978-5-4484-3641-3
ISBN :Возрастное ограничение : 12
Дата обновления : 21.04.2023
Ночные журавли
Александр Владимирович Пешков
Сибириада
В книгу известного сибирского писателя Александра Пешкова вошли роман «Ночные журавли»», повести «Зеленая юрта» и «Первое имя», а также рассказы «Привал», «Последний огонь», «Свидание», «Виноградная пропись». Все произведения посвящены алтайской деревне. В романе-воспоминании «Ночные журавли» лирический герой с высоты прожитых лет отчетливо видит собственную жизнь, тесно переплетенную с судьбами других людей, которые раскрываются по мере повествования, сочетая трагическое с комическим, героическое с повседневным, тайное с явным.
Александр Пешков родился в селе Тальменка Алтайского края в 1959 г. Лауреат Всероссийской литературной премии современной прозы им. В. И. Белова «Все впереди» в 2009 г., лауреат Южно-Уральской литературной премии в 2016 г., дважды лауреат литературной премии Алтая. В 2016 г. в серии «Сибириада» вышла книга «Таежная вечеря». Живет в г. Барнауле.
Александр Пешков
© Пешков А. В., 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2023
* * *
Ночные журавли
Узелки на память
1
Поздним озимым всходом появился мальчик среди бескрайних полей Сибири. В неделю отроду случилась кромешная метель, – стенка на стенку – сотрясая бревна сельского роддома.
Белым филином ухал ветер над трубой. Надсадно гудели печи. Чертыхался огонь, пуская угарные змейки из поддувала. Младенец сонно вздрагивал и отворачивался от плененного снегом окна.
Иногда, под вечер, приподнималось розовое веко-облако над воспаленным солнечным глазом. Сторож чистил снег на крыльце, протаптывал кривую тропинку в сторону дровяного сарая. За осевшей калиткой дорога почти сравнялась с чистым полем. Бессонный ветер взбивал на ночь белые подушки стожков.
В складках туч обнажалась, как материнская грудь, крупная розоватая луна, сцеживая в морозно звенящую чашу долины ненужное голубоватое молочко.
Опять дрожали стекла. Новая метель приходила со степного края – сердитая, задиристая, одичавшая, на сотни верст не встречавшая себе преград. А утром дверь с крыльца подпирал захрясший сугроб. За лесом проглядывал тусклый рассвет, серебривший наметы на крыше роддома.
Лицо в белой шапочке на подушке – словно утренняя луна – лишняя, ненужная, угасающая. Ребенок приоткрывал мутные глазки, не узнавая других звуков, кроме воя пурги. И она по-своему пеленала квелого мальчика: он дышал все туже воспаленной грудью и все неохотнее выбирался из млечного забытья.
Мать путала дни и ночи. Какие-то люди, стряхивая наспех снег в коридоре, все ближе подпускали к сыну ледяные пальцы воровки-метели. Врачи боролись несколько дней, а потом уж и в город везти было поздно…
В тумане слез обезумевшей женщины возникла икона – божьи соты – золотой мед капал в больничный таз с синим номером на боку. За пазухой, на голой груди, теплая бутыль: «Святая вода, дочка! Из города привезла!» (Намаялась в поезде не меньше, чем с поросенком-оторвышем в мешке.)
Растерянно стояла молоденькая врач, россыпь мелких родинок по лицу, словно коричневые созвездия: «Только делайте это быстрей! Не дай бог, узнают…» Мать всем мешала, оглохшая от горя: «Не слышу его. Что с ним? Почему он молчит?..» За дверью с белой занавеской чужие люди склонились над желтой огненной сердцевиной, распеленав мальчика, словно оборвав лепестки ромашки. «Вы-то согласны? – всплыло путеводное лицо. – Говорите мне!» Зачем спрашивать, если это последнее, что может спасти сына: «Дайте его! Отдайте сына! Он жив??!» Врач тронула пальцем воду в тазу: «Жив, жив, не кричите…»
Младенца раскроили на четыре куска влажным крестом – с перекладиной в солнечном сплетении.
2
О своем крещении я узнал от матери и вовсе не проникся ее давним испугом. Наоборот, я понял, отчего так люблю метель, отчего тревожит душу ощущение небесной мглы, покрывающей землю. С детства я не мог усидеть дома, когда пурга кидала в окно белые комья и звала помериться силами. Я выходил к ней, задыхаясь и отчаянно шагая против ветра, чтобы потом вернуться, почувствовать толчок в спину и занять свое место в ее снежном строю!
Метель приносила запахи далеких мест, подхваченные на пути: дым березовых дров из трубы бабушкиного дома; сладковатую затхлость пуха камышей с замерзших лесных болот; хлебную горечь сосновой коры. В бледных ее просветах чудились мне фонари полустанков из маминой юности, блеск золотых куполов Потсдамской церкви. Метель развеяла множество преград на пути моего рождения: от приговора немецких врачей до неверного проигрыша тюремных карт.
Давно высохла святая вода, окропившая младенца над больничным тазом. Долгое время я даже не задавался вопросом: кто была та бабушка, что привезла бутыль с водой? И все же в глубине души я всегда чувствовал, что этим крещением связан по жизни с каким-то большим, неподъемным до времени долгом.
3
Помню, на бабушкином комоде лежал большой носовой платок, часто завязанный на уголке. Иногда, особенно в праздничные дни, узелков было два или больше.
Еще на комоде стояла икона, покрытая синим бархатом с вышивкой – изнанкой наружу. Потому что вышивка была не закончена. Никто не спрашивал: откуда она и кто ее вышивал. Просто хранилась до времени.
Иногда я видел, как бабушка крестилась на икону, словно разрывала паутину на лице и плечах. А затем легонько встряхивала синий бархат, проводя ладонью меж густо усеянных узелков.
Не знаю, странно ли это, но обычные ночные звезды я увидел позже, уже держа в памяти синюю вышивку на иконе. Серебряные узелки превратились в созвездия на темном небе.
В душе это осталось ощущением изнанки небес!
Раннее детство невозможно описать изнутри – как оно, собственно, было. И чем глубже я помню, тем более незаконно вторгаюсь в него. Будто кладоискатель – с истертым клочком памяти, где кружками были очерчены выходы сознания из младенческой тьмы и отмечены крестиками последы ярких событий.
Первой засечкой на пути осознания себя был куст перед крыльцом нашего дома. Видимо, я держался рукой за гибкие ветви, потому что запомнил острый, приятный запах. Потом я узнал, что это был запах смородины.
Вот я оказываюсь на краю большого поля.
И новое чувство – держу на плечах что-то тяжелое и гнетущее. Я расставил шире ноги, отпихнув комок земли. Но услышал голос мамы и присел, чтобы ухватиться за свою тень на земле. А когда осмелился поднять глаза, этим тягостным и давящим оказалось громадное небо! С осенними тучами, с голубыми провалами и солнечными брешами.
С трех сторон ватное небо было подоткнуто, как младенец в кровати, синими волнами леса.
Подстать небу было и поле! Оно уходило от меня куда-то далеко, к самому горизонту.
Отовсюду слышался звук падающей в ведра картошки. Я вспомнил его после, когда услышал крики журавлей. А в тот день я не знал еще, что журавли – это птицы; долгое время я думал, что они какой-то небесный звук, подобно грому или ветру. Откуда это взялось? Видимо, из наследственной песенной памяти.
Пустое ведро – звонко, жалобно и захлёбисто; полное – глухо, утробно и прощально. Нахохлившиеся мешки, разбросанные по картофельному полю – комочки стаи в сизой дали, где земля и небо уже сливались, утомив детский взор…
Журавли унесли меня опять в счастливое безвременье. Но оказалось, что тот день, когда я впервые хлебнул бездонного неба, сохранился в памяти, став «нулевым» в моей жизни.
Следующий выход оказался смелее.
Мама вела меня из яслей, с трудом выбирая дорогу в грязи деревенской улицы. «Ла вучки!» – со слов мамы, канючил я.
– На ручки? Опять?.. Тяжелый ты уж стал!
Мама остановилась, видимо, выбирая дорогу:
– А ты будешь меня, старенькую, на руках носить?
И вот я впервые услышал свой голос: не робкий и не капризный, но, как сохранила память – доверительный.
– Мам, а я не видел, чтобы старух на руках носили…
Удивительно ясно! Будто кто-то другой сказал за моим плечом. Оказывается, я знал, что «старухи» бывают неприятны. Позже мама уверяла, что за нами шел мужчина, и «со смеху чуть не упал». Только пересказывала она уже в своей манере: с удивлением и даже заносчивостью. (Впоследствии я часто замечал в своем голосе те самые интонации.)
Неизвестный мужчина занимал много места в ее чувстве удивления. Это привело к смутной догадке, что кроме мамы у меня должен быть еще кто-то…
Цыгане
1
В тот день мы ходили за реку. Я с мамой и много родни.
А родня в деревне – понятие особое!
Родня могла быть дальней, как прапрадед – цыган Марковей, о котором было известно, что он нанимался в селе пастухом. И был так беден, что зимой ходил босыми ногами по теплым коровьим лепешкам, имея свою присказку:
– После Рождества цыган шубу продал!
Бабушка Маша его правнучка. На ее всегда смуглом лице выделялся крупный оседлый нос, волосы у нее были смоляные и непросветные даже в проборе. Носила она цветастый платок, сбивая по-цыгански на затылок. Во время застолий на щеках и шее бабушки проступал густой румянец, будто тяжелые серьги отбрасывали пунцовые тени; сильней проступали лиловые круги под темными глазами, подчеркивая их диковатый блеск.
А еще родня была тутошная, близкая, деревенская, как дядя Лёша: хоть и курносый, с плешивым скошенным затылком и ушами морковного цвета, но даже в чертах его лица угадывалась наша кровь, подгулявшая где-то по чужим задворкам.
2
На мне синий матросский костюмчик с белыми полосками. Ходил я хорошо, но в тот день молодые тетки несли меня по очереди. Я опасливо глядел на маму, перебираясь в новые силки рук, и крепко хватался за подставленную девичью шею.
Иногда я вырывался из их надоевших рук и бежал по дороге. Шалуньи-тетки вставали на пути, взявшись за руки: а нет, мол, не пустим!.. Я таранил их с разгона, с битюговым сапом, вызывая общий смех. С другого раза или чуть захныкав, пробивал все же девичью цепь и встречался с мамой в перекрестных объятьях.
Она подхватывала меня под мышки, и мы кружились где-то на краю мира, а покосившееся небо утягивалось синевой в зеленую воронку березовых вершин…
Поднявшись на взгорок, кто-то первым увидел табор!
На поляне возле ручья стояли шатры с цветастыми заплатами, словно букетики полевых цветов головками вниз. Паслись кони, вытянув жилистые шеи с плешивыми холками. Телеги уронили оглобли, будто худые, уставшие руки.
Мы разглядывали цыган по простосердечной деревенской привычке – считать своим делом все, что происходит в окрестностях села.
Над водой пушился туман, на поляне блестели лужи.
Особенно поразила меня тряпичная люлька на кривых жердях. Я прижался боком к маме и слышал в гулкой тишине, как плачет ребенок.
Раннее детство близоруко и рисует мир со слов чужого удивления. Резкие звуки и вовсе ловит с еще утробной защитой.
Кто-то из взрослых заметил: «Да у него бок мокрый, вот и надрывается!..» Помню, звякнула дужка ведра, глухо стукнулись камни у берега, лениво чавкала грязь под копытами лошадей – все это слышалось впервые, но воспринималось как родное, давно знакомое.
3
Постелили брезент, пахнувший сеном, потому что им укрывали всю зиму стог. Родня расселась, вминая ладонями травяные кочки. Женщины вытянули ноги в сторону садившегося за холмы солнца. Из корзины вывалили снедь, посмеиваясь над кочевым бытом табора.
Мне дали погрызть молодой огурчик, с мелкой колючей щетиной на пупырышках.
Глядя на выцветшие одежды цыганок, мама вспоминала свои концертные наряды из золотой парчи, когда она «пела со сцены Дома офицеров». Ее слова были непоняты, как и жизнь этих странных людей, что копошились сейчас внизу.
Горели костры, гремела походная посуда. Старый цыган в белых войлочных сапожках уселся на «личную мебель» – синий короткий табурет. Другие цыгане разбрелись кто куда, странно сталкиваясь друг с другом, будто растирали бока от долгого сидения в кибитках. Молодые парни таскали плавник, играя тощими плечами, словно в каком-то ленивом сомнении.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом