подрос – упросил взять его на охоту. На тура шла княжеская охота. В ту потеху княжич и пропал. Остыли охотники, глядь – нету княжича с короною. Бросились по дебрям искать, всё излазили, да сыскали только его лошадку. Куды подевался? А разверзлась футрина. Гром и молнии, ливень страшенный. Осенью-то. Да утром так и вовсе запуржило. Ежели кто вымок в ночь ту, то уж никак ему не выжить в дебрях без огня. И нигде ни дымка. До жилья далече. Тот Лютич там тоже был. И вот в одном месте увидал он след – волчий. И взошло ему в ум по следу тому пойти. Так и очутился Лютич на ручье. У того ручья берег высокий, обрывистый. И там нора. Изготовился Лютич волка бить, подкрался, кинул ветку… А из той норы-то глас человечий и послышался. Ругается кто-то. Лютич – глядь: княжич с короною своею высовывается. Говорит, что слез по надобности с лошадки, не привязал, та и ушла, и он заплутал, в дождь к норе этой вышел да и сховался. Лютич спрашивает, кто же там ишшо прячется? Княжич молвил, что никого. А сам глазы все отводит, все косит куды-то в сторону. Тут Лютич и смекнул: эва, а княжич-от того… волколавый. И только от норы они ушли, как вой позади и послышался. Княжич-от и лыбится: «Дядька».
Так дальше у него и пошло. С Николы Зимнего, как начинаются волчьи праздники, так ён не в себе делался, пока не оседлают коня, да тогда на охоту выпорхнет и поминай как звали, аж до самого Крещения. И всё с тем верным Лютичем, уж стариком, но всё таким же дублим[14 - От «дублий» – крепкий, сильный.]. И люди по деревням сказывали, что видали их обоих во главе великой волчьей стаи в заснеженных полях. Кто спорил, не верил, тех убеждали вот чем: ён, ён был, князь Всеслав, ибо рубинами над его головой горели звезды, сиречь та корона, даденная еще во чреве матери, с коей ён и на свет божий явился.
Знался князь с тайными силами, знался. И сам балий[15 - Колдун.] бысть. А как иначе растолковать явления пред разорением Новгорода? Вдруг Волхов вспять пошел. А уж накануне захвата ночи напролет в небе горела и горела алая звезда – одна из короны, не иначе. И Новгород пал под натиском дружины Всеслава. И разорение там было страшное, будто и не люди христианские напали, а вся дружина и была волчьей. Они и колокола с собора Софийского имали, к себе в Полоцк свезли. И звон тех колоколов из Софийского собора на Верхнем замке в Полоцке отец и Зазыба Тумак сами слыхали…
Сычонок слушает и уже по сторонам сторожко озирается, к бате и костру жмется. А над ними звезды так и горят, и месяц в Гобзе колышется. Вода пробулькивает у плотов, шепчет что-то. А соловьи все не унимаются, щелкают с переливами, так красиво, будто их уже одолевает смертная истома. Мешают слушать-то ночь… Но пока огонь горит и батька не спит, ночь не так и страшна.
А батька еще рассказывает про того князя-волка, что-де и в Киеве тот на столе сидел, сами киевляне того восхотели, из темницы князя вызволили, куда заманили его враги. И киевляне те князем его над собой поставили. Такая в нем сила была кудесная. А потом ему и самому прискучил Киев и вся власть, бросил все и убёг. Убёг волком серым в свой Полоцк. Но сперва с набранным войском посягнул снова на Новгород, да неудачно, и новгородцы его схватили. Ну? Так и отомстили же за поруганную Софию? За кровь и грабеж? То-то, что и нет! Отпустили! Такова была его чародейная сила. И вернулся князь в свои поля волчьи над Дюной. Только Лютич его уж помер. Но он и сам управлялся на своих волчьих праздниках, до стен Смоленска дорыскивал, правда, взять города так и не смог ни разу. Но добычу вез и вез отовсюду в свой Полоцк. И города новые ставил. Земля полоцкая при нем расцветала, богатела. Дюну до моря покорил. Дань на литву наложил.
…И не помер, а серым обернулся, так и скачет по двинским полям…
– И к нам забегает? – спрашивает, потягиваясь, Страшко Ощера.
– Не вызывай волка из колка, – роняет Зазыба Тумак.
– А может, и с твоим Хортом смоленским переведывается, – откликается, зевая, отец.
– Или это ён самый и есть? – встряхивается Страшко Ощера.
– Где же там поживает?
– За Смоленском, вверх по Днепру есть село Немыкарское. От того села до Долгомостья, а тама чрез болото велие и ведут мостки к двум горам Арефиным, меж их тот Хорт и проживает.
– Откудова те ведомо, Страшко Ощера?
– Люди сказывают…
– Да я слыхал, твоя Кудра куды-то в Смоленск и хаживала вымаливать чадо? – вдруг оживился Зазыба Тумак. – Страшко Ощера?! Ай, говори, к Хорту и ходила, а не к Борису-Глебу?
Страшко Ощера смотрит в костер, сучья подбрасывает и молчит. Чуб его в отсветах огненным кажется. В глазах красные червячки кружатся.
– Скажи, клянемся Перуном и Дажьбогом, Докуке не поведаем, – просит Зазыба Тумак.
Страшко Ощера усмехается, дергает себя за огненный чуб.
– Да что тебе хоть Перун, хоть Дажьбог?
Зазыба Тумак смеется, показывает пролом в зубах.
– Тебе Докука пролом и содеял, – продолжает Страшко Ощера. – Тута!
Он ударяет себя в грудь.
– И ведь Кудра-то понесла… – бормочет отец.
– Не на того ли Хорта твое чадо и похоже?
– Так девочка у меня, – отвечает Страшко Ощера.
– Ну-ну…
– Так и ты бы мальца свез, – говорит Страшко Ощера.
Отец машет рукой.
– Нету моей веры старым колдунам трухлявым.
– Так что ж табе твой бог с овечками не поможет? – спрашивает Страшко Ощера. – Почто не отомкнет мальцу рот?
Возгорь Ржева развел руками.
– Ларион Докука сказывает, на то есть особая, выходит, Евойная воля.
– Как так?
– А вот так. Выходит, это зачем-то надобно. Промысл таков Божий. Или мука нам всем.
Сказал и перекрестился отец.
А Страшко Ощера плюнул.
Костер пригас, речи умолкли. Еще немного у рдяных угольков посидели и пошли кто куда, кто в шалаш полез, кто отошел справить нужду. Сычонок отливал в траву и вверх глядел. А там все посверкивают рубины-то – ровно сам Всеслав на них сверху смотрит, медленно поводит головой в кровавой короне. У Сычонка даже волоски на спине дыбом поднялись. И он побыстрее юркнул в шалаш, притулился на овчине, а с краю вскоре лег отец.
Полежали, покряхтели, устраиваясь…
И Зазыба Тумак мощно захрапел сквозь прореху в зубах-то.
– Завел былину! – воскликнул Страшко Ощера со своего краю.
– Ткни его там… – попросил отец Сычонка.
Мальчик и вправду сунул кулаком в храпящий бок. Да куда там. Зазыба Тумак храпел и храпел. Кто-то что-то еще говорил… Кашлял… А Сычонок уже разбегался и прыгал на уходящий плот… да и не плот это был, а лодка-однодеревка. И наладился он в ней плыть далеко-далёко. Да только оказался почему-то под холмом Вержавска. И там снова его мальчишки дразнили по-всякому, и среди всех особо старалась рыжая Светохна. Вот дура-то поганая.
4
Пробуждение было мучительным. Сычонок не мог пошевелить ни рукой ни ногой без боли. Все тело ныло. И было еще совсем рано, даже солнце не поднялось. А все плотогоны уже вышли из шалаша. Доносились их голоса, кашель. И соловьи снова пели на все лады. Всю ночь хоры не унимались. Не устали и под утро. Сычонка будил отец.
– Давай, давай, продирай глазы, ладейщик. Хватит дрыхнуть!
В этот миг Сычонок пожалел, что напросился в спутники к плотогонам. Зябко поеживаясь, кривясь, он выбирался из шалаша, вставал, почесываясь… Над Гобзой стлался туман. Только и виден был первый плот. Над туманом темно зеленели ели. Дым костра смешивался с туманом. Сычонок отошел, помочился и сразу шагнул к костру, вытянул руки навстречу жару.
– А ну брысь умываться, свиненок! – прикрикнул отец.
Пришлось спускаться к реке, да отец снова окликнул и велел зачерпнуть с краю кострища золы. Мальчик так и сделал. Зола была теплой. Он вернулся к реке, наклонился над водой, тер руки с золой, смывал все, потом плескал водой на лицо, морщась, как от пытки.
Смаргивая с ресниц капли воды, он снова прильнул к костру.
Зазыба Тумак ухмылялся, глядя на него. Черные вьющиеся длинные его волосы были мокры, здоровый глаз так и сверкал. Страшко Ощера тоже выглядел бодро. Чуб закинул назад. Поглаживал жидкую бороденку. На огне грелась в котле вчерашняя похлебка. Отец резал хлеб.
Страшко Ощера снял котел и поставил его подле костра.
Отец скороговоркой читал обычную молитву: «Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь…»
Страшко Ощера щурился, помешивая ложкой в котле.
– На, держи-ко, – сказал отец после молитвы, подавая сыну выструганную белую новенькую ложку.
Когда успел?
И все приступили к трапезе. Скоро поели. Шалаш бросили, плоты отвязали и двинулись в путь. На первом плоту теперь были отец с Сычонком, а на последнем Зазыба Тумак со Страшко Ощерой. Но только отплыли, плот забрал вправо и снова ткнулся в берег.
– Ты чего?! – воскликнул отец.
Сычонок насупился. Сил у него совсем не было править. Только и мог кое-как удерживать шест. Вчера умаялся. Он виновато оглянулся на батьку.
– Э-э-э, – протянул отец. – Не добле[16 - Не доблестно.]! Ты ровно малое дитятко.
Сычонок чуть не плакал.
– Ты потихоньку… разойдешься, ну! – сказал отец убежденно.
И они снова отчалили. Превозмогая боль, Сычонок отталкивался шестом. Отец умело пособлял ему, и вскоре вереница плотов вытянулась по туманной Гобзе. Сычонок оглянулся, но последнего плота и не увидал.
Было холодно. Да в небе уже появлялись синие разрывы. О, скорее бы солнышко хлынуло. О, сюда, сюда, солнышко. Только солнце пока не спешило. Озарило лишь самые верхушки елок, и шишки на ветвях озолотились.
Вот найти бы в лесу ель с золотыми шишками! Построить ладью, нагрузить ее хлебом, салом, да и плыть в незнаемые края… за Смоленск, в те Немыкари, а оттуда и к этому Хорту. Дать ему две шишки, пусть наведет свои чары и вернет Спиридону речь. Как же надоело ему быть скотом безмолвным! Слово бы молвить, песнь спеть. Иногда Сычонку просто невмочь было, как много слов хотелось выпустить на волю. Они бились в нем, как тугие рыбины, роились, как пчелы или птицы, – целая стая свиристелей, а может, и соловьев, иволог, петушков, журавлей и лебедей.
Такое ему иногда и снилось: вдруг горло чешется, чешется – и что-то как будто щелкает, ломается, освобождается, с места сдвигается, и он начинает говорить, говорить, говорить. Говорит без умолку. Идет по Вержавску и говорит, говорит, и все вержавцы рты разевают от изумления, как ладно и сильно он говорит. А рыжая Светохна аж дрожит от страха, зубками клацает. Вот как он говорит.
И – очнется, миг соображает, шевелит языком… открывает рот… А слышно только какое-то сипение, словно давят петушка на дворе… И по щекам от досады и злости текут у него слезы. Сычонок и есть. Никогда не быть ему Спиридоном.
Плот движется в тумане. Кажется, впереди река обрывается куда-то в провал или просто заканчивается. Но плот идет, покачиваясь, и вода продолжается.
…И вот сильнее озолотились ели, и где-то закричали журавли. Они всегда поют восходящему солнцу. И провожают его вечером своими криками. И солнце начинает потихоньку оплывать с елей, как мед с ложки, течет по стволам, течет… И туман становится как масленая каша. И как будто кто овевает щеки Сычонка теплым дыханием. Он даже жмурится как кот. Туман все сильнее согревается. И начинает исчезать. Клубится, курится… А тепло уже и под рубаху идет, по рукам, к животу льнет, на коленки спускается. И все тело мальчика вдруг сотрясает дрожь. Так всегда уходит озноб. И делается ему тепло, хорошо. И мышцы уже не так ноют. Только ладони саднят. Но что ж, Сычонок – истый вержавец, умеет терпеть.
И уже нет тумана на Гобзе. А над Гобзой синеет небо, светит лучистое чистое весеннее солнце. И тут бы что-то сказать, выкрикнуть, запеть… Но Сычонок молчит. Плотнее губы сжимает.
Вода достаточно высока. И вереница плотов тянется по Гобзе, огибает мысы.
Навстречу плывет мохнатая голова, блестят усы, глаза. Сычонок замирает… Бобер тоже замирает, увидев движущуюся на него громаду, и в тот же миг скрывается в воде, оглушительно ударив хвостом.
Сын оглядывается на отца Ржеву.
– Пущай до зимы плавает шапка, – откликается Возгорь Ржева.
Они плывут дальше…
Внезапно раздается пронзительный свист, и в бревно посередине впивается что-то. Стрела! Дрожит оперение. Отец окидывает взором лесистый берег. Лес высится стеной.
– А ну не балуй-й! – кричит отец.
Сычонок напряженно озирается, втягивая невольно голову в плечи.
Лес молчит. Но отовсюду как будто сквозят глаза. Плот идет дальше, и ничего больше не происходит. Сычонку хочется получше рассмотреть стрелу, но он не смеет оставить свое место с краю, лишь поглядывает. Стрела крепкая, длинная, настоящая, с оперением.
Стрельбой из лука и ребята в Вержавске забавлялись. Сычонку не давали. Отгоняли прочь. У него и не было среди них друзей. Он сам смастерил лук, вырезал стрелы и на дворе пускал их в дряхлое бревно, представляя, что это литва, а то и варяг. Когда-то, сказывают старики, Вержавск платил дань варягам, поднимавшимся с Дюны по Каспле и по Гобзе на своих ладьях. Поначалу противился Вержавск и оборонялся, да не смог долго тягаться с теми отважными и страшными воинами. Но то время миновало. И Вержавляне Великие уплачивают дань только Смоленску – тьму гривен. Большая цена! Вот отец с Зазыбой Тумаком да Страшко Ощерой получат плату за дубовый-то лес и часть отдадут посаднику Улебу Прокопьевичу, вернувшись. Но им тоже достанется. За дубы щедро платят, ровно за пушнину или мед.
Так и шли весь день, пробавляясь лишь густым отваром из корня шиповника.
Вечером остановились у зеленого пологого левого берега, уходящего к молодому березняку, и Сычонок наконец смог с трудом выдрать стрелу из бревна и осмотреть ее. Потом на нее глядели и остальные. Зазыба Тумак сплюнул, вытер губы, глаз его хищно разгорелся. Он сказал, что надо было бы остановиться и выловить лучника, надрать ему холку, поломать лук, а тетивой привязать к орешине за уд. Отец махнул рукой и ответил, что то была забава. Может, молодец какой веселился на охоте.
От заходящего солнца березняк весь багровел. Отец велел Сычонку идти туда за дровами. Тот повиновался. Вошел в березняк и вспугнул орла. Это был крупный черно-бурый беркут с золотыми перьями на затылке: словно в короне. Он тяжко полетел сквозь березняк, не задевая деревьев. И Сычонку сразу вспомнился другой коронованный – князь-волк. Он не удержался и протяжно просвистел ему вослед. И беркут как будто оглянулся…
А дрова ломать было трудно. И Сычонок, намаявшись, вернулся с двумя деревцами на берег, бросил их и поискал топор.
– Чего тебе? – спросил отец.
Сычонок показал, что ему нужен топор для рубки. А топор и был как раз у отца, он тащил жерди для хижины.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом