Анна Матвеева "Каждые сто лет. Роман с дневником"

grade 4,6 - Рейтинг книги по мнению 940+ читателей Рунета

Анна Матвеева – автор романов «Перевал Дятлова, или Тайна девяти», «Завидное чувство Веры Стениной» и «Есть!», сборников рассказов «Спрятанные реки», «Лолотта и другие парижские истории», «Катя едет в Сочи», а также книг «Горожане» и «Картинные девушки». Финалист премий «Большая книга» и «Национальный бестселлер». «Каждые сто лет» – «роман с дневником», личная и очень современная история, рассказанная двумя женщинами. Они начинают вести дневник в детстве: Ксеничка Лёвшина в 1893 году в Полтаве, а Ксана Лесовая – в 1980-м в Свердловске, и продолжают свои записи всю жизнь. Но разве дневники не пишут для того, чтобы их кто-то прочёл? Взрослая Ксана, талантливый переводчик, постоянно задаёт себе вопрос: насколько можно быть откровенной с листом бумаги, и, как в детстве, продолжает искать следы Ксенички. Похоже, судьба водит их одними и теми же путями и упорно пытается столкнуть. Да только между ними – почти сто лет…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-134082-7

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023

Папа вместе со стулом резко развернулся ко мне, а Василий Михайлович поспешно вышел из комнаты и почти сразу же вернулся с листком бумаги. Там было нарисовано именно то кольцо, которое лежит у меня дома в ящике стола.

– Интересно, – задумчиво сказал Валентин Петрович, – как только происходит убийство, так тут же поблизости оказывается Ксения Лесовая… Дружит с жертвой, опознаёт подозреваемого, находит кольцо…

Я не поняла, хорошо это или плохо, но на всякий случай польщённо улыбнулась. Мы шли к нам домой целую вечность: я, папа и два следователя. Встретили химичку, потом Лену Ногину с мамой и Виталия Николаевича Тараканова, я вежливо здоровалась со всеми, а Василий Михайлович подозрительно спрашивал о каждом, кто это.

Мама уже вернулась. Открыла дверь в фартуке, в прихожей пахло подгоревшим тестом. Босоножки Таракановой стояли рядом с Димкиными кедами.

– Беляши спалила, – начала объяснять мама, но увидела следователей и замолчала.

Они почему-то не сняли обувь в прихожей, сразу же прошли в комнату, и я целую вечность выдёргивала ящик письменного стола, потому что он всё время застревает.

– Давай помогу, – сказал отец в тот самый момент, когда ящик вывалился мне в руки.

На дне самодельной шкатулки лежали красное пластмассовое кольцо Княжны, её же цепочка со сломанным замком, Ольгина «неделька» и перстень с аметистом. Валентин Петрович даже присвистнул, когда его увидел, а Василий Михайлович достал из кармана пиджака листок с рисунком. И все мы сразу поняли, что это то самое кольцо. Оно было как будто сбывшейся мечтой обоих следователей, они выглядели теперь совершенно счастливыми.

– Вот просто шла по улице и нашла? – шутливо, как у маленькой девочки, спросил Василий Михайлович. Мне это не понравилось, но я постаралась ответить сдержанно:

– Да, именно так всё и было.

– А можешь показать место, где оно лежало?

– Конечно.

Я хотела убрать шкатулку на место в ящик, но Валентин Петрович вдруг достал из неё цепочку со сломанным замком:

– А это что такое?

– Цепочка.

Я нарочно сказала это слово по-таракановски, с ударением на первый слог, чтобы позлить отца: но он никак не отреагировал на вопиющее нарушение культуры речи. Лишь вздохнул, как человек, терпение которого на исходе.

– Понимаю, что цепочка (в отличие от меня, Валентин Петрович произносил это слово, как будто так и надо). Откуда она у тебя взялась?

– Подруга подарила. На день рождения.

– Давно?

– Два года назад.

– Ты не будешь возражать, если мы временно одолжим эту цепочку?

– Пожалуйста. Я всё равно её не ношу. Там замок сломан, видите?

– Вот и именно, что сломан, – сказал Валентин Петрович, буровя взглядом Василия Михайловича. – Вот и именно.

Я подумала, что Валентин Петрович, судя по всему, читает не так много книг, иначе он бы знал, что надо говорить «вот именно», а не «вот и именно». Но исправлять его вслух не стала. Странно, что на Ольгину «недельку» ни тот, ни другой следователь не обратили внимания…

Потом мы вышли из дома (мама неуверенно предлагала милиционерам беляши, но они отказались). Я показывала дорогу. Мне к тому времени всё это уже надоело, я устала и хотела есть, была согласна даже на подгоревшие беляши. Но следователи никуда не торопились. Василий Михайлович изучал надписи на гаражах, Валентин Петрович что-то записывал в блокноте. Место, где лежало кольцо, они исследовали особенно внимательно, потом осмотрели все кусты, траву и даже заглянули в помойный ящик, который стоит по соседству! Василий Михайлович взвесил на ладони поломанную ветку сирени и подобрал с земли пуговицу – блестящую, белую, с нитками и кусочком ткани. Про такие говорят: «Вырвана с мясом».

– Ты очень нам помогла, Ксения, – сказал Василий Михайлович.

А Валентин Петрович хмыкнул при этих словах.

Где варенье?

Полтава, декабрь 1896 г.

Несмотря на все предосторожности, новую до пят шубу, два головных платка, тёплые чулки и большие резиновые боты, отороченные барашком, я умудрилась простудиться, а скорей всего, заразилась инфлюэнцей. Слово это только вошло в употребление. После болезни меня долго мучил кашель, я сидела дома, мама ежедневно ходила в гимназию за уроками. Я стала такая худая и бледная, что мама, когда я как-то к ней обернулась, чтобы о чём-то спросить, не могла скрыть жалости и тревоги, сказав:

– Ну что ты, моя бледнушка?

Это было сказано с такой теплотой в голосе, что у меня от радости сердце забилось. Значит, она всё-таки меня любит! И я почувствовала, что тоже её люблю. Это открытие меня обрадовало. Мне всегда не по себе сознавать, что я не люблю своих родителей.

Мама не на шутку встревожилась и начала меня лечить. Рыбий жир я пила, сколько себя помню, но нужно было добавить ещё что-то укрепляющее, и меня стали поить молоком с чайной ложкой коньяку. Потом кто-то надоумил натыкать гвоздей в антоновку и испечь. Я послушно ела яблоки, печённые с гвоздями, без всякого, впрочем, удовольствия. Так как ни румянца, ни полноты не прибавлялось, обратились к доктору, Овсею Захаровичу. Тот пробормотал что-то о конституциональной худобе и прописал железо с молоком. От этого железа, гвоздей или от того и другого у меня пожелтели зубы. Это, конечно, не красило мою худую физиономию.

Мой плохой вид бросился в глаза даже отцу. Он решил помочь делу гимнастикой. Каждое утро выходил в залу с руководством по шведской гимнастике системы Миллера и заставлял меня делать вдохи и выдохи, махать руками и ногами. Мне это нравилось, тем более что отец был миролюбив и не раздражался. Но раз он не вышел, сославшись на плохое самочувствие, а потом переложил всё дело на меня: пусть сама делает, все движения знает. Я сперва делала, потом раз забыла, другой раз забыла, никто мне не напоминал, и моя физкультура кончилась.

Отец решил возобновить прерванные периодом запоя литературные чтения и начал знакомить меня с Тургеневым. Прежде он прочитал мне главные произведения Пушкина, Лермонтова, Гоголя и «Горе от ума». Сперва читались избранные рассказы из «Записок охотника», потом «Дворянское гнездо». Но роман есть роман, отец, не подготовившись заранее, начал останавливаться, пробегать глазами страницу, опять читать, плохо связав с предыдущим текстом. Такое чтение со скачками и пропусками не доставляло удовольствия ни ему, ни мне, тем более что о Лизе я уже знала из «Галереи детских портретов». Отец скомкал роман, и чтения прекратились, к моему большому сожалению.

Ему становилось всё хуже: водка, табак и гастрономические увлечения делали своё дело. Как-то мама принесла целое блюдо ярко-красных варёных раков и велела мне чистить их для ракового супа. У неё было сердитое лицо:

– Потребовал раковый суп… Знает ведь, что он ему вреден. Прошлый раз болел. Но нет, подай ему раковый суп!

Суп был очень вкусный. В его однородной массе плавали вычищенные мною раковые шейки и красные скорлупки с выпученными глазами и длинными усами, набитые фаршем из сухарей с толчёными лапками. Суп подавался холодным.

Вечером отец заболел. Ему стало очень худо, послали за Овсеем Захаровичем. Мама, испуганная, вбежала в кабинет, где я читала при свечке:

– Молись, молись, Ксеничка, папе очень плохо. Молись, чтоб он не умер.

Я бросилась на колени, стала молиться. В эту минуту мне казалось ужасным его потерять. Через некоторое время мама прибежала:

– Ложись спать. Папе лучше.

В конце месяца приехал брат, он был на практике, на станции Кавказской. Лёля стал ещё красивее, стройнее. Держал себя непринуждённо, немножко важничал, рассказывал смешные анекдоты про товарищей и профессоров. Со мной поздоровался за руку, но разговором не удостоил.

Я ходила в гимназию, готовила уроки, читала, занималась с мамой французским и немецким. На музыку времени уже не оставалось, правда, мама принесла от Шафрановых этюды Бруннера, но они не прижились. Мне играть их не хотелось, а мама не заставляла. Когда отцу стало лучше, он начал читать накопившиеся номера «Нивы» и «Севера» и приложения к ним. Читал газету и делился новостями с мамой. Читал про дело Дрейфюса и крестьянские волнения. Иногда подзывал маму:

– Вот! Читай! Революции не миновать!

Мама читала и вздыхала.

– Все будем висеть на фонаре, – говорил отец.

Мама отходила от него с новым вздохом.

Я прежде читала про французскую революцию, мне всё это казалось далёким историческим прошлым, не относящимся к нашей стране. Разговор родителей встревожил, и я спросила маму:

– Правда, что у нас будет революция?

Она немножко удивилась вопросу, задумалась и затем сказала твёрдо:

– Конечно, будет.

– И мы все будем висеть на фонаре?

– Кто же это может знать? Революция будет, потому что народу жить очень тяжело. А тебе незачем беспокоиться. Ещё не скоро будет.

В ноябре пришло напугавшее всех известие: брат, тогда студент III курса, заболел брюшным тифом. Мама стала сама не своя. Письма и телеграммы из Петербурга от Гени шли беспрерывно. Сестра успокаивала маму. Врачи обнадёживают, организм крепкий, болезнь идёт без осложнений. Отец пил. Мама сидела в столовой, читала письма, вздыхала, писала сама.

Было солнечное зимнее утро, когда пришла страшная телеграмма, что у Лёли рецидив и положение почти безнадёжное. Отец был в состоянии тяжёлого запоя, он кричал, бредил. Говорить с ним было бесполезно: он ничего не понимал. Мама с телеграммой в руках стояла, точно окаменев. Потом быстро подошла к шкафу и начала брать оттуда бельё. На меня даже не глянула. Я собралась с духом:

– Ты… уезжаешь?

Также не глядя на меня, она стала укладывать вещи и потом сказала твёрдым голосом, как бы говоря с самой собой:

– Если надо выбирать между мужем и сыном, я выбираю сына.

Я не помню, как мы простились, она так спешила, точно за нею гнались. Возможно, боялась, что отец очнётся и ей помешает. Мама поручила меня прислуге Глаше и исчезла. Глаша подала мне обед, и я ела его, глотая слёзы. После Глаша принесла четырёх котят и сказала, что барыня велела передать их мне. Котята были удивительно красивы: два чёрных, как смоль (один с белой грудкой), один совсем белый и один серый, полосатый. Опасаясь простуды и не доверяя Глаше, мама распорядилась, чтобы я сидела дома, в гимназию не ходила, и я осталась в четырёх стенах без школы, без прогулок, с пьяным отцом и четырьмя котятами.

Из комнаты отца неслись дикие крики. Ничего подобного раньше не было. Глаша отсиживалась в кухне и появлялась только с едой или самоваром. Несколько дней отец бушевал, не пил, не ел и не спал.

«А вдруг он умрёт?» – думала я. И, почувствовав себя такой жалкой, всеми покинутой, начала реветь.

Поздно вечером пришла первая телеграмма от мамы из Петербурга, Глаша принесла её отцу. Он сел в кровати и бессмысленно смотрел на неё. Глаша требовала расписки, совала ему карандаш, он что-то стал чертить дрожащей рукой и завалился на подушку. Нераскрытая телеграмма лежала около его руки на кровати. Я расписалась, Глаша ушла, не задув свечи. Меня охватила тревога. Что там, в телеграмме? Может, брат умер? Застала ли мама его живым?

Отец зашевелился, открыл глаза. Я спросила:

– Что пишет мама?

Он что-то забормотал, я повысила голос:

– Папа! Дай прочесть телеграмму. Лёля жив?

Он смотрел на меня красными, воспалёнными глазами и пытался взять телеграмму, но пальцы скользили мимо. Тогда я сделала попытку овладеть телеграммой, но он меня оттолкнул и опять стал её нащупывать. Что на меня нашло, не знаю, но я почувствовала отчаянную решимость и с криком «Давай телеграмму!» вырвала её у него из руки. Лицо отца стало страшным, он прохрипел:

– Ты, ты… не моя дочь.

– А ты не мой отец! – закричала я и выбежала прочь с телеграммой. Там стояло: положение тяжёлое, но есть ещё слабая надежда.

Когда я пришла в себя, подумала: что же будет со мной, когда отец очнётся? Тихонько заглянула в его угол. Он спал. Я положила телеграмму на стул. Утром он действительно очнулся, но ничего не сказал, не помнил нашей ночной борьбы. Так и продолжала я жить со своими котятами и полной свободой изучать отцовскую библиотеку. Отец с небольшими перерывами продолжал пить.

Мама часто писала отцу, он мне ничего не рассказывал, но письма передавал. Брат долго болел, одно осложнение следовало за другим: воспаление лёгких, воспаление почек, водянка, закупорка вены, ещё что-то. Его поместили в частную немецкую больницу, в отдельную комнату. Мама жила с Лёлей и ухаживала за ним, переходя от надежды к отчаянию. Отец после запоя был очень слаб, не вставал, за ним ходила Глаша, а мною он не интересовался. Я свыклась со своим одиночеством и стала чувствовать себя очень недурно. В одном из писем мама написала, чтобы я брала варенье из шкафика в комнате. Я поняла это разрешение как неограниченное и стала уплетать варенье в любую пору дня, особенно за чаем. Не знала, как отнесётся отец к моему хозяйничанью, поэтому действовала осторожно, стараясь не звякнуть ключиком, не стукнуть дверцей, но отец обычно был в таком состоянии, что ничего не примечал или спал. Варенье услаждало моё одиночество, но быстро таяло.

Брат выздоровел – врачи заявили, что только благодаря самоотверженному уходу мамы. Когда она вернулась в Полтаву, тут же стала наводить везде порядок. Открыв шкафик, остановилась в недоумении. Он был пуст, осталось лишь немного чёрной смородины.

– Ксеня! Где же варенье?

– Да ведь ты сама мне написала, чтобы я ела.

Мама посмотрела на меня, покачала головой и ничего не сказала. Может быть, она подумала, что мне помогла Глаша. Но этого не могло быть – шкафик я запирала, а варенье можно очень быстро уничтожить, если в течение четырёх месяцев есть его столовыми ложками.

Чужие дневники

Свердловск, июль 1984 г.

Я нашла дневники Ксении Михайловны Лёвшиной в стенном шкафу, когда мне было десять лет. Я знала, что мою бабушку, погибшую во время ленинградской блокады, звали Ксенией и что меня назвали в её честь.

Все эти годы я доставала из крапивного мешка тетради и читала их тайком от родителей и брата. Я боялась признаться, что читаю их без спроса, – и ни разу, ни разу не попалась!

До сегодняшнего дня.

Мама с папой утром разругались, и мама плакала, а я не могу, когда она плачет, у меня внутри как будто всё слипается в один комок: и сердце, и желудок, и лёгкие превращаются в один тяжёлый больной шар.

Наверное, он рассказал ей про Танечку и Александру Петровну. Я не знаю.

Пьяницу, который убил Бланкеннагель, будут судить, об этом даже писали в газетах. В самом конце статьи выражалась благодарность следователям, задержавшим опасного преступника. Нашлись свидетели: оказалось, что пьяница ударил Екатерину Дитриховну на той тропинке, где валялось кольцо. Оно даже слетело у неё с руки, и пуговица от кофточки отпала. Не понимаю, почему свидетели не вмешались и только теперь вдруг стали рассказывать о том, что тогда произошло. Серёжа Сиверцев говорил, что обвиняемый признался, что у них с Бланкеннагель была ссора и даже потасовка, но отказался брать на себя убийство.

– Всё равно ему вышка, – сказал Серёжа. – И тех, других, скорее всего, тоже он убивал, так что зря того парня расстреляли.

У меня это в голове не укладывалось, и вообще я последнее время чувствовала себя как-то мутно, точно как в детстве, когда Димка налил мне в компот мыльные пузыри. Может, поэтому я вела себя не так бдительно, как обычно, и, когда папа заглянул ко мне в комнату, не успела спрятать Ксеничкин дневник. Там – сто лет назад – тоже была грустная семейная история… Михаил Яковлевич изводил свою жену, она плакала, и Ксеничка страдала от этого не меньше, чем я.

– Что это у тебя? – спросил папа.

Я попыталась спрятать тетрадку, как на контрольной, когда скидываешь на колени шпору, но учитель уже рядом, и всё это бесполезно, бессмысленно!

Лицо у папы стало вдруг напряжённым (а было все последние месяцы виноватым). Он выхватил у меня из рук тетрадь, из неё выпал лепесток, засушенный, видимо, Ксеничкой. Он был таким ветхим, что разлетелся в пыль. А жаль, мама бы сразу же определила, что это за цветок… Я стала собирать пыль со стола, она была похожа на специи хмели-сунели.

– Кто тебе разрешил это брать? – Папа говорил спокойно, но это было какое-то нехорошее спокойствие.

– Никто. Я думала, что имею право читать дневники своей бабушки.

– Бабушки? – Он с таким изумлением смотрел на меня, что я совсем растерялась и ещё больше занервничала.

– Но ведь она была твоей мамой? Значит, бабушка…

– Эти дневники… – сказал папа, размахивая тетрадкой. – Я забрал их домой из музея, потому что они пылились там неизвестно сколько времени.

Вздохнул и добавил:

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом