Дина Рубина "Липовая жена"

grade 4,6 - Рейтинг книги по мнению 1870+ читателей Рунета

Семьи, которые изображает Дина Рубина, далеки от идеала. Всё как у всех. Одинокая мать, воспитывающая сына; «выходной» папа; брат и сестра, отец которых покидает дом в надежде на новую любовь… Кругом «ухабы характера», всюду «щипки, тычки и щекотания», «грызня грызнёй»… Не случайно мальчик, персонаж рассказа «Терновник», заявляет вечно занятой матери: «Я найду себе другую женщину!» А подросток, которого растят двое отцов, из рассказа «Двойная фамилия», произносит: «Никогда не женюсь, правда-правда!» Но при этом Дина Рубина – исключительный мастер в изображении семейной любви, ее созидательной силы. Любовь родителей способна растворять камни, топить лед, согревать с того света. Нет ничего значительнее этого «Великого Братства Кормящих»!

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-155088-2

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023

– Гулять сюда приходят, – сказал Борис. – Такой замечательный парк!

– Они грузины, – продолжая радостно улыбаться, сказала я. – Ты понял? Они грузины. Мне так приятно!

– Если б я знал, что это тебе так приятно, я бы сегодня в справочном узнал, сколько грузин проживает в нашем городе. – Он недоуменно взглянул на меня.

– Ты ничего не понимаешь! – сказала я. – Ничего. Ты зачем сюда пришел – проведать меня? Ну, тогда давай поговорим.

– Давай поговорим! – согласился он.

И мы замолчали.

Я не могла до конца осмыслить то, что он пришел сюда и сидит со мной на скамейке. Мне мерещилось, что это Максим умолил его приехать. Чуть ли не в ногах валялся. Хотя я прекрасно понимала, что никогда в жизни ничего подобного Максим не сделает. Или, может быть, он так подумал: «Бедная, смертельно больная девочка… Подъеду, подарю тридцать минут счастья».

Нет, это тоже исключено. Ведь он не знает, что я влюблена в него вусмерть.

Так вы влюблены, мадемуазель?! Похоже, что я, наконец, призналась себе в этом. Да не все ли равно! Жить, может, осталось шиш на постном масле. Хоть перед собой не юродствуй…

– Я понимаю, что ты в затруднительном положении. С одной стороны, неловко напоминать человеку о его болезни. И вообще это ужасная штука – посещение тяжелобольных. Ты его жалеешь и делаешь участливое лицо, а сам думаешь о том, как бы не проспать завтра на рыбалку. А больной не делает никакого лица, на нем вообще нет лица, он ненавидит тебя и думает: «Ну, давай, спрашивай меня о здоровье, бодрячок! С-скотина…» А иногда ненависть переносится на совершенно неожиданные предметы. Видишь витрину того фотоателье за оградой? Я ее ненавижу. Там поголовно сняты все идиоты. Потому что не может умный человек послушно принимать позы, придуманные бездарным фотографом!

– Это нехороший юмор, – сказал он, серьезно глядя на меня. – Тяжелый.

– Это вообще не юмор, – возразила я. – Чувство юмора за последнее время у меня полностью растворилось. Отбито, как печенка в ужасной пьяной драке. А то, о чем я говорила, – это правда жизни. Так об этом написал бы Чехов. Ты любишь Чехова?

– Очень, – веско сказал он.

– Слава богу! Я презираю тех, кто к нему равнодушен. Просто за людей их не считаю, каких бы успехов в личной и общественной жизни они ни достигли. Я всю жизнь читаю письма Чехова, у нас дома есть собрание его сочинений в двенадцати томах. Многие письма знаю наизусть. Особенно к Лике Мизиновой. Он ей пишет: «Хамски почтительно целую Вашу коробочку с пудрой и завидую Вашим старым сапогам, которые каждый день видят Вас…» А еще так: «Кукуруза души моей!» Обязательно нужно читать примечания к его письмам. Там объясняется, кто такие были Линтварёвы, кто такая Астрономка. Я только никогда не заглядываю в примечание к письму восемьсот восемнадцатому. Там всего одна сноска. Знаешь, какая?

– Какая? – тихо спросил он.

– Всего одна: «Последнее письмо А. П. Чехова».

Мы помолчали.

– Я сегодня ужасно много болтаю, как в прошлый раз. А ты очень молчалив, потому что не знаешь, о чем можно со мной говорить, а о чем нельзя. Я это вижу, и выручаю тебя – говорю, говорю. Но сейчас я замолчу, и тебе станет страшно, и придется что-то сказать. Поэтому я предупреждаю: можно говорить обо всем. И хоть я панически боюсь смерти, даже о смерти.

И тут он не выдержал.

– Почему?! – закричал он. – Ну почему я должен говорить о смерти! и вообще, что это за безобразие! Я еду на свидание к юной девушке, перед этим готовлюсь, наглаживаюсь, бреюсь, черт возьми, так, что в меня глядеться можно, стою час в очереди за апельсинами! А меня вместо девочки встречает занудная старая мымра, и полчаса ведет заупокойные беседы. В боку у нее закололо – подумаешь! Вот у меня третью неделю насморк не проходит!

Он выхватил из кармана наглаженный платок и стал отчаянно громко в него сморкаться. Но у него ничего не получалось, потому что он был абсолютно, восхитительно здоров.

– А ведь на носу зима, – сказала я. – Сезон носовых платков. Что ты будешь делать зимой со своим насморком?

– А вот что: мы кошмарно напьемся, третьим возьмем твоего ненормального братца, будем шататься в обнимку по улицам и горланить песни страшными голосами…

– И пусть идет снег.

– Пусть, – согласился он.

– Изо рта у нас будет валить пар, и все вместе мы будем похожи на огнедышащего дракона. О трех головах.

– Воображение – класс! – сказал он.

– Тебе сегодня скучно со мной?

– А разве ты всегда должна развлекать меня? Ты ведь не гетера и не гейша. Ты просто не можешь всегда быть ярким дивертисментом.

– Понимаешь, – сказала я, – все, оказывается, ужасно сложно. Ты только не кричи на меня: я сейчас все объясню. Я очень много думаю все эти дни, так много, что мне будет даже досадно умереть, не записав эти мысли. Если я отсюда выйду, я напишу книгу и сразу стану великим писателем. Нет, я опять болтаю чушь, и ты ничего не понимаешь!.. Дело вот в чем: на днях умерла Лена. Ты помолчи, не перебивай, ты не знаешь. Лена. Белоснежная девушка, волосы алые, как флаг… Умерла после удачной операции, ни с того ни с сего, с бухты-барахты. Что-то с сердцем случилось. А пять лет назад погибла моя мама. Еще нелепей и страшней. И еще и еще… Теперь ответь мне: к чему вся эта возня со мной? Ведь я совершенно безнадежна. К чему замечательный Макар Илларионович будет делать сложную операцию обреченному человеку? Для чего? Чтобы я прожила еще год, три, пять лет? Но ведь даже если я останусь на подольше, мне все равно нельзя будет иметь детей! А дети – это главный смысл во всем! Хоть с этим ты согласен?

– В том, что главный смысл, согласен. А в остальном… – Он вздохнул и замолчал. И я подумала, что он больше ничего не скажет на эту тему, не может быть, чтобы Макс его не проинструктировал.

– У меня очень старенькая бабуля, – неожиданно твердо и громко сказал он так, что я даже сначала не сообразила, в чем дело, и подумала, что это он мне хочет рассказать анекдот. – Такая старенькая, что каждый день, возвращаясь с работы, я боюсь, что не она откроет мне дверь, – продолжал он, не глядя на меня. И я поняла, что анекдота не будет. – Они с дедом любили друг друга с пятнадцати лет… Потом она пять лет ждала его с войны. Дождалась… Наконец, когда им исполнилось по двадцать два года, они поженились. И прожили семь месяцев, день в день. Ты взрослая девочка, тебе не надо объяснять, что значит ждать семь лет, а прожить с мужем семь месяцев…

Он долго молчал, прежде чем опять заговорить…

– Это был очередной налет банды петлюровцев. Деда повесили на глазах у молодой жены, а ей самой обрубили топором пальцы на обеих руках. Все десять пальцев, до второй фаланги. Но не до конца обрубили, – продолжал он, по-прежнему не глядя на меня, – пальцы потом срослись. Ужасно, правда, срослись, так, что глядеть страшно, но все же какие-никакие, а руки… А в тот момент она, обезумев от боли и горя, волоча болтающиеся, как плети, руки с обрубленными пальцами, оставляя за собой кровавую дорогу, бежала на обрыв, чтобы броситься вниз, в реку. И когда она добежала, то вдруг почувствовала, как отчаянно бьется в животе ребенок, будто понимая, что она собирается сотворить, словно умоляя о жизни… Так она осталась жить, а через три месяца на свет появился мой отец, которого она назвала именем деда.

Он рассказывал это очень просто и твердо. Как-то повествовательно, как сказку рассказывают: «Жили-были…», и от этого делалось еще страшней, и хотелось сжимать кулаки и плакать оттого, что это было на свете.

– Я не знаю, зачем все это тебе рассказываю, – виновато сказал он. – Я приготовил положительные эмоции, целый вагон разных смешных баек. Но когда я тебя увидел, то понял, что анекдоты не нужны. Поэтому рассказываю что-то не то…

– Именно то! – нетерпеливо перебила я его. – Именно, именно то!

– Ну, тогда слушай дальше, – сказал он и переложил сетку с колен на скамейку. Апельсины свободно раскатились, и один даже упал со скамейки, застряв в сетке и оттягивая ее, как баскетбольный мяч.

– У бабули не осталось ни одной дедовской фотографии. Так уж получилось. Люди редко в то время фотографировались, и потом, она тотчас же уехала из того местечка, где жила с дедом. Я не думаю, что она забыла его лицо. Ведь мой отец поразительно похож на деда, а я, говорят, еще больше. Нет, конечно же, она прекрасно помнила его лицо, хотя с того дня прошло пятьдесят лет… и вот – это было совсем недавно, месяца три назад – какие-то дальние родственники из Киева прислали вдруг фотографию деда. Они, наверное, копались в своем альбоме и наткнулись на нее. Сначала не могли вспомнить, кто это, а когда догадались, решили прислать ее нам. И то правда – зачем валяться чужой фотографии в семейном альбоме… Знаешь, я никогда еще не видел таких лиц у людей, какое было у бабушки, когда она распечатала письмо с фотографией. Это, наверное, совсем нелегко – увидеть лицо любимого, которого похоронила пятьдесят лет назад. Она не сказала ни слова и весь день провозилась на кухне. Но ночью… У нас тесновато, и мы с бабушкой спим в одной комнате. И я слушал, как всю ночь она проговорила с дедом. Плакала и говорила: «Ну, как я тебе нравлюсь? Посмотри, на что я стала похожа. Ты видишь эти руки? Что же это творится, боже мой, что твой младший внук на год старше тебя?» Потом, утром, она мне призналась: «Когда я разорвала конверт и оттуда выпала его фотография, у меня помутилось в голове, и я на самую маленькую секунду подумала, что мне двадцать два года, а он уехал на ярмарку, в Дунаевцы, и пишет мне оттуда письмо. А его смерть и вся моя жизнь – просто страшный сон, который снился прошлой ночью…». Больше ничего интересного я не расскажу. Ешь апельсин, не напрасно же я за ними в очереди стоял!

– Мне эта жизнь кажется удивительно прозрачной и ясной… – задумчиво проговорила я. – Можно смотреть на мир сквозь историю этой скорбной жизни и отсеивать добро от зла.

– Я хочу, чтобы ты съела апельсин на моих глазах. Вот смотри, я его почистил. Кто это идет там, в конце аллеи?

– Это Макар Илларионович! – испугалась я. – Сейчас мне влетит за то, что я в тихий час здесь болтаюсь!

– Что за имя, боже! – сказал он. – Карл у Клары украл кораллы.

Но Макар Илларионович даже не остановился. Он стремительно прошел мимо нас, не взглянув на меня, и скупо обронил:

– Долго не сиди. Сыро…

Его удаляющаяся четырехугольная спина в белом халате казалась мне оплотом надежды и веры.

– Кто тебе будет делать операцию, этот Фантомас? – спросил Борис, глядя вслед Макару Илларионовичу. – Что у него с шеей?

– Это фронтовое ранение, – сказала я. – Он мне рассказывал когда-то, очень давно, девять лет назад, и я уже смутно помню эту историю… Наши форсировали реку, а на том берегу были немцы и держали нас под непрерывным огнем. И в общем, кому-то из наших нужно было переплыть реку и что-то узнать или сделать – я в военных делах ничего не понимаю. Но это задание было равносильно смертному приговору – настолько опасной казалась переправа… и тогда командир Макара Илларионовича сказал: «Ребята, нужно плыть. Того, кто решится, представлю к ордену…». И Макар бросился в воду. Вот тогда он и получил это ранение в шею. Но все-таки доплыл, и что полагалось, сделал. А вот голову повернуть – ни в какую!

– А орден? – заинтересовался Борис.

– Командира в том бою убило… Я спросила Макара Илларионовича: когда он плыл, о чем думал? А он говорит: «Вот представь себе, думал, как по селу перед девчатами пройдусь – сапоги начищены, гимнастерка новенькая, а на груди – орден! Когда ранило, тогда уже твердил себе: «Выплыть… выплыть…» Насчет девчат он, конечно, пошутил. Он вообще шутник. Первую операцию он мне сделал, когда я в первый класс пошла. И за день до нее говорил: «Представляешь, будет у вас когда-нибудь урок анатомии, на котором изучают человечьи потроха. А ты встанешь и скажешь: «Видали вы человека с одной почкой?» Вот смеху-то будет!» Но та операция была ерундой по сравнению с предстоящей… Тогда можно было шутить…

Борис ничего не ответил, и мы еще посидели так тихонько, греясь на скудном осеннем солнышке.

Я вспомнила, что сейчас должен прийти Максим, и представила, как буду сидеть между ними – такими красивыми парнями, и как это будет выглядеть.

– Ну ладно… – сказала я ему. – Посидел, и будет. Проваливай…

Я проводила его до проходной, чуть отставая и пытаясь запомнить его плечо и щеку – то, что мне было видно, это на всякий случай, если он больше не придет.

«Случись что-нибудь! – мысленно молила я то обстоятельство, которое еще не имело названия в моем воображении, но которое должно было расставить все по своим полкам… – Случись что-нибудь!» – и случилось. Как тогда, у подъезда.

– Ты знаешь! – вдруг остановившись, воскликнул он. – Совсем забыл тебе рассказать! Я ведь сейчас встретил в автобусе ту девушку, из театра!

– Вот так удача, – проговорила я тусклым голосом, забыв поставить восклицательный знак в конце предложения. – Надеюсь, на сей раз ты не упустил случая…

– Ни за что бы не упустил! Я бы ехал за ней до самой конечной остановки, если бы… – он насмешливо посмотрел на меня, – …если бы не торопился так к тебе!

…Ночью меня разбудило ощущение резкой перемены во всем окружающем мире. Я поднялась и подошла к окну.

Сильный ливень избивал и без того голые, беззащитные деревья. По всему стонущему от ветра парку шла жестокая расправа над теплом и безмятежной ясностью самонадеянной осени.

Я отошла от окна и легла, заложив руки за голову. По противоположной стене до рассвета метались, прося пощады, ошалелые тени деревьев. Все это было похоже на позор разгромленной армии.

А под утро за окном медленно поплыл снег. Он падал бесшумно и устало, как будто не являлся впервые, а возвращался на эту землю. Возвращался мудрый и умиротворенный, пройдя долгий путь, неся в себе некую разгадку и успокоение людям…

Сквозь сон я слышала, как пробуждалась клиника, хлопали двери в умывальной, шаркали больничные тапочки. Потом открылась дверь в нашу палату, быстро вошел Макар Илларионович. Он подошел к моей койке и положил руку мне на плечо. Этот жест был властным и успокаивающим одновременно. И я все поняла.

– Макар Илларионович, что? Уже? Уже сейчас? Неужели сейчас?! – Губы у меня одеревенели, и я не могла ими шевелить.

– Ты у нас умница, – серьезно сказал он. – Ты должна нам помочь. Ты же умница!

– Вы думаете, я могущественная, как Микки-Маус? – пытаясь улыбнуться дрожащими губами, спросила я.

– Микки-Маус тебе в подметки не годится, – так же серьезно сказал он. – Можешь взять его к себе в адъютанты.

Выходя из палаты, он остановился в дверях.

– Ну, отдохни еще секунду. Полежи, подумай о чем-нибудь веселом.

Как только за ним закрылась дверь, я схватила карандаш и, вырвав из ученической тетради листок, быстро написала: «Папа, прости меня! Я всех вас очень люблю!»

И тут я взглянула в окно. И увидела, как на зеленых санках, в рыжем меховом комбинезоне мчит по чистейшему снегу повелитель всего живого на земле Гогия, а запряженный в сани счастливый усатый родитель делает громадные скачки, отчего его нескончаемые ноги еще больше похожи на складную металлическую линейку.

И я скомкала этот жалкий листок бумаги и швырнула его в сторону.

Внезапно я вспомнила бабушку Бориса и подумала: помнит ли она, спустя пятьдесят лет, живое прикосновение своего юного мужа, помнят ли ее руки прикосновение к его рукам? Нет, наверное. Наше тело забывчиво.

Но оно живо – его объятие! Оно ходит по земле в образе его сына и внука, еще больше похожего на деда, чем сын! Жива моя мама. Потому, что я жива. И буду жить долго-долго.

«Да, – подумала я, – вот это главное; люди ходят по земле. Одни и те же люди, только с поправкой на время и обстоятельства. И если понять это и крепко запомнить на всю жизнь, то не будет на земле ни смерти, ни страха…»

«А теперь я полежу еще секунду и подумаю о чем-нибудь веселом, – сказала я себе. – О чем же? Ну хотя бы о том, как завтра или послезавтра придет Борис и напишет мне записку, какой-нибудь каламбур, вроде: «Оперативно здесь делают операции!» А я в ответ на том же листке попрошу медсестру написать крупно, латинскими буквами: «Ро blatu»…»

1976

Терновник

Мальчик любил мать. И она любила его страстно. Но ничего толкового из этой любви не получалось.

Впрочем, с матерью вообще было трудно, и мальчик уже притерпелся к выбоинам и ухабам ее характера. Ею правило настроение, поэтому раз пять на день менялась генеральная линия их жизни.

Менялось все, даже название вещей. Например, мать иногда называла квартиру «квартирой», а иногда звучно и возвышенно – «кооператив»!

«Кооператив» – это ему нравилось, это звучало красиво и спортивно, как «авангард» и «рекорд», жаль только, что обычно такое случалось, когда мать заводилась.

– Зачем ты на обоях рисуешь?! Ты с ума сошел? – кричала она неестественно страдальческим голосом. – Ну скажи: ты человек?! Ты не человек! Я хрячу на этот проклятый кооператив, как последний ишак, сижу ночами над этой долбаной левой работой!!!

Когда мать накалялась, она становилась неуправляемой, и лучше было молчать и слушать нечленораздельные выкрики. А еще лучше было смотреть прямо в ее гневные глаза и вовремя состроить на физиономии такое же страдальческое выражение.

Мальчик был очень похож на мать. Она натыкалась на это страдальческое выражение, как натыкаются впотьмах на зеркало, и сразу сникала. Скажет только обессиленно: «Станешь ты когда-нибудь человеком, а?», и все в порядке, можно жить дальше.

С матерью было сложно, но интересно. Когда у нее случалось хорошее настроение, они много чего придумывали и о многом болтали. Вообще в голове у матери водилось столько всего потрясающе интересного, что мальчик готов был слушать ее бесконечно.

– Марина, что тебе сегодня снилось? – спрашивал он, едва открыв глаза.

– А ты молока выпьешь?

– Ну, выпью, только без пенки.

– Без пенки короткий сон будет, – торговалась она.

– Ладно, давай с этой дрянской пенкой. Рассказывай!

– А про что мне снилось: про пиратские сокровища или как эскимосы на льдине мамонтенка нашли?

– Про сокровища… – выбирал он.

…В те редкие минуты, когда мать бывала веселой, он любил ее до слез. Тогда она не выкрикивала непонятных слов, а вела себя как нормальная девчонка из их группы.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом