978-5-4484-3641-3
ISBN :Возрастное ограничение : 12
Дата обновления : 21.04.2023
Мама обнимает смущенного сына за плечи: «Нет, он – только мамин и больше ничей!»
– А глаза вроде мамины! – соглашаются бабушки с хитроватым деревенским прищуром.
Я прячу лицо в юбку, и старушки добродушно смеются, поправляя платки, мол, точно угадали – любовь-то вся мамина будет!
И сообщали нам, как очень важное:
– Ойныны-то все в огороде!
У моего деда была самая-пресамая деревенская фамилия: звонкая, легкая на отклик и быстрая на подъем. Особо красиво она звучала во множественном числе. Нас – Ойниных – много! Это поймешь враз, когда кто-нибудь из соседей крикнет через два огорода, четыре плетня – гулко, весело, объединяюще: «Оой-й-й-нины!..»
Дом был на взгорке, за ним выглядывал сад. Плетень огорода спускался к берегу ручья, и забавно было видеть, как новые ивовые колья, вбитые весной, выпускали летом зеленые побеги.
Вдоль ручья росли огромные коренастые талины, в их тени блестела жирная серебристая грязь, испещренная белым пухом. На изрытом кочковатом берегу сейчас дремали стаи уток и гусей, уткнув от жары голову под крыло.
Перед калиткой нас встретил чуткий мосток.
Его доски могли прогибаться под худеньким мальчиком и не колыхаться под тяжестью толстяка-соседа, словно мост взвешивал только страх в душе идущего. Помню, как однажды на мосту меня проверяли гуси – вились канатными шеями и страшно хлестали крыльями. Главарь-забияка крутил кургузым задом, низко опустив клювастую голову.
Открывая калитку, я чувствовал, что мама не хочет идти в дом, где мы жили когда-то…
В тот же день она возвращалась в город, а я оставался в деревне.
2
Гостил я недолго, оттого что никогда не хотел уезжать. Ни летом, ни зимой…
В деревне хранились все мои тайны.
С каким удовольствием я просыпался утром под треск дров в печи! На перине и под толстым одеялом, проведя теплой ладонью по влажной прохладе бордового атласа.
Скрипели чугунные петли дверцы, дед Егор проталкивал в печь новое полено. Слышно было, как с жарким шипением осыпаются огненные руины прогоревших дров.
В мелком переплете рам, подмазанных пластилином, запуталось весеннее кудрявое солнце. Обломав бока, оно уткнулось жидким пятном в линялый половичок, наверно, дав себе слово не сдвинуться дальше с места. Тряпичный круг, польщенный солнечным вниманием, преобразился свежестью красок и пустил по горнице пыльный холщовый дух.
Я чихнул и окончательно решил вставать!
За окном чавкала в ведре молодая свинка. Она стояла посреди замерзшей грязи загона, отливающей сизой копытной чеканкой. Лениво переступая, свинка глядела задумчиво на теплый солнечный оползень, смывающий голубой иней с досок сарая. Короткая шерсть ее дыбилась от холода, просвечиваясь розовой шкуркой.
Понюхав влажным пятачком золотое пятно, свинка зажмурила раскосые глаза и потерлась о свежевымытые доски.
Я поднимаю взгляд, будто хочу опередить свинку. За околицей виднелись холмы с рыжими подпалинами. А меж ними – сосновый лес в голубовато-молочной низине!
В доме было тихо, но не пусто.
На простенке меж темных окон – сумрачная ретушь семейных фотографий. В деревянных рамках настороженные лица с каким-то сомнением глядели на меня. Во взглядах людей должное соответствие воздушных струй души с наивной модой сердца.
Словно весной заглянул в лунку мелкого ручья и увидел на тихом илистом дне стаю застывших рыб, с легким движением вееров – плавников под розовыми жабрами.
Вот прадед – в белой фуражке с околышем, пуговицы рубашки под горло, большие руки крепко уложены на колени, полосатые штаны заправлены в сапоги. Глаз у него веселый, на теневой стороне лица – блестит колючкой, усы – как воробьиные крылья! Прабабушка в темном шерстяном платке, делающим крупнее ее маленькую голову. Глаза глубокие, умаянные, крепко пойманы в сетях морщин.
Фотографии на стене караулят покой в доме.
А душа вызревает в тишине.
Я перевожу взгляд на икону, покрытую синим бархатом вышивки. И не смею перевернуть ее! Тайна в детстве была моей любимой игрушкой.
3
Детская память плохо воспринимает событийный ряд жизни: легче запоминаются люди в своих привычных позах – как на иконах, с особым внутренним движением.
Венчик седых волос вокруг розового темени, шершавого на вид, словно цыпки на детской ладони – это дед Егор. На всю жизнь запомнился с книгой в руках – он читал при любой свободной минуте! Кидал навоз – и тут же брался за «Историю наполеоновских войн», подвязывал кусты малины, изломанные снегом – раскрывал книгу «Фарадей – повелитель молний», почесывая оцарапанные ладони, когда переворачивал страницу.
Высокий и сутулый, дедушка замирал над книгой, как бабочка на травинке, не выражающая ничего, кроме сосредоточенности аллелуйно сложенных крыльев. В направлении бабочки уходила память о серо-мучнистой пыльце на кончиках пальцев и детской уверенности в том, что без этой пыльцы бабочка не сможет летать! Прозрачные сетчатые прогалины на измятых крыльях бабочки связались в памяти с жидкой плешью деда и ощущением легкости подъемной силы души.
И еще мне казалось, что дед никогда не покидает своей усадьбы, даже когда едет в город продавать зеленый лук.
Только один раз, – это рассказывала мама, – Егор Семенович уходил из дома. Увидел на гвозде в «нужнике» странички книги по астрономии дореволюционного издания и ушел… Жил на сеновале! Жена Мария подсылала к нему дочь, мол, долежится, что мыши за ногу цапнут. На сеновале он читал целый день. И я представлял себе, как тонкими волнами проходила сквозь щели вечерняя прохлада. В волосах торчали соломинки. Будто колючий венец мученика.
Ночами ему слышались крики весенних журавлей.
Помню весеннее утро, дед Егор долбил желобок во льду перед колодцем, а я выгребал осколки лопатой. Пригреет солнце к обеду – в ледовых берегах потечет ручей.
Осколки льда прилипали к деревянному срубу колодца, к серым валенкам и даже отметились темными влажными пятнами на штанах деда.
Срывался цепной барабан, в припадке бешенства крутилась железная ручка-культя, резкими звуками калеча деревенскую тишину.
Взрывался ледяной звук, глухо стонало пойманное и уже тонущее ведро. Я заглядывал в колодец, спускаясь взглядом по влажно-зеленым венцам бревен, окаменевшим от древности сырости. На дне, покачавшись недолго, застыл мутно-зеркальный квадрат, словно вырубленный в черной скале.
Здесь, в морозной тишине колодца, дед хранил свою главную тайну. Неподъемную для ребенка, как пудовая гиря, которой прижимали капусту в бочке. Мой дед служил у Колчака! Он охранял его вагон в последний день и видел трех золотых орлов на сгорбленных погонах. Но говорил об этом просто: «Тогда всех подчистую мобилизовали!..»
У Егора Ойнина было запретное прошлое, которое в семье тщательно скрывалось. После Гражданской войны он навсегда оставил родные места, где ему не простили службу у белых, уехал в город; а потом и вовсе затерялся с новой женой в чужой деревне.
Страсть к чтению – единственное, что осталось от прежней жизни. Может, потому баба Маша так не любила книг – они могли выдать беглого колчаковца. Она запрещала покупать новые книги, нещадно раздавала детям и внукам библиотеку деда. Только книжный шкаф все равно пополнялся.
Дедушка приезжал в город торговать на базаре весенним луком, а потом заходил к нам домой. Мама кормила его борщом, наливала стопку неразбавленного спирта. Дед протягивал мне книжку, купленную у букиниста, мол, приедешь в гости и «подаришь»…
Помню, привез ему «в подарок» обшарпанный томик Пушкина, а в нем цветная картинка: кудрявый лицеист выступал перед экзаменационной комиссией, победно выдвинув вперед ногу в лощеном сапожке! Против юноши полукругом сидели благородные старики, увешанные орденами. В порыве восторга черноволосый мальчик вскинул руку. Казалось, потешным штурмом брал седовласый редут, как дети атакуют снежные городки!
Сквозь весеннее солнце пошел реденький снег.
Дедушка крутил ручку, мокрыми ровными кольцами обвивала цепь дрожащий барабан. Юркое колодезное эхо ловило падение капель. Запотевшее ведро, выныривало из неведомых глубин: «Раньше хорошо жили! У отца семнадцать лошадей было… Масло бочками возили!» Дед Егор окончил мужскую гимназию в городе! Как в известных стихах: «и тот похвальный лист, что из гимназии принес Ульянов – гимназист!» Звучало красиво, будто прическа с душистой водой. (В парикмахерской после стрижки «под чубчик» всегда спрашивали: «Побрызгать мальчика?» – «Нет, – отвечала мама, – сегодня в баню идем».)
Снежок усилился. Русло жидкого ручейка постепенно забивалось шершаво-игольчатым ледяным илом.
Солнце тонуло в болотистых облаках, уходящих темными кочками в черный лес. Старая яблоня роняла на крышку колодца парные ранетки, соединенные меж собой коротким морщинистым обрубком.
Белый адмирал запомнился мне в образе яблочного чубука, с нежно-зеленым надломом у основания.
4
В баню дед ходил первым. А когда парился – белые клубы вырывались из всех щелей под крышей.
Крупные капли – розовые на закате – стекали по горячему стеклу. В мутном окне плясал веник. Слышно было, как разопревшая дверь временами отхлебывала свежего воздуха.
Бабушка посылала меня:
– Иди, кабы не угорел там!..
Вечернее солнце освещало крыльцо, под ступеньками лежали старые веники цвета выгоревшей гимнастерки.
Я стучал в дверь: мол, не поддавай пока! Входил в парную и чувствовал себя ошкуренным липким прутиком ивы! Пристраивался на краю скользкой лавки.
Дед опрокидывал на лысую голову ведро холодной воды, – вскипали дождевой рябью лужи на полу, – и уходил отдыхать в предбанник.
Сквозь запотевшее стекло виднелась огуречная грядка из прелой соломы. На ней лежал снег. А в парной нестерпимый жар. Чесалось тело, я пробовал лупить себя веником, без разбора и удовольствия. И вскоре выбегал в прохладный предбанник.
Здесь пахло пыльным драпом старой шинели и влажной трухой от березовой коры.
Дед накрыл голову большим полотенцем, словно кочевник в пустыне. Налил себе из мутной бутылки – влажные пальцы преломлялись розовым отпечатком на граненом стаканчике. Дедушка пил медленно, стараясь подольше удерживать внутри себя благодатный жар.
Хрустя соленым огурчиком, он замирал, храня под полотенцем уютный запах банных листьев и дрожжевого теста.
В открытую дверь залетела оттаявшая муха, и было слышно, как она сучит лапками, цепляясь за желтую бумагу. Верхние полки над нашими головами завалены стопами старых газет, перевязанных бечевкой.
Внезапно сыпанул дождик, смешиваясь с паром из бани; в голом саду туманились прозрачные кроны яблонь.
Лиловые тени от старых талин дотянулись до грязно-рыжей грядки. Пестрые курицы ковырялись в навозе, распушившись от парной сырости вечера.
5
Летом в деревне я спал долго.
Даже когда солнце щекотало ресницы. А под крыльцом гремел цепью неугомонный пес! Звали его Шайтан! Учуяв мое появление на крыльце, он прыгал до перил и радостно скулил. Встретившись в бурных объятиях на цепном коротке, я трепал лохматый загривок собаки, перебирая ладонью скатавшиеся лохмы. А он становился на задние лапы, скашивал карие глаза, может быть, чувствуя запах своего первого хозяина! Тяжелые лапы давили плечи, пес лизал горячим липким языком мое лицо, а я смеялся, закрываясь ладонями.
Иногда он поднимал нос, влажными ноздрями втягивая запахи из кухни. Это бабушка стряпала пирожки с картошкой и жареным луком.
Румяные спинки она смазывала гусиным пером, окуная его в топленое масло. Может быть, перо того самого гуся, что испугал меня на мосту!
– Твои любимые! Кушай…
У бабушки одинаково ловко получалось подцепить пирожок и коснуться самой жгучей моей раны:
– Ты уезжать в город-то не хотел… В будку собачью залез и говоришь: буду, мол, жить там!..
В памяти вставал хмурый день отъезда, а в душе обида, что не пришел никто, не превратил наивный порыв в игру! Так и осталась – соломенная подстилка в будке – тем любимым и больным местом, где до сих пор не пришлось мне повзрослеть.
А за окном подмигивало солнце сквозь густую листву, на ветках черемухи блестела россыпь черных ягод. Я бегу во двор. Теперь весь день будет выстлан мне золотой соломкой!
Вдали потягивались холмы, приплюснутые голубой дымкой. Березы просушивали долгополые ветви. Влажный мох на бревнах колодца сжался светлыми комочками.
В траве блестели красно-рубиновые капли росы; по мере того как солнце припекало, они скатывались вниз, превращаясь в голубовато-изумрудные россыпи.
Дорожка в огород вела через заросли вишни.
Толстые изогнутые стволы, блестящие наплывами застывшего сока, напоминали изгибом курительные трубки, они пахли муравьиным соком и лесными гнилушками. Пеньки от срубленных сухих кустов торчали из травы, по ним можно было угадать капризы перемещения по саду вишневой породы.
6
В огороде дедушка выкапывал лук. Всаживал вилы в потрескавшуюся землю, затем вставал на колени, опираясь на черенок, и тянул луковицу за дряблые косы.
Я вызвался помочь: рыл сомкнутыми ладонями сухую землю, чтобы легче было выдернуть луковицу.
– Захватывай шире, так оборвешь!
Золотистые луковицы очищались от комочков прилипшей земли. Длинные корни блестели на солнце, как леска.
Серые комья земли испещрены дырками от дождевых червей. Уже сильно пекло солнце, пахло мелом, луковой горечью и слизнями.
Вспомнилось, как весной бабушка втыкала в мягкую землю луковицы, отмеряя им пяди в размер ладони – от края большого пальца до ногтя указательного. Лук назывался «семейка». В мае была одна луковица, а в августе она обросла своими «детками».
Устав от жары, я забегал в дом, радуясь его прохладе. В глазах рябило после яростного света! Почти на ощупь находил белый хлеб с ноздрястой корочкой и кружку простокваши с сахаром; жадно пил, сглатывая голубоватые скользкие куски, а для пущей сочности давил их языком, прижимая к нёбу.
В последующие дни лук сушили: носили на старых простынях, и расстилали на солнцепеке. А когда вечером убирали, я искал затерявшиеся в траве хвостато-лохматые головки.
– Глазки зоркие! – хвалила бабушка.
Постепенно лук засыхал, превращаясь в буро-зеленое рубище. И мы вязали косы. Я шелушил луковицы от лишней одежды. Бабушка обрезала корни, уперев в фартук дряблые локти, а дед заплетал их на проволоку. Золотистые головки перемешались со свекольными, отливавшими на солнце рубиновым блеском.
С моим появлением работы в огороде становилось все больше и больше. И главное, ее мог сделать только я!
Например, собрать гусениц с капусты.
– Не забоишься? Ты смелый тогда был…
На капустных листах – с полукруглыми прожилками – дремали зеленые гофрированные гусеницы.
– Только не дави, а лучше цыпляткам относи.
Любовь в деревне – ярким солнечным днем – разлита всем поровну! И мне, и бесхвостым цыплятам. Желтые и тетёрные пушистые комочки бежали взапуски к моей вытянутой ладони, выхватывая гусениц острыми желтыми клювами. Пестрая курица-мама беспокойно шла следом, склонив набок маленькую головку, и уступчиво расшаркивалась перед сухой картофельной коркой. Золотистые утята с низкой талией, похожие на ленивых ангелов, трепетали маленькими крылышками и зябко распушали свой облезлый пуховый воротник.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом