Дина Рубина "Липовая жена"

grade 4,6 - Рейтинг книги по мнению 1870+ читателей Рунета

Семьи, которые изображает Дина Рубина, далеки от идеала. Всё как у всех. Одинокая мать, воспитывающая сына; «выходной» папа; брат и сестра, отец которых покидает дом в надежде на новую любовь… Кругом «ухабы характера», всюду «щипки, тычки и щекотания», «грызня грызнёй»… Не случайно мальчик, персонаж рассказа «Терновник», заявляет вечно занятой матери: «Я найду себе другую женщину!» А подросток, которого растят двое отцов, из рассказа «Двойная фамилия», произносит: «Никогда не женюсь, правда-правда!» Но при этом Дина Рубина – исключительный мастер в изображении семейной любви, ее созидательной силы. Любовь родителей способна растворять камни, топить лед, согревать с того света. Нет ничего значительнее этого «Великого Братства Кормящих»!

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-155088-2

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023

Я замолкаю и смотрю на влюбленных собак, лениво развалившихся на солнышке. Та, которую я считаю дамой, положила морду на рыжую лоснящуюся спину своего поклонника. Полузакрытые глаза, влажный подергивающийся нос ее выражают покой, уверенность и легкое презрение к окружающим – в общем, чувства, присущие всякой счастливой женщине.

– Ох, боже мой, боже мой… – бормочет Вера Павловна, и мне приятно, что доктор наук так по-старушечьи вздыхает и жалеет меня.

Еще я занималась тем, что третий день наблюдала за девушкой, сидевшей у окна на втором этаже. Она читала. У нее были бледное веснушчатое лицо и изумительные, редкого медного оттенка волосы. Они выплескивались из открытого окна, а ветер ласкал и промывал ее волосы в теплом дыхании зрелой осени.

Почему-то мне казалось, что девушка очень больна, должно быть, она и в самом деле была серьезно больна: я никогда не видела ее во дворе. А ослепительные волосы, вырывавшиеся из окна, как флаг, почему-то вызывали у меня одно воспоминание прошлого года.

Максим тогда встречался с одной фифой из консерватории, и по этому случаю на целых два месяца проникся к классической музыке трогательной любовью. Однажды он достал билеты в филармонию на симфонию Онеггера. Но с фифой в этот день произошла какая-то загвоздка, а может, началась пора умирания большой любви – не знаю, не помню, но, чтобы билеты не пропали, Макс потащил с собой меня.

Симфония, как мне показалось, называлась забавно: «Симфония трех “ре”» и, наверное, поэтому представлялась мне веселой и увлекательной штукой, чем-то вроде «Сказок братьев Гримм».

Позже, когда я сидела в обитом красным бархатом кресле и очухивалась, было поздно. Взлетали вверх обнаженные руки скрипачек с длинными смычками, и казалось, это метались ослепительные языки пламени из черных факелов платьев.

Я сидела и думала, что добром это кончиться не может, должно произойти что-то ужасное, трагическое, что вот прервется музыка, и дирижер, похожий на грачонка в черном фраке, повернет к публике скорбное длинноносое лицо и скажет: «Друзья! Только что скончался дорогой всем нам…» – и назовет известное и близкое имя какого-то знаменитого человека. Так казалось.

Но вопреки моим опасениям все прошло благополучно, оркестранты молча выслушали аплодисменты и покинули сцену, а мы долго простояли в гардеробе в очереди за пальто.

Эту историю я вспомнила, глядя на бледную девушку в окне второго этажа, и мне очень хотелось, чтобы вскоре за ней пришла полная рыжая женщина, или худая рыжая женщина, – ее мать (только обязательно рыжая, такой она мне представлялась) – и чтобы девушка прошла с ней по двору не в больничном халате, а в каком-нибудь зеленом платье или красном брючном костюме. Чтобы она задержалась в проходной и сказала сторожу: «До свидания, дядя Миша», а он бы ей ответил: «Будь здорова, не болей больше».

И чтобы она никогда сюда не возвращалась…

По утрам приходил Максим, а вечерами, после работы, отец.

– Дневную вахту надо было поручить Наталье Сергеевне, – как-то сказала я Максу.

– Ты стала невыносимой, – отозвался он. – Ты просто человек, с которым трудно говорить. И с каждым днем твой характер становится все тяжелее и тяжелее. Что дальше будет, ума не приложу!

– Ничего дальше не будет, – холодно успокоила я его. – Это все скоро кончится, неужели ты не понимаешь?

– Паршивка, Нинка! – крикнул он, как в детстве. – Что ты с нами делаешь! Посмотри, во что отец превратился, он тенью ходит. Наталью Сергеевну не узнать, так осунулась.

– Для этого ей, должно быть, пришлось сесть на диету.

– Послушай… – Он нахмурился и замолчал, сбивая пепел с сигареты. Он устал спорить со мной.

– Ты же сам ее не любишь, Максимка!

– С чего ты это взяла? – угрюмо спросил он.

– Ну, я тебе, слава богу, сестра или нет? Ты ее недолюбливаешь за то, что она заняла мамино место.

– Никогда ни один человек не сможет занять место другого. И тем более это касается женщин. Когда погибает любимая женщина, вместе с ней гибнет целый мир, даже не мир – целая эпоха в жизни человека; молодость, прожитая с ней, намерения, мысли, что были с нею связаны, все гибнет вместе с ее жестами, голосом, мимикой, походкой. Каково же человеку, когда то, что могло быть в старости приятным воспоминанием, превращается в кошмар, в сплошную ноющую рану? Разве может другая женщина, пусть даже по-своему близкая, закрыть собой эту рану? По-моему, нет…

– А ты теперь у них обедаешь, да, Макс? Невкусно она готовит?

– Нормально готовит, – пробурчал он. – И еще вот что: разве она виновата в том, что мамы нет, что отец был один, да и у нее жизнь не устроена? Неужели все это так трудно понять, и неужели за это надо ненавидеть человека?

– Я не ненавижу ее, – возразила я. – Если бы я ее ненавидела, я бы ее убила, я бы разбила окна в ее доме, я бы изорвала в клочья ее синее пальто. Я все понимаю. Но любить-то я не обязана, правда?

Максим смотрел на меня каким-то взрослым взглядом. Карман его пиджака оттопыривался от пачки сигарет, под глазами лежали круги. Должно быть, он сдавал очередной курсовой проект.

– Правда… – сказал он, и продолжал смотреть на меня задумчивым взрослым взглядом, как бы решая, говорить со мной как с человеком или махнуть на меня рукой.

– Это, наверное, потому, что ты еще ребенок, – проговорил он. – Ну, конечно, это потому, что ты не можешь понять, что это такое для мужчины – одинокие ночи. А это страшная штука – пять лет одиноких ночей…

– А мы? – спросила я, все еще не веря, что Макс так серьезно говорит со мной.

– Мы – дети. А нужен близкий человек, женщина, с которой можно пошептаться на подушке, голова к голове, и понервничать, что на работе неприятности, и встать к окну в трусах – покурить. А он дождется, пока мы уснем, и уходит в свою мастерскую, а там пусто, только семейный альбом с фотографиями, который он просматривал каждый вечер. Ты знала, что он каждый вечер просматривал наш альбом?

– Нет… – сказала я тихо.

Макс достал из пачки сигарету и закурил. За двадцать минут это была третья.

– Ты ужасно много куришь, – машинально заметила я, как обычно.

– Да, – сказал он. – Надо завязывать, а то скоро все потроха закоптятся.

Это был наш обычный диалог «о вреде курения».

– В самом деле, скверная привычка, – подумав, сказал Макс. – Ты, наверное, оттого такая больная, что мама много курила. Одну сигарету за другой. Я помню, даже тебя ждала, а все равно курила… Маме было совсем нелегко… – медленно проговорил он, почему-то с трудом выговаривая каждое слово. – Ведь она, знаешь, Нинок, в последние годы разлюбила отца. Так получилось.

– Как это?! – шепотом переспросила я и, сразу испугавшись, что Макс разозлится на меня за тупость, схватила его за рукав пиджака и запричитала: – Ой, Макся, ну, продолжай, пожалуйста, я все пойму, честное слово!

– Она любила другого человека.

– Нет. Не может этого быть, – сказала я. – Почему же она не ушла?

Он горько усмехнулся.

– А то ты не понимаешь… Эти грузинские гордецы: только чтобы никто не подумал, что в семье неладно. И потом, дети… и, возможно, чувство вины перед отцом, хотя и не была виновата перед ним. И эта ее категоричность, помнишь: «Главное – называть белое белым, а черное – черным». Она бы назвала себя предателем, если бы ушла.

– Отец не знал, – задумчиво сказала я. – Отец, конечно, не знал. Он бы умер от горя.

– Знаешь, я сейчас много думаю об этом, и мне кажется, что она нарочно тебя придумала, чтобы вышибить из себя любовь. И вообще, если бы не самолет, я бы подумал, что мама сама так решила.

– Откуда ты все узнал?

– Я и раньше догадывался, еще когда она была жива. А потом нашел в ее записной книжке два письма…

Я не спросила, что было в этих письмах, и Максим не стал рассказывать. Слишком трепетно мы относились к маме, чтобы обсуждать ее любовь. Но сейчас вдруг я представила, как неизвестный нам мужчина узнает о маминой смерти. Этот миг. Какие у него были руки в этот миг? Что он делал? Отцу было легче. Он бежал по летному полю и кричал.

А что делал этот человек для того, чтобы скрыть от людей свою боль?

– Проводи меня до проходной, – вставая, сказал Макс.

– Подожди, Максимка, сядь. Что-то у меня все занемело внутри.

Он с силой провел по лицу ладонью, как будто хотел отшвырнуть в сторону свое уставшее лицо, и вместе с ним мысли.

– Скверно, что я все рассказал тебе, – проговорил он. – Но я должен был это сделать. Каждую ночь я думал: «Завтра расскажу. Завтра обязательно расскажу». Я это сделал – для чего? Понимаешь, у тебя возраст сейчас… обвиняющий. Я это по себе знаю, у меня самого так было. Да только после маминой смерти как рукой сняло. Так вот, зачем я все это рассказал? Чтобы ты милосердней была. Не только к отцу – вообще к людям. Потому что без этого, я думаю, настоящей жизни не получится. Чтобы сердце у тебя поумнело… А теперь проводи меня.

– Ты что-то плохо выглядишь, Макся. Ты курсовой проект пишешь?

– С вами попроектируешь, – хмуро буркнул он.

Сегодня я просидела на скамейке дольше обычного, потом медленно поднялась на третий этаж, к себе.

Проходя мимо седьмой палаты, я заглянула туда и сказала маленькой худой женщине, у которой не только руки, но даже лицо казалось натруженным:

– Петрова, к вам сын пришел.

– Ой, спасибо, дочка! – Она стала суетиться, выкладывать какие-то пакеты из тумбочки. – Ты меня так обрадовала, доча!

Я подумала: почему эта женщина называет дочерью еле знакомую девушку? Может быть, потому, что у нее четверо сыновей, и она всю свою жизнь мечтала о дочке? А может, она просто добрая женщина?

В палате я отобрала из сетки несколько мягких яблок и положила на тумбочку Веры Павловны, хотя для ее оставшихся зубов и эта пища была немыслимой.

Сухо щелкнул выключатель, и заоконное пространство из-за отразившихся в окне двух наших коек и тумбочек мгновенно стало больничным и неспокойным. А днем оно было таким по-осеннему прозрачным, тихим…

Я молча лежала с закрытыми глазами и представляла, как папа листает наш альбом с фотографиями. Мысленно я переворачивала страницы вместе с ним.

Вот Сочи. Меня еще нет на свете. Мама стоит на берегу, на ней очень открытый купальник. На плечах у нее сидит маленький Максимка, голенький, его толстые, по-детски еще кривые ножки свешиваются маме на грудь. Максимке – два года, маме – девятнадцать. Они смеются.

Как это сказал Макс? «Она нарочно тебя придумала, чтобы вышибить из себя эту любовь». Ну да, понимаю: думала – родится ребенок, хлопоты, переживания, о том и подумать будет некогда. Мосты сжигала…

Значит, все это – море, чайки, маленький Максимка, любовь к отцу – было до меня? А я для мамы – горький ребенок!

Нет, нет, все не так… Вот другая фотография. Снимал Максим, и вышло плохо, размыто. Меня собирают в детский сад. Я ору благим матом, запрокинув голову так, что лица не видно. Мама натягивает мне правый ботинок, папа – левый. Они смеются, и руки их соприкасаются.

Да, да, руки их соприкасаются. Максим просто напутал! Не могло такого быть, и письма эти – чепуха.

Я не заметила, как в палату пришла Вера Павловна.

Она долго сидела на койке, неподвижно глядя в темное пространство за окном, заполненное больницей, потом медленно и отчетливо проговорила, не глядя на меня:

– Как смерть никого не щадит!

У меня под горлом что-то сорвалось и, обливая все внутри холодом, медленно поползло вниз. У меня всегда так бывает, когда я чувствую, что сейчас сообщат о чьей-то смерти.

– Кто? – коротко спросила я.

– Лена умерла, – сказала Вера Павловна, строго и горько взглянув на меня.

– Какая Лена?! – закричала я, беспомощно встряхнув пустыми кистями рук и пряча их между коленями.

Но я уже знала какая.

– Бледная рыженькая девушка из третьего корпуса. Помнишь, у окна все сидела и читала. С длинными волосами…

В комнате было тихо, так тихо, что различались шаги в дальнем конце коридора.

– Ну, не надо плакать, – сказала она. – Мне тоже тяжело. Сколько раз сталкивалась, а все не привыкнуть. У нее сердце не выдержало, так на операционном столе и скончалась.

– А у меня крепкое сердце, правда, Вера Павловна?

– Не думай об этом, не надо тебе об этом думать. И перестань плакать, сколько можно!

– У меня недавно папа женился на симпатичной женщине, Вера Павловна, знаете… А я не желаю с ней разговаривать, извожу отца, брата, всем треплю нервы и веду себя как последнее хамье. Это ужасно, да?

– Да уж что хорошего… – вздохнула она. Потом разобрала постель и вдруг, обернувшись ко мне, совсем по-детски спросила: – Свет не будем гасить, да? Страшно…

У меня даже ноги ослабели, когда я увидела его. Он возник из мира здоровых людей и был его воплощением. Стоял с авоськой за решетчатой оградой, и железный прут вертикально пересекал его лицо. Не улыбаясь, он молча смотрел, как я подходила к нему – к нему, такому красивому! – в этом диком больничном халате.

– Вот и свиделись… – сказал он тоном человека, просидевшего на рудниках тридцать лет и случайно заставшего в живых друга детства.

– Я тебя вижу второй раз в жизни, – сказала я. – Это же можно с ума сойти. Ты у Максима узнал, где я? Он тебя здорово бил?

– Здорово, – сказал он и засмеялся. – Ну, улыбнись, я хочу поцеловать тебя в улыбку.

– Забор мешает, – заметила я. – Пойдем, я тебе лаз покажу. Как ты умудрился в тихий час прийти?

– У меня часы отчаянно спешат, – оправдывался он. – Если б я их время от времени не ставил на место, они давно бы отсчитали двадцатый век и принялись за двадцать первый.

Мы шли по обе стороны забора, и я мучительно, всем телом чувствовала на себе ужасный халат. В нем у меня не было ни груди, ни талии, а все только подразумевалось.

Я шла и, не оглядывая себя, чувствовала, что у ворота из-под халата кокетливо выглядывают обтрепанные завязочки рубашки. Но мучительней всего чувствовалось задыхающееся, заикающееся сердце.

– Я тебя вижу второй раз в жизни, – поразившись, сказала я, забыв, что эта мысль уже удивляла меня.

– А с братцем вы великолепная пара сапог, – сказал он. – Сначала говорил, что ты на занятиях, а сегодня утром накричал на меня, что человек уже три недели валяется в больнице и никому до этого нет дела.

Моя скамеечка была занята юным тоненьким папой. Он сидел, вытянув далеко вперед джинсовые ноги, похожие на складную металлическую линейку, и, задумчиво пощипывая усики, казалось, безучастно смотрел на резвящегося растрепанного мальчугана. Мальчишка был просто прелесть, не больше двух лет, очень забавный. Увидев нас, он подбежал и, остановившись совсем близко, принялся разглядывать незнакомцев испуганно-веселыми глазами. Борис достал из сетки апельсин и протянул мальчугану.

– Нет, нет, спасибо! – встревоженно воскликнул папа, поднимаясь со скамейки. – Цитрусовые нам нельзя, диатез.

И вдруг стало понятно, что это очень хороший папа. Из тех, которые каторжники.

– Как зовут вашего сыночка? – спросила я, чтобы доставить ему удовольствие.

– Георгий, – горделиво ответил он, и это звучало как «Гьёрги». – Гогия, – пояснил он, и это у него получалось как «Гогья».

Они пошли к забору, туда, где был лаз, и я глядела им вслед и улыбалась.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом