Лев Аскеров "С миссией в ад"

«Я стучусь к вам, люди. Сделайте свою жизнь полегче. Это в ваших силах… Пожалуйста, услышьте!» – вот основная мысль, которой пронизаны, пожалуй, все произведения автора. И тот же настойчивый стук, и ту же захватывающую интонацию в его повествовании вы услышите в предлагаемом вам научно-фантастическом романе.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 26.04.2023

С миссией в ад
Лев Аскеров

«Я стучусь к вам, люди. Сделайте свою жизнь полегче. Это в ваших силах… Пожалуйста, услышьте!» – вот основная мысль, которой пронизаны, пожалуй, все произведения автора. И тот же настойчивый стук, и ту же захватывающую интонацию в его повествовании вы услышите в предлагаемом вам научно-фантастическом романе.

Лев Аскеров

С миссией в ад




Глава первая

К Р А Ж А

1.

Это было чудом. И стоило оно жизни. Хотя обошлось в пустяк. В опаленную до мяса ладонь, да прожженный камзол, надетый им сегодня в первый раз… А заметь кто, как он тащит из костра бумаги да запихивает их под одежды, кондотьеры Ватикана не дали бы ему и пикнуть. В лучшем случае, придушили бы до бесчувствия и, тотчас же, вместо полена, закинули бы, к уже охваченному огнем, Ноланцу. В худшем же – как нотария Святой инквизиции, оказавшегося пособником поганого еретика, уволокли бы в подземелье. В свинцовую камеру. Для дознания. А потом, изувеченного бы, на глазах, жадного до зрелищ пополо(1), сожгли…

Нет, нотарий Доменико Тополино такого исхода дела не хотел. Он согласен был на то, чтобы огонь поджарил ему и другую ладонь или сжег бы дотла его моднейшую обнову, лишь бы никто не увидел, что он делает. Согласен был Доменико пожертвовать еще чем-нибудь из одежды и частей тела. Но мысли отказаться от своей рискованной затеи – не допускал.

Это было выше его сил. Ему до смерти хотелось заглянуть в те бумаги, что с особым тщанием ото всех скрывали вершащие суд над Ноланцем, недавно обдаченный Папой в сан кардинала Роберто Беллармино и епископ-прокуратор Себастьяно Вазари.

Эту стопку уже потрепанных листов, обвязанных розовой лентой, кардинал не выпускал из рук. И не спускал с нее глаз. Даже в перерывах, после допросов Ноланца, всегда забирал с собой. Всё остальное же, касающееся вещественных доказательств, оставлялось на судейском столе. И, принадлежащие обвиняемому, книги с рукописями, и письма, адресованные Ноланцу и писанные им самим, и всех размеров трубы с линзами, через которые он наблюдал за ночными светилами, и замысловатые чертежи, и небесные карты, исполненные рукой Ноланца, и многое другое, вплоть до тряпки, которой он, в своей обсерватории, протирал линзы и приборы. Оставлялось все, кроме неё, кокетливо опоясаной розовой лентой, объемистой кипы бумаг, исписанной почерком Ноланца.

Она, та, таинственная папка всегда находилась в руках или под рукой, похожего на гусака, Его высокопреосвященства кардинала Беллармино …

– Тополино! Что застыл?! Принимайся за работу! – с властной раздражённостью кричит ему, усевшийся в кресло председателя, канцелярщик Паскуале.

Голос его, как у всех горбунов, пискляв и вреден. А с кардинальского места он становился еще и злючим. Наверное, потому, что удобно устроиться в столь солидном кресле ему мешал горб. Пока Паскуале усаживался в него, он долго ерзал, изо всех сил сучил ногами и, конечно, злобился. А скорее всего, канцелярщику казалось, что в его мерзейших выкриках прорезался тон непререкаемости, который обычно издают уста сильных мира сего и, который заставляет людей вести себя по-собачьи. Юлить и выполнять любую прихоть.

Что-что, а горбун покомандовать любил. И, пожалуй, лучшими минутами его жизни были те, когда кончалось судебное заседание и вся полнота власти переходила

________________________

Пополо (итал.) – люди, чернь.

к нему. В это время на канцелярщика работало с десяток монахов и стражников, следящих за тем, чтобы никто из посторонних не вошел сюда и, боже упаси, не выкрал что-либо, уличающее обвиняемого.

Нотарии должны были составить опись всего, что здесь оставалось, привести в порядок допросные листы, которые они вели во время слушания дела, набело, с каллиграфическим тщанием, переписать текст приговора, если это было заключительным заседанием, и сдать канцелярщику. А Паскуале, с приданной ему командой, переносил всё в специальное хранилище, которое запирал на несколько хитроумных замков и ставил перед дверью охрану. Связку ключей, позвякивающих на массивной цепи, он накидывал на шею и прятал за пазуху. Этого Паскуале казалось мало. И он взял за правило подглядывать за тем, как поставленные им у дверей хранилища кондотьеры несут службу. Появлялся он неожиданно и обычно под самое утро, когда сон мог свалить с ног и слона. Многие из наемников, поставленные часовыми, поплатились за то, что позволили себе сесть или, прислонившись к стене, прикрыть глаза.

Кондотьеры и монахи боялись горбуна аки дьявола. Паскуале помыкал ими по-чёрному. Иногда, увлекшись, повышал голос и на нотариев. Но, спохватившись, мгновенно менял свой невольно вырвавшийся окрик на скулеж, который следовало понимать как извинение.

Нотарии канцелярщику не подчинялись. Бывало, зарвавшийся горбун получал от них такой букет оскорблений отчего Паскуале становилось дурно и он заболевал. Ведь нотарии всегда сидят возле власть предержащих и запросто, чуть ли не на равных, переговариваются с ними. Их вызывают даже к Папе. И Папа к ним относится весьма благосклонно. Одно их каверзное словечко, и его, как шелудивого пса, вышвырнут со службы Святой Инквизиции. И всё. Кончатся для него заискивающие взгляды знакомых и мало знакомых людей. Сейчас они ловят его внимание, чтобы подбежать поздороваться, припасть к руке, чем-нибудь угодить, одарить. А потеряй он место… Одна мысль о таком, чуть ли не сводила его с ума. Те же самые люди принародно станут бранить его. Смеяться над его уродством. Бросаться тухлыми яйцами. Выливать из окон ему на голову помои… Как было раньше, когда он не был сотрудником Инквизиции. Такого Паскуале боялся хуже смерти. Поэтому с нотариями, и с теми, от кого зависело его пребывание в Суде Святой Инквизиции, горбун держался с подобострастием. Но натура брала своё.

Стоило лишь кому-либо из тех, перед кем он лебезил и унижался, попасть в немилость, Паскуале преображался. Причем, открыто. И всегда в его тайниках злопамятства находился тот или иной убийственно ехидный фактик, о котором, истошествуя, и, брызжа слюной в лицо опального, он громогласно сообщал судейским магистрам. А они, паскудство горбуна, называли прямодушием честного христианина.

Так канцелярщик и ходил в кургузой тоге «боголюбивого чада». Однако это его мало радовало. Звериное чутье подсказывало, что всесильные магистры Святой Инквизиции относятся к нему с хорошо скрываемой неприязнью. И причиной тому была не наружность его, а та самая пресловутая искренность, что губила отнюдь не плохих людей.

Не раз Паскуале ежился под их, полными омерзения к нему, взглядами. И еще канцелярщик хорошо знал, что слава о нем, как о правдивом и нелицемерном христианине – штука не надежная. В любой момент безжалостный дознаватель Джузеппе Кордини сорвет с него хваленое облачение правдолюбца и всласть поизмывается над его кривой плотью.

2.

Джузеппе – на редкость тупая скотина с тяжеленными руками, вырубленными Создателем из каменных могильных плит. И шутки у него были палаческими. Бывало, дожидаясь, когда очередная из жертв его придет в чувство, он плотоядно, глядя на канцелярщика, просил:

– Синьоры, судьи! Отдайте мне Паскуале. Я хороший лекарь… Живо разотру его горбушку.

Говорил и жутко хохотал, вздымая, к низким сводам потолка, мощные и страшные кулачища. И стоило кому-нибудь из них снисходительно кивнуть, Джузеппе сделал бы свое дело. И сделал бы под равнодушные и отсутствующие улыбки этих сумрачных и таких же, по могильному, каменных преосвященств.

И Паскуале смотрел на них, как на богов. Лез из кожи вон, чтобы выполнить любое, самое дикое, отданное ими, приказание. Их благосклонность стоила того. А сегодня, только сейчас, сам кардинал Роберто Беллармино, ни словом, ни жестом не опускавшийся до низших чинов, покидая зал, неожиданно бросил:

– Нотария вместе с Паскуале я жду у себя… Через час.

Это же надо! Роберто Беллармино, друг и фаворит Папы, назвал его, ничтожного канцелярщика, по имени и пригласил к себе. Разве можно было такого человека заставлять ждать?

– Тополино! – снова властно взвизгнул канцелярщик, – Поторапливайся!

– Не мешай! Я занят,– увязнув глазами в голубой занавеси портьеры, за которыми скрылось судейство, недовольно буркнул он.

Зал был пуст. Поглощенный проводами не столько состава судей, сколько тех таинственных бумаг, что Его высокопреосвященство кардинал Беллармино держал в руке, Доменико не слышал и не видел, как кондотьеры увели приговоренного. Тот, очевидно, не сопротивлялся и, в отличие от других, услышавших страшный вердикт, истерично не вопил, мол, не еретик я и никогда в никаких связях с дьяволом не состоял…

И вообще, Ноланец вел себя не так, как другие. Был спокоен и даже как будто отстранен от всего рокового действа, имеющего к нему самое прямое отношение. Страшных следов пыток, как Доменико не вглядывался, он на нем не обнаруживал. Это было странным. Ведь Джузеппе работал с ним «как надо».

«Каналья,– думал нотарий, – большой мастер ломать кости». Ноланец же свободно двигал руками и ногами. Единственное, что бросалось в глаза, так это печать мертвеца, оставленная на нем свинцовой камерой, куда Ноланца втолкнули еще пять лет назад. Она, та печать смерти, вдавила его грудь к спине, а лицо и тело окрасило в зеленовато-желтый цвет. Иногда Ноланец закашливался и на губах его вспенивалась кровь.

Теперь ему в той свинцовой камере, оставалось провести кусочек этого дня и последнюю ночь своей жизни…

И все-таки он выглядел лучше, чем в тот первый день, когда его привезли из Венеции. Стражи папского легата по пути в Рим едва не кончили его.

…Они брали Ноланца поздней ночью. Тот пребывал в безмятежном сне в одной из спален своего закадычного друга по монашескому ордену. Брали с шумом невероятным. Взломали массивные двери, за которыми он находился, и, которые, были не заперты. Прикладами мушкетов вдребезги расколотили роскошное напольное зеркало из венецианского стекла. Опрокинули, и сапожищами растоптали, инкрустированное золотом и перламутром, бюро. Тяжеленные бронзовые канделябры вылетели в окна и вместе с осколками стекол попадали на мостовую. Из соседних домов на улицу повыскакивали перепуганные люди.

– Рогоносцы! – свирепо сверкая глазами из выбитого окна, орал на них оттуда дебелый капрал. – Нечего пялиться! Мы взяли еретика!

Ноланцу, когда его вытряхивали из постели, а затем в карете, по дороге в Ватикан, били смертным боем, все время казалось, что он продолжает спать и ему видится жуткий сон. И все, как во сне. То ли все это происходило с ним, то ли с кем-то другим. А он смотрел со стороны. Наверное, все-таки, не с ним. Иначе бы он чувствовал бы боль. А он не то, что боль, самого себя не ощущал и не слышал… Тот человек, которого сейчас тащили вниз по лестнице и, который затылком гулко пересчитывал белый мрамор ступенек, всего лишь на всего, похож на него.

«Случись такое со мной, – думал Ноланец,– раскололась бы моя макушка, как гнилая тыква».

Потом он видел, как кондотьеры, держа за руки и за ноги того, с виду похожего на него бедолагу, раскачали и закинули в косоротый зев черной кареты. И слышал он, как они топтали его. И тело того человека стонало и хрустело точь-в-точь как то инкрустированное золотом и перламутром бюро, что солдаты давили тяжелыми ступнями ног…

В общем, все, как бывает в кошмарных сновидениях.

«О, Часовщик, где ты? Пробуди! » – просил он, пытаясь закрыть глаза, чтобы не видеть корчащегося и окровавленного лица своего и вздрагивающего от конвульсий тела.

И видения исчезли. И Ноланец, испытывая неземное блаженство, покачиваясь поплыл в нежнейшем эфире небес. И полный любви ласковый голос пел ему колыбельную песню…

И вдруг опять все стихло. Как оборвалось. И стало жутко. Как и прежде. И камнем полетел он вниз. И от удара оземь он открыл глаза. И в замутненном от слез свете солнца он снова увидел солдат и черную карету с косоротым зевом кузова. И еще он увидел над собой папу. Его дородная фигура, облаченная сутаной цвета чадящего дыма, заслонила Ноланца от солнца. И он, вздохнув, сказал:

– Не к добру ты снишься мне, Ваше Святейшество Климент восьмой…

Сказал и снова взмыл вверх, в божественную негу небес. И опять увидел он свое бездыханное тело. И папу увидел. И свиту его. И солдат, истязавших того, похожего на него, бедолагу. И видел черную карету. И равнодушные морды пегих лошадей…

И его, Ноланца, как и лошадей, все это нисколько не трогало. Нисколько не интересовало. Ему наплевать было на то, что говорил папа. А он что-то говорил. Верней, выкрикивал. И, кажется, о бесах, что вселились в солдат… Резкий голос его ухал в голове Ноланца утробным гулом великого Везувия. И был папа звонарем, изнутри молотившим его очугуневшую голову невнятными тяжелыми словами…

«Интересно, – думал Ноланец, – а колокол слышит, что выбивает из него звонарь? Или ему также больно?…»

3.

Папа клокотал яростью. Мертвый Ноланец церкви был ни к чему.

И кондотьеры, сопровождавшие еретика, поплатились за непомерное усердие. Их сначала бросили в темницу, а немного погодя освободили с предписанием Его Святейшества: «без права нанимать на военную службу во всем христианском мире».

Но вряд ли кто позарился бы теперь на столь жалкий товар. То, что от них осталось, ничего, кроме сострадания, не вызывало.

За ворота тюрьмы на выпавший снег вышло четверо изможденных калек. Двое, со здоровыми конечностями и с явной внутренней немочью, тащили на себе стонущего капрала. Сил удерживать в руках своего товарища у них не было. И перехватывая его, они то и дело цеплялись за раздробленные лодыжки капрала. Это доставляло ему страшную боль. Осипшим от долгих криков голосом, капрал умолял их остановиться. Они рады были бы перевести дух, да в спины толкал, выпроваждавший их отсюда костолом Джузеппе. И не было надежды на четвертого своего товарища. Опираясь на «Т»-образную палку, он скакал впереди них. Свободная, правая, – безжизненно болталась вдоль туловища и при каждом подскоке моталась в разные стороны…

Джузеппе, угрожающе и зычно понукая, подгонял их, дожидаясь, когда они перейдут на другую сторону улицы и скроются за первым же домом.

Это он выбивал из кондотьеров вселившихся бесов. И работой своей был доволен. Сам говорил об этом. Не во всеуслышание, конечно, и не всем. Для этого дознаватель слишком уж был скуп на слово. Ни с кем практически не общался. Во всяком случае, Тополино не приходилось видеть, чтобы он с кем-либо задерживался поговорить. Тем более надолго. И с ним так просто никто не заговаривал. Скорей всего, из-за вечно сердитой мины на лице. А тут… Тополино отказывался верить своим ушам.

Нотария потряс, случайно подслушанный им, разговор. Очень уж он был необычным. И совсем не тем, что свирепый костолом побежал к Ноланцу рассказать о разжалованных и отпущенных на все четыре стороны кондотьерах. Хотя Джузеппе и… еретик-Ноланец… Поразительно!

Из тюремной лекарской, где лежал выздоравливающий от побоев Ноланец, доносился густой и на редкость сердечный говорок дознавателя. Тополино невольно бросил взгляд к потолку. Там, почти у самого стыка, находилось потайное слуховое оконце. И сидя здесь, в служебной конторке, примыкающей к комнатушке лекаря, можно было слышать все, что говорилось в камере больного узника. Джузеппе знал об этом окошке. Как, впрочем, и весь персонал тюрьмы. Таких хитрых комнатушек по всей тюрьме было с десяток. Между собой тюремщики и заключенные называли их «сучьими», а монахов, дежуривших в них, «сукиными детьми».

Джузеппе был уверен, что в «сучьей» никого нет. Он проверял. Перед тем как подняться к Ноланцу, дознаватель видел на её двери замок. На всякий случай даже подергал его. Убедившись, что она пуста, Джузеппе уверенно направился к Ноланцу.

Но откуда было ему знать, что в это время у нотария Доменико Тополино, работавшего в судейских апартаментах, кончатся чернила. А бутыль с её запасом как раз в той самой «сучьей» и хранилась. Не долго думая, Тополино бросился к одному из «сукиных детей».

– Дайте, пожалуйста, ключ от вашей комнаты, что в лекарской. Чернила кончились, – попросил он дремавшего монаха.

– Ты пьёшь их что ли? – спросил добродушно «сукин сын» и, добавив:

– Хитрец – стал лениво перебирать, едва помещавшуюся у него на ладони, увесистую связку.

К счастью, он ему был не нужен. Монаху предстояло дежурить в другой «сучьей». Заполучив его, Доменико, собрав бумаги, направился в лекарскую. Там можно было набрать чернил и спокойно поработать. Почти все нотарии, если подворачивался случай, так и делали. Вот почему монах проворчал: «Хитрец…»

Здесь никто не мешал. Никто не хлопал дверьми. Ниоткуда не сквозило. И не надо было вскакивать, чтобы каждому вошедшему говорить «здравствуйте, синьор!», а уходившему – «до свидания, синьор!»

Собираясь в тюремную лекарскую, Доменико поймал себя на том, что он как будто когда-то уже все эти движения проделывал…

«Сейчас рассыпятся бумаги», – подумал он.

И действительно, выскользнув из рук, они разлетелись в разные стороны.

«Сейчас распахнется дверь, – думал нотарий, – он резко поднимет голову, и заправленное за ухо перо чудным образом залезет ему за шиворот».

Так оно и случилось…

Тополино с недоумением посмотрел вокруг и пожал плечами.

4.

Разложив на столе бумаги, Тополино потянулся за бутылью. И тут кто-то невидимый, характерным голосом костолома Джузеппе, позвал:

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом