978-5-6048617-0-7
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 12.05.2023
Однажды торговец разной мелочью, таскавшийся с ящичком на санках, привез в числе прочих товаров и книжки. Были у него сказки и жития святых. Сказок бабушка не купила, потому что считала их бесовской потехой, а купила жития великомучениц Варвары, Евдокии и Екатерины, Алексея – Человека божия и Иоанна Кущника.
Вот на этой-то библиотеке я и восстановил свою способность к чтению. Бабушка была очень внимательной слушательницей, поэтому я очень охотно читал ей эти книжки вслух и по многу раз, так что в конце концов мы оба выучили их наизусть. А потом уж я сам стал доставать себе книги, всякими правдами и неправдами. Однажды, например, я пошел на богомолье в деревню Озёрки, верст за 20, там была часовня Николаю Чудотворцу. Мне дали 10 копеек на молебен и на свечки. Там в этот день (Николы Вешнего, 9 мая) ввиду большого скопления молящихся наезжало много торговцев со всякими соблазнами – сладостями и прочим. Я, хотя и боялся бога, решил молебен не служить, а купить на эти деньги книжек.
Однажды в кармане бабушкиной кошули[28 - Кошуля – на Вологодчине – овчиная шуба, обшитая снаружи тканью. (Ред.)] я случайно обнаружил два пятака. Я не мог устоять, стащил эти деньги и при первой возможности сходил в Нюксеницу[29 - Нюксеница – в то время – деревня на левом берегу Сухоны, сейчас – село, центр Нюксенского района Вологодской области. Первое упоминание о Нюксенице относится к 1619 году. С 1775 года была центром одноименной волости Устюгского уезда (к этой волости относились деревни Норово и Дунай, в которых жил автор). В 1872 году в деревне проживали 564 человека. В 1924 году был образован Нюксенский район Северодвинской губернии, районным центром село стало в 1931 году. По переписи 2010 года население – 4271 человек. Название происходит от притока Сухоны – реки Нюксеницы, делящей село на две части. (Ред.)], опять купил книжек! Сам я, конечно, покупал не только жития святых, но и сказки.
Были у меня сказки и о Еруслане Лазаревиче, и о Бове-королевиче[30 - Еруслан Лазаревич, Бова-королевич – герои русского фольклора, широко известные по лубочной литературе XVIII–XIX веков. Лубочная литература издавалась специально для малограмотных слоев населения и представляла собой сильно упрощенные, примитивные книги, снабженные яркими картинками. Основой для лубочной литературы служили произведения фольклора, западные романы, жития святых и т. п. (Ред.)]. Позднее меня сильно интересовали где-то взятые отцом книги «Францыль Венциан» и «Английский милорд Георг»[31 - Средневековый рыцарский роман «История о храбром рыцаре Францыле Венциане и о прекрасной королевне Ренцывене» в переработке А. Филиппова и «Повесть о приключениях английского милорда Георга и бранденбургской маркграфини Фридерики Луизы» М. Комарова – произведения лубочной литературы. (Ред.)]. Он позволял себе такую вольность, читал кроме Евангелия, Псалтири, Часослова и эти книги, но бабушка его за такое чтение ругала и часто прятала их от него. Но мне больше нравилось, когда он читал эти книги, нежели «Божье Слово», потому что после чтения божьего слова он всегда делался придирчивым и злым. «Францыля Венциана» он часто читал вслух кому-нибудь из зашедших на беседу соседей, а позднее заставлял это делать меня. И даже бывали случаи, что хвалил меня за мое чтение, говоря кому-нибудь из слушателей: «Ванько у нас дородно[32 - Дородно – хорошо, красиво. (Ред.)], росставно читает, надо его заставить почитать». И я это охотно делал.
Вот таким образом я не сделался совершенно неумеющим читать. А уменье кое-как писать я сохранил благодаря тому, что мы с бабушкой часто писали письма дяде Мишке во Владивосток. Письма наши почти целиком состояли из поклонов, например, такого рода: «Еще кланяется тебе брат твой Яков Иванович и супруга ево Настасья Ивановна и желают тебе от Господа Бога доброго здравия и всяково благополучия и в делах рук ваших всяково успеха…» И тут я прослыл как очень «складно» пишущий письма, поэтому вскоре со всей деревни начали ходить ко мне с просьбами их писать. Дело в том, что все, ходившие в школу, очень скоро делались опять почти неграмотными, письмо написать сносно могли немногие[33 - По сведениям 1873 года в Нюксенской волости из 1242 человек мужского населения грамотными были лишь 68. Женщин грамотных не было. Средний показатель грамотных мужчин в российской деревне в 1890-е годы составлял 27 %. (Ред.)]. Восстанавливали способность немного читать и писать только те, кто попадал в солдаты, так как тогда приходилось читать письма домашних и писать ответы.
Прочитанное «Слово Божие» я в 10–12 лет пытался претворять в богоугодные дела. То я незаметно от домашних налагал на себя пост, стараясь как можно меньше есть, то при каждом случае старался проповедовать, что является грехом, чего не следует делать. Бывали случаи, что моя сестра Марика и ее сверстницы, хотя и были старше меня на 3–5 лет, наслушавшись от меня разных страхов про ад и про дьяволов, отказывались идти на игрища, а некоторые из них, в том числе и Марика, начали всерьез проситься у родителей отпустить их «в монашенки».
Да я и сам однажды, следуя примеру Иоанна Кущника[34 - Преподобный Иоанн Кущник – святой, живший в V веке в Константинополе. Сын богатых родителей, он покинул родной дом и ушел в монастырь, однако потом вернулся и, никем не узнанный, жил в нищете в шалаше (куще) рядом с домом родителей до смерти. (Ред.)], решил уйти в монастырь, спасать душу. Тайком от своих, даже от бабушки, я приготовил себе котомочку с хлебом, положил туда две пары белья, приготовил письмо, положил его за иконы на божницу и ночью, когда все заснули, вышел из дому.
Но когда я вышел из деревни, мне стало страшно: ночь была темная. И я вернулся домой. Так об этом никто и не узнал. Было мне тогда 11 лет, но мысль уйти в монастырь не оставляла меня до 1905 года, пока я не познакомился с нелегальной литературой. Но об этом ниже.
Прочитав про Пафнутия Боровского[35 - Преподобный Пафнутий Боровский – святой XV века, отличался строгостью монашеской жизни. Уже в старческом возрасте изнурял себя тяжелой работой. (Ред.)], который, чтобы быть праведным, ночью, когда другие монахи спали в своих кельях, тайно приносил им воду и ставил к дверям, я решил последовать его примеру. Как-то наши соседи «Мавчёнковы» привезли и свалили у двора еловую хвою для подстилки скоту. Но ее, прежде чем использовать, нужно было помельче изрубить или, как у нас говорили, очистить. Так вот я, когда все спали, выходил ночью с топором и чистил эту хвою. Мое счастье, что никто не застал меня за этим делом, а то от насмешек не было бы прохода: ведь даже люди верующие считают такие крайности смешными. Меня и так в это время частенько называли то «апостолом», то «астроломом»[36 - Астролом – астроном, наблюдатель за звездами, в народной речи это слово часто употреблялось в ироническом ключе. (Ред.)], но в этих кличках не было злой насмешки, скорее чувствовалось признание того, что я больше знаю. В самом деле, ко мне нередко обращались солидные, пожилые соседи с вопросами: когда они именинники или когда будет тот или другой праздник. Это меня подбадривало и побуждало еще больше читать.
Однажды в масленицу на братчине[37 - Братчина – общее застолье, часто посвященное какому-либо важному для сельской общины празднику. (Ред.)], где чуть ли не вся деревня пировала в одной избе, ко мне обратился один солидный седой старик, Федоско Киршонок, в прошлом флотский матрос, прослуживший семь лет, но оставшийся неграмотным, чтобы я ему что-нибудь рассказал. И я начал ему рассказывать вычитанное мною из Всеобщего Русского Календаря[38 - Всеобщий Русский Календарь – настольная книга с множеством полезных и занимательных сведений, издававшаяся И. И. Сытиным с 1884 года. Подобные издания отличались доступностью и дешевизной, выпускались большим тиражом и предназначались для «народного» читателя. (Ред.)] о том, что до солнца столько-то миллионов верст, и что солнце больше земли. В наш разговор вмешался другой старик, Васька Кузнецов, который рванул меня за ухо и сказал моему собеседнику: «Чево ты тут с ним, с пащонком»[39 - Пащонок – скверный мальчишка (бранное выражение). (Л. Ю.)], рассусоливаешь!» Но Федоско заступился за меня и сказал тому, что я, хоть и маленький, но знаю больше его в сто раз. Каким ликующим шел я тогда домой!
В играх я был неловок и редко в них участвовал, а в драках не участвовал вовсе. Если случалось, что группа ребят ссорилась с другой, и начинали бросать друг в друга камнями и палками, то я из солидарности тоже бросал, но сознательно старался не попасть. Очень озорных ребят, которые были сильнее и старше меня, я просто боялся и всячески их избегал.
Семейный раздел
В 1900-м году, когда Марике было 16 лет, мне – 13, Ольке – 10, Сеньке – 7, Акимке – 4 и младшей, Матрешке, – 1 год, мой отец отделился от братьев. И хотя нас отделилось 8 человек, а там осталось 10, на нашу долю пришлась примерно лишь третья часть всего имущества, а хлеба даже меньше. Дело в том, что по тогдашним законам полагалось все делить по братьям. А братьев у отца было трое. Правда, дядя Мишка все еще был во Владивостоке – оставшись там после действительной службы, служил кондуктором на железной дороге, но и на него хотя и неполную, все же выделили долю.
После такого раздела мы сразу стали бедны. У нас стало недоставать хлеба, а денег заработать было почти негде. Единственным заработком было пилить и возить на продажу дрова – по рублю, а то и по 80 копеек за сажень[40 - Имеется в виду кубическая сажень, около 10 м
. (Ред.)]. Возить было далеко, а лошадь теперь была одна. Одну сажень приходилось возить два дня, да распиловка – в общем, человек и лошадь за день зарабатывали 35–40 копеек[41 - В начале XX века безлошадный вологодский крестьянин на сельхозработах в среднем зарабатывал 33,5 копеек в день, а со своей лошадью – 67 копеек в день. В 1900 году пуд ржаной муки стоил в Вологде 88 копеек, пуд коровьего масла – 11 рублей, пуд свежего мяса – 2 рубля 35 копеек, ведро вина – 6 рублей 30 копеек. (Ред.)].
Отец был неизворотлив и вместо того, чтобы принимать какие-то меры, только целые дни ругался. Ругаться он никогда не уставал и ругался зло. Мы, конечно, ничего ему не отвечали, а только старались как очумелые хвататься за то или другое дело, чтобы этим ему угодить.
Привычка его беспричинно ругаться была хорошо известна соседям и обычно про него говорили: «Вон, Якуня Юров опять обедню служит». Но на работе он был еще злее. Поэтому если мы могли справиться без него, то всячески старались, чтобы он не ходил с нами. Как ни трудно иногда доставалось, но без него мы на работе были веселы. Работу же мы старались выполнить лучше и быстрее, чтобы он и в другой раз не пошел с нами.
Так в 13–15 лет мне приходилось быть за главного работника. Помню, в одну зиму мы с сестрой Олькой, которой в то время было лет 10, напилили и вывезли на продажу 37 сажен дров – значит, заработали около 37 рублей. И это все денежные средства на весь год для всей семьи. Правда, осенью выручили за проданный лен рублей 15, но они ушли на уплату подати. Да и нами заработанные деньги в значительной части уходили на покупку хлеба.
Помню, однажды мы с Олькой, разделав и выложив 5 сажен дров торговцу Ф. И. Золоткову, купили у него мешок муки, 4,5 пуда[42 - Пуд – мера веса, равная 16 кг. (Ред.)]. Лошади с нами небыло, и мы тащили этот мешок на санках.
По ровному месту было еще ничего, но предстояло спускаться с очень крутой горы. Соразмерив свои силы, мы поняли, что нам своего драгоценного воза не удержать, он вырвется из наших рук, раскатится, мешок свалится, разорвется, и мука рассыплется. После всестороннего обсуждения мы решили сделать так: Олька должна держать санки сзади за веревку, а я лег впереди них и лежа съезжал по дороге, ведя санки за собой. Спуск был почти с полкилометра, но все окончилось благополучно.
В нашей работе приемы такого рода были нередки. Часто приходилось пореветь: то воз завалится, то бревно тяжелое на дровни поднять не можем. А отец в это время сидит дома, в лучшем случае плетет корзины или лапти и, не переставая, ругает мать. Как мы ни уставали за день на работе, нас никогда не тянуло домой, при возвращении нами овладевало угнетенное настроение. Только если мы знали, что отца дома нет, тогда, конечно, шли домой с радостью, да и дома все, включая и мать, были веселы. Это были редкие радостные дни в нашей жизни.
Около этой поры у меня стало созревать решение уехать на «чужую сторону»[43 - Отходничество – уход на заработки из деревни в города, в том числе в Санкт-Петербург и Москву было широко распространено в губерниях Центральной России, особенно в зонах рискованного земледелия – Вологодской, Ярославской, Костромской, Тверской и других. (Ред.)]. Перед моими глазами часто стояли образы чисто одетых «питеряков», приезжавших домой на побывку. Видя их так одетыми и слушая их рассказы о городах, я представлял себе тамошнюю жизнь красивой и радостной. Но как уехать? Денег на дорогу у меня нет, да и паспорта отец не даст[44 - В дореволюционной России крестьяне могли покинуть деревню только при наличии паспорта, без которого человек считался бродягой. Паспорт выдавался на определенный срок, его выдача зависела от местных властей и крестьянских обществ. Неотделенным членам крестьянских семейств (как Иван Юров) для получения или возобновления паспорта необходимо было также заручиться согласием хозяина крестьянского двора. (Ред.)]. Я строил всевозможные планы.
У нас с Марикой часто на этой почве были споры. Ей тоже хотелось уехать, а мать нас упрашивала не ездить, не оставлять ее одну с отцом. «Вы вот теперь, – говорит, – стали большие, работаете и мне лучше, а уедете – опять я останусь с малыми ребятами, опять он меня будет бить». Больше не отпускала она меня, так как у Марики характер был вроде отцовского, злой, поэтому ее мать не очень удерживала. Я же Марику уговаривал остаться: мол, я уеду, устроюсь, тогда и тебя, и других к себе достану.
Кроме того, что жизнь дома с отцом была невыносимой, меня тянули на чужую сторону еще и такие соображения. Читая религиозные книги и глядя на жизнь окружающих людей, я видел явное противоречие: говорят люди о заповедях божьих, ходят на исповедь, молятся и в то же время живут так, как будто вовсе бога не знают, а сами попы еще хуже других, пьянствуют и безобразничают. Да и в самих «божественных» книгах меня смущали противоречия. В одном случае, чтобы спасти душу, рекомендуется быть отшельником, молчальником, умерщвлять свою плоть, всячески терзать и мучить себя, а в другом – вести хорошую семейную жизнь, любить жену, воспитывать в страхе божием своих детей, делом и словом показывать хороший пример другим людям. Вот я и думал: если уеду, то, наверное, там (а где «там» – этого я не знал) встречу хороших, мудрых, праведных пастырей, которые наставят меня на путь истинный.
Но удалось мне уехать только в 1904 году, во время Русско-японской войны. Тогда мне было 17 лет, но по росту и физическому развитию я выглядел еще мальчишкой лет пятнадцати. Чтобы уехать, мне пришлось прибегнуть к обману.
Отец, желая уязвить того, кого ругал за плохую работу, часто приводил в пример своего бывшего работника (батрака) Андрюху, говаривал так: «Мы раньше с Ондрюхой по пятнадцать суслонов ржи нажинали» или «Мы с Ондрюхой по сотне жердья нарубали».
Вот этот-то Андрюха после батрачества у моего отца ушел в солдаты, а окончив службу, там и остался, сначала был приказчиком, а потом открыл свою торговлю лампадным маслом в Пскове. Я решил использовать его для своих целей.
Сначала я написал ему письмо от имени отца, но без его ведома. Мол, дорогой сват Андрей Илларионович (он приходился родственником отцу), не найдется ли там местечка для моего сына, а если найдется, то пошли на дорогу деньжонок. Ответ пришел на имя отца, но получил его я, и так как ответ был отрицательный, то письмо я отцу не показал, а решил продолжить обман. Написал письмо сам, якобы от этого Андрюхи, и, придя однажды из Нюксеницы, сказал отцу, что «от Ондрюхи тебе письмо пришло», а чтобы он не заподозрил обмана, конверт я, не показав ему, изорвал и выбросил: на нем ведь не было почтовых штемпелей.
В письме было написано: «Дорогой сват Яков Иванович, если ты хочешь хорошо устроить своего сына, то посылай его ко мне. Здесь я на первое время поставлю его приказчиком, жалованье будет 15 рублей, квартира и харчи готовые».
Эта более чем заманчивая перспектива соблазнила отца, он сказал матери: «Шчо, баба, пожалуй, надо отпустить Ваньку-ту, может, и другим путь покажет». И назавтра же он сходил в волостное правление[45 - Волостное правление – орган крестьянского самоуправления в Российской империи, учрежденный после отмены крепостного права. (Ред.)], принес мне паспорт. Денег, чтобы дать мне на дорогу, у него не было – он унес местному торговцу в залог тулупишко, достал десять рублей.
Мать насушила мне котомку сухарей, положила в эту же котомку две пары белья, и вот я совсем готов в путь-дорогу, моя заветная мечта уехать в город, наконец, осуществляется!
Мать проводила меня до пристани и, когда пароход отходил, она стояла на берегу вся в слезах. У меня было тяжело на душе, но я не плакал. Я верил тогда, что как только я приеду в город (в какой – я еще не знал), я поступлю на хорошее место и буду посылать домой деньги, а тогда и отец станет добрее к матери и братьям.
Путешествие и поиски места
Доехав на пароходе до Вологды[46 - Иван Юров ехал на пароходе по реке Сухоне, а затем по реке Вологде, которая впадает в Сухону. Водный путь от Нюксеницы до Вологды – около 450 км. (Ред.)], я решил разыскать тут «Виктора Савдатёнка». Виктор Яковлевич Шабалин, уроженец нашей деревни, жил давно в Вологде, работал в министерском пароходстве шкипером. Адреса его у меня не было, поэтому я просто, как в деревне, спрашивал: «Где тут живет Шабалин Виктор Яковлевич?» Большинство спрашиваемых дивилось моей наивности, некоторые даже ругались матерно, но все же мне скоро попался человек, который указал его дом. Принят я был сносно, был приглашен к ужину за общим столом. Тут я впервые увидел, как едят из отдельных тарелок. Мне было неловко, я не знал, что делать с вилкой, с ножом и со своими ногами в неуклюжих сапогах.
После ужина я робко заикнулся о том, нельзя ли мне тут, в Вологде, получить какое-нибудь местечко. Хозяин на это разразился целой проповедью: должно быть, мол, в деревне есть шальные деньги, если дают их таким ребятишкам на дорогу; вот поездишь да спустишь с себя последнюю одежонку и вернешься домой без штанов. Такое пророчество меня очень озаботило, ведь мне казалось, что стоит только приехать в город, и я сразу поступлю на место.
Переночевав у земляка, на другой день я пошел на вокзал. Железной дороги я до этого не видал, но от людей слыхал, что без билета можно уехать дешевле, и решил поискать такого способа. Вышел на перрон со своей котомкой за плечами, присматриваюсь. По-видимому, мое желание было написано на моем лице, так как вскоре ко мне подходит какой-то закопченный человек и спрашивает: «Куда едешь?» Я ответил, что в Ярославль[47 - Железная дорога от Ярославля до Вологды была построена в 1872 году. (Ред.)]. «Ну, так иди, – говорит, – садись, я тебя дешевле увезу». Билет до Ярославля стоил 1 рубль 80 копеек, он же взял с меня рубль. При моем ограниченном бюджете я был рад и этой экономии. Но поездка была мучительной: мой благожелатель посадил меня в какой-то шкаф, да такой тесный, что сидеть можно было, только скрючив ноги и согнув спину и шею. Я и теперь не знаю, где я имел счастье в первый раз ехать по железной дороге, предполагаю, что на паровозе.
Когда по приезде в Ярославль меня выпустили из шкафа, я с трудом распрямился. Потом за толпой пошел к перевозу (моста через Волгу тогда еще не было[48 - В начале XX века поезда из Вологды в Ярославль прибывали дважды в день: в 7.35 утра и 6.05 вечера. При этом до 1913 года конечной станцией в Ярославле являлась станция Урочь (Волга-Яросл.), находившаяся на левом берегу Волги рядом с Тверицами. Чтобы попасть в центр Ярославля, пассажирам необходимо было воспользоваться переправой через Волгу пароходы подавались ко времени прибытия поездов. (Ред.)]), но от толпы отстал: ночь была темная, а меня некстати как раз в это время захватила куриная слепота. На берегу Волги я заблудился: то забредал в воду, то натыкался на поленницы дров. Наконец меня окликнул какой-то человек: «Чего тебе тут надо?» Я говорю, что ночевать надо бы, да не знаю, куда идти. «А иди, – говорит, – на постоялый двор Кукушкина, тут недалеко». Я вынужден был ему сознаться, что ничего не вижу и постоялого двора не найду. Человек попался, очевидно, хороший, проводил меня. В освещенной ночлежке я ожил, поужинал сухарями и лег спать прямо на пол: нары были уже все заняты.
Утром хозяин постоялого двора в разговоре с ночлежниками сказал по поводу меня почти то же, что и мой земляк в Вологде. «Вот ведь, – говорит, – теперь он едет из дому хотя в худеньких, но все же в сапогах, а когда пойдет обратно – и опорков[49 - Опорки – худые, до крайности изношенные сапоги. (Л. Ю.)] не будет».
Но тут же мне впервые улыбнулась надежда на получение места. В числе ночлежников был один парень, по его словам, Кадниковского уезда[50 - Кадниковский уезд – уезд Вологодской губернии, центр – город Кадников. (Ред.)], а теперь едет домой, на призыв. Одежонка на нем была хотя и не рваная, но пиджак и брюки матерчатые, поношенные; багажа у него было корзинка да трехрублевая гармошка – словом, он не был похож на тех «питеряков», каких мне приходилось видать в наших местах, когда они приезжали на побывку. Его незавидный внешний вид, как и пророчества хозяина, поколебали мои радужные надежды на город. Но именно этот парень принял во мне самое горячее участие. Когда хозяин пророчил мне остаться без опорков, он сказал: «Не тужи, земляк, место я тебе найду». И он тут же перечислил несколько хозяев, которым нужны такие ребята, как я.
Правда, помня напутствия домашних, что в городе нужно остерегаться золоторотцев[51 - Золоторотец – простонародное, бранное слово, связанное с выражением «золотая рота», применявшимся к созданным в 1823 году арестантским ротам при крепостях и к арестантам в целом. В литературе и разговорной речи XIX – начала XX века «золотая рота» стала стандартным наименованием городских низов, оборванцев, босяков. (Ред.)] и жуликов, я старался угадать, уж не жулик ли это, не хочет ли он выманить у меня деньги (их оставалось у меня еще 6 рублей с полтиной). Все же, горя желанием получить место, я пошел с ним в Ярославль – он шел туда на базар, продавать гармошку, так как ехать домой ему было не на что.
Когда переехали через реку, он предложил мне заплатить за перевоз и за него. В городе он привел меня в чайную, заказал чаю с булками и вареньем, купил папирос и за все это опять-таки должен был платить я. С болью в душе я выложил копеек 60.
Затем мы с ним пошли на толкучку[52 - Толкучка – рынок. Согласно плану Ярославля 1911 года (изд. А. Я. Разроднова) Толкучий рынок располагался в районе современных улиц Андропова и Депутатской, возле Сретенской церкви. (Ред.)] продавать его гармошку. Протолкались полдня, но так и не продали. Я все время ходил за ним как тень, изредка робко напоминая насчет обещанного места. Сначала он обнадеживал: «Ладно, не заботься, место я тебе найду», – а потом стал отмалчиваться.
С толкучки он привел меня обратно на берег Волги. Увидев, что мы пришли опять к перевозу, я сказал: «Послушай, земляк, а как насчет места-то?»
– Тебе что, место надо? – обернулся он.
– А как же, – сказал я, опешив, – ведь ты обещал.
– Ну, так садись вон на берегу на любой камень, вот тебе и место, – ответил он и пошел дальше.
Поняв, наконец, что надежда моя была напрасной, я повернул обратно в город, расспрашивая дорогу на вокзал, чтобы поехать в Рыбинск.
На вокзале в Рыбинске, в отдельном углу, стояла раззолоченная большая икона только что прославленного Серафима Саровского[53 - Преподобный Серафим Саровский – святой, живший в XVIII–XIX веках, причислен к лику святых в 1903 году по инициативе императора Николая II. (Ред.)]. У иконы дежурила монашка, принимавшая пожертвования и продававшая молящимся свечки.
Обескураженный неудачами, я заробел и не решался обратиться к кому-нибудь насчет работы. Но монахиня тогда в моих глазах была служительницей бога, и я подумал, что она охотнее, чем кто-нибудь другой, окажет мне помощь. Подойдя, я робко спросил, не может ли она мне посоветовать, где можно найти работу. В ответ я услышал: «Помолись, раб божий, святому угоднику Серафиму Саровскому, вот он тебе и поможет устроиться».
Я дал ей две копейки на свечку, и она от моего имени зажгла ее перед угодником. Я немного помолился – немного потому, что на людях в одиночку я стеснялся молиться. Другое дело в церкви, где молятся все. Правда, в то время молился я и в одиночку, но так, чтобы никто не видел, – ночью, когда все заснут.
Затем монахиня предложила мне купить образок святого и, как хороший продавец, выложила их целую кучу. Я выбрал самую маленькую иконку, примерно 6 на 6 сантиметров, ценой в 20 копеек.
Потом она указала мне на человека, подметавшего метлой пол в другом конце зала: сходи, говорит, спроси его, не знает ли он где-нибудь для тебя работы.
Я подошел и несмело спросил его: «Дяденька, не знаете ли вы тут для меня какой-нибудь работы?» – «Работы? – переспросил он, – какая тебе тут работа, когда везде увольнения идут». На этом наш разговор и закончился.
Я поторчал еще некоторое время около монахини и иконы и решил, что надо ехать дальше. Денег у меня оставалось рубля четыре.
В Калязинском уезде[54 - Калязинский уезд – уезд Тверской губернии с центром в городе Калягине. (Ред.)] Тверской губернии жил, работая делопроизводителем у земского начальника[55 - Земский начальник – в дореволюционной России чиновник на сельской территории, имевший некоторые судебные полномочия. (Ред.)], мой товарищ по школе Бородин Иван Дмитриевич. Он был года на два меня старше, но две зимы мы сидели в школе в одних классах и даже рядом по успеваемости, он был следующим за мной. Как и я, он был любимцем учительницы, был тоже не шалун и поэтому мы с ним были неразлучными товарищами.
Увез его из дому один знакомый и устроил сначала в одной из волостей Калязинского уезда при волостном писаре. Кстати, в школе он был лучшим по чистописанию, поэтому скоро наловчился в канцелярском деле, его заметил земский начальник и взял к себе сначала переписчиком, а потом сделал делопроизводителем.
За год перед этим он приезжал домой на побывку. Его манера держать себя, его новенький суконный городской костюм, белоснежная фуражка и блестящие ботинки привели меня в восхищение. По старому знакомству я зашел к нему посидеть и, если удастся, поговорить, нельзя ли будет и мне поехать с ним. Но у него оказались гости, два брата-студента, сыновья нашего урядника, а это для нашей глуши была такая знать, перед которой благоговели и более солидные люди, чем я. Товарищ мой встретил меня тогда вежливо и предложил наряду с гостями рюмку водки, но я ее не пил, поэтому отказался. За столом, в их обществе, я чувствовал себя крайне неловко, рад был провалиться со своей неуклюжестью. Мне было стыдно за свои худые пиджак, штаны и сапоги. Насчет поездки я, конечно, не посмел заикнуться: мне показалось, что туда, где живут такие изящные люди как они, я просто не гожусь.
Вот к этому-то товарищу я и решил ехать. Адрес его я помнил, так как часто ходил к его отцу в Нюксеницу читать его письма: «Сельцо Крутцы, Калязинского уезда, Тверской губернии, земскому начальнику Вонсятскому, передать И. Д. Бородину». Из того, что в адресе не указывалась волость[56 - Волость – нижняя административно-территориальная единица в дореволюционной России. (Ред.)], я заключил, что сельцо это должно быть неподалеку от Калягина. С собой у меня была географическая карта из Всеобщего Русского Календаря, по которой я видел, что Калязин недалеко от Кашина, а на Кашин есть железная дорога. И я взял на последние свои деньги билет до Кашина[57 - Иван Юров ехал по Московско-Виндаво-Рыбинской железной дороге сначала до станции Сонково, а оттуда по ветке до Кашина. (Ред.)].
Поезд в Кашин пришел ночью. Выйдя с вокзала, я подошел к группе людей в шинелях и спросил, как найти постоялый двор.
– Мы тоже туда едем, – отвечали они, – хочешь, и тебя увезем.
– Но у меня нет денег на извозчика.
– Не надо денег, так увезем.
И вот нас набилась полная телега. За ямщика была какая-то старушка. Люди, посадившие меня, шутя ее поторапливали: «Вези, вези, бабушка, нас поскорее, нам некогда, мы поехали японцев бить». Оказалось, это были мобилизованные.
Назавтра рано утром я направился на Калязин[58 - От Кашина до Калягина – около 20 км. (Ред.)], рассчитывая к вечеру добраться до товарища. Но когда я стал в Калягине спрашивать дорогу в сельцо Крутцы, оказалось, что никто про такое сельцо не знает![59 - Согласно документам Государственного архива Тверской области, сельцо Крутец Белгородской волости Калязинского уезда принадлежало дворянам Вонсяцким. Помимо разыскиваемого автором сельца, в уезде существовало село Крутец Плещеевской волости. Оба населенных пункта ныне не существуют. (Ред.)]
После долгих бесплодных расспросов я пошел из города наобум, по первому попавшемуся тракту, надеясь, что в деревнях я скорее разузнаю. Отошел я в тот день от города верст 15, но сколько ни спрашивал, никто о Крутцах не знал. Переночевал в деревне и на другой день прошел в том же направлении еще верст 20. Тут в одной деревне мне сказали, что в стороне от тракта, верстах в пятнадцати, есть село Крутец – не это ли? Я пошел туда, но оказалось, что село Крутец – это только церковь да дома церковных служителей, больше ничего. И я снова вернулся на тракт.
А был конец октября, холодно, но еще не замерзло, самая слякоть, идти приходилось по грязи и воде. Сапоги мои разъехались, пришлось перевязать их веревками.
Только на четвертом ночлеге после Кашина хозяин, у которого я ночевал, смог сказать мне, где это самое сельцо Крутцы. Оставалось до него 25 верст, и на следующий день я добрался. Оказывается, так называлось имение земского начальника.
При входе в усадьбу на меня набросилась свора собак, штук десять. Но я не струсил, решив, что если уж они не на цепи, то, значит, не кусаются. Я поднялся на крыльцо и начал стучать, так как дверь была заперта. Из другой двери вышла женщина и спросила, кого мне нужно. Я ответил ей вопросом, здесь ли живет Бородин Иван Дмитриевич? Она мне указала на другой, стоящий неподалеку дом и сказала, что он «там, в камере, занимается». Дом этот был старенький, не обшитый. И вот я, наконец, у товарища. Встретил он меня вежливо, но, как мне показалось, суховато. Проводил меня в свою комнату в этом же доме, рядом с канцелярией и, показав умывальник, предложил помыться. Я сказал, что сегодня умывался, а он меня поправил: «То есть, ты хочешь сказать, что уже сегодня мылся?» Я немного привел себя в порядок, сбросив обмотанные веревками сапоги и надев захваченные из дому валенки, приобрел более или менее приличный вид.
Потом мы с товарищем и его помощником, носившим звучную фамилию Комиссаров-Галкин, обедали, ели вкусные мясные щи с очень вкусным, хотя и ржаным, хлебом. А может быть, мне все показалось таким вкусным потому, что я уже две недели, с тех пор, как тронулся из дому, питался почти одними сухарями, размоченными в воде.
За обедом товарищ спросил, что побудило меня уехать из дому. Я, как умел, коротко обо всем ему рассказал и несмело спросил, нельзя ли тут где-нибудь устроиться. Он ничего определенного мне не пообещал, сказав только, что «вот барин приедет (он был в отъезде по волостям своего участка), тогда я поговорю с ним».
У земского начальника гостили племянники, два молодых парня, где-то учившиеся. Товарищ мой был с ними в довольно фамильярных отношениях: они вместе пели песни под балалайку и дурачились. Мне показались очень противными их разговоры о том, как они будто бы проделывали разные штучки с кухаркой земского, например, лили ей чернила в пах и т. п. Я надеялся людей городских, образованных увидеть не такими, присутствовать при их разговорах подобного рода мне было крайне неловко.
Через три дня земский, поехав в село Талдом[60 - Сейчас – город Талдом Московской области, в начале 20 века село Талдом входило в Калязинский уезд Тверской губернии. (Ред.)], взял с собой и меня. Ехали мы вчетвером: земский, мой товарищ, я и кучер – рослый, солидный мужик с окладистой бородой. В пути земский шутил, а закуривая, он брал в рот на всех по папиросе, зажигал их и подавал каждому, в первый раз и мне тоже, но я, как некурящий, отказался. Земский казался мне похожим на генерала Куропаткина, портреты которого как героя Русско-японской войны, тогда еще не проигранной, были мне знакомы.
В Талдоме он определил меня в чайную общества трезвости[61 - В начале XX века в городах и крупных селах Российской империи в рамках кампании по борьбе с алкоголизмом социальных низов была создана сеть «Чайные Общества трезвости». В подобных заведениях была запрещена продажа алкоголя, устраивались публичные чтения, концерты, создавались бесплатные библиотеки. Всего в Талдоме начала XX века было 12 чайных. (Ред.)] половым[62 - Половой – официант в трактире, ресторане в дореволюционной России. (Ред.)]. Он был попечителем этой и других подобных чайных. Жалованье мне тут было 8 рублей в месяц при готовом питании, а спали мы, все половые, тут же в чайной, на столах, комната была только для буфетчика.
К работе этой я привыкал очень трудно, так как не отличался резвостью и расторопностью, а для полового это необходимые качества. Правда, и товарищи мои тоже не были идеальными половыми, так как были все пожилые. А мне хотелось бы быть таким половым, каких я насмотрелся однажды на пассажирском пароходе. Меня поражало, как быстро они с подносами, полными посуды, в руках, бегали по крутым пароходным лестницам. И внешность их казалась мне необычайно изящной: черные, стройные пиджачные костюмы, блестящие штиблеты, молодые красивые лица с красиво завитыми волосами…
Увы, я сознавал, что мне никогда таким не быть, а поэтому и не прилагал усилий к «совершенствованию». Лицо и вообще вся моя внешность были далеко не изящными, а одежонка на мне была совсем убогая. Я сознавал все это и чувствовал себя неловко.
Еще маленьким, с тех пор, как помню, я привык стыдиться своей внешности. Еще годов пяти-шести я приходил в подавленное настроение, когда мне напоминали о моих недостатках, называя меня «толстоголовым», «большеглазым», «белоглазым» и т. д., а около 11 лет я в дополнение ко всему этому еще сделался хромым, «косолапым».
Это случилось, когда я шел однажды с отцом на дальнюю пожню, на сенокос. Идя босиком по лесу, я проступился пятой правой ноги между двух колодин, пригнув ступню к голени. Домой я едва смог дойти. Мер к лечению ноги мои родители не приняли, лишь месяца через два, когда я почти совсем не мог ходить, бабушка повезла меня к «правещику»[63 - Правещик – вероятно, костоправ, народный «врач», занимающийся выправлением костей при вывихах. (Ред.)] за 30 верст.
Между прочим, ехали мы мимо больницы, но заехать туда никому и в голову не приходило. Отношение к врачам и больнице тогда было такое, что если кто увозил туда больного (что случалось очень редко), то про него говорили: ишь, как ему захотелось вогнать в доски (то есть в гроб) своего больного!
«Правещик» поразглаживал мою ногу в теплой воде с мылом, бабушка дала ему гривенник[64 - Гривенник – 10 копеек. (Ред.)] и мы поехали обратно, а я так и остался хромым и «косолапым» на всю жизнь. Вот и этот недостаток мешал мне быть хорошим половым: ну, какой же из меня половой, если я хромой, и нога у меня смотрит в сторону – часто я так горевал.
Чайная работала с 6 часов утра до 11 ночи. Поэтому спать можно было только с 12 ночи до 5 утра. Выходных дней не было. В праздничные дни людей было всегда полно, поэтому в эти дни до закрытия чайной не было времени даже поесть, мы ограничивались тем, что перехватывали что-нибудь на ходу. В будни нашими гостями-завсегдатаями были местные кустари-башмачники[65 - Одним из главных занятий жителей села Талдом традиционно выступало изготовление обуви. В начале XX века здесь числилось 180 обувных мастерских. (Ред.)]. Приходили они обычно группами по 5–7 человек хозяин со своими мастерами и подмастерьями, приходили пить чай раза по три в день. Когда, бывало, спросишь их, что подавать, хозяин обычно отвечал: «Обнаковенно, на семь копеек каждому». Это значило – чай и по паре пышек.
Чай у нас подавался не заваренный, а в цыбиках, по золотнику[66 - Цыбик – небольшая бумажная или картонная пачка чая. Золотник – русская мера веса, 4,26 грамма. (Ред.)] на человека, к нему полагалось два пильных куска сахару. Стоил чай или, как говорили, пара чаю[67 - Пара чаю – два чайника: маленький чайник, откуда наливалась заварка, и большой чайник с горячей водой. Заварку можно было многократно доливать кипятком. (Ред.)],4 копейки, а пара пышек – особых местных булочек – 3 копейки.
Я часто вступал в разговор с молодыми подмастерьями. Они хвастали мне, что зарабатывают в неделю по 3–4 рубля, а мастера – по 5–6 рублей. При этом они отмечали в своем ремесле то преимущество, что если кто-нибудь и пропьется до последней рубахи и придет к хозяину почти голый – тот все равно принимает его. В общем, они мне нравились: не грубый народ, не ругатели. Некоторые из молодых были красивы, с чуть заметными черными усиками.
Проработав первый месяц и получив жалованье, я пять рублей послал домой, оставив себе три. Так же сделал и на второй месяц. А на третий купил для средней сестры прюнелевые[68 - Прюнель – особо прочная ткань, чаще черного цвета, применялась для изготовления обуви. (Ред.)] ботинки за полтора рубля да серебряные сережки за 50 копеек, старшей сестре – сережки за 75 копеек и, кроме этого, купил у одного торговца-разносчика остаток его галантерейного товара (стеклярус, кружева, пуговицы), кажется, рубля за два и все это послал домой. Посылка эта, как мне об этом рассказывали, когда я через год вернулся домой, произвела фурор: соседки решили, что я попал на очень хорошую «ваканцию», тем более что дважды до этого посылал деньги.
В первом же письме я сознался родным, что обманул их, что письмо было не от Андрея Илларионовича, а я сам его написал, но в ответном письме они меня не ругали, а посылали мне свое «родительское благословение, которое может существовать по гроб жизни».
В последующие месяцы я уже не посылал им ни денег, ни посылок. Купил себе сапоги шагреневые[69 - Шагрень – вид кожи. (Ред.)] за 6 рублей да пиджачок поношенный за два рубля, а потом стал все проедать на пышках, не выдержал. Сначала я их совсем не покупал и не ел, все «берег копеечку», а потом невтерпеж стало, очень уж белого захотелось: дома-то ведь я его не только не едал, но и не видал[70 - В Великоустюгском уезде крестьяне из зерновых культур выращивали в основном рожь, ячмень, овес. Пшеница давала значительно меньший урожай (так, в 1915 году средний сбор по уезду составлял с десятины 34,2 пуда пшеницы, ржи – 54,6 пуда), поэтому выращивать ее для выпекания белого хлеба могли позволить себе лишь зажиточные хозяйства. (Ред.)]. Так и втянулся, как пьяница в водку, и стал проедать свое жалованье почти целиком.
Живя впервые без материнского ухода, я не стирал белье и поэтому обовшивел. Это меня очень мучило, приходилось уходить в уборную и там бить обильно размножившихся насекомых. Никто меня не поучил, как стирать, да и негде было, и времени не было. Мои коллеги были из ближних деревень, им жены приносили чистое белье из дому, поэтому с ними такой беды не случалось. Мне было стыдно, я старался скрывать, но разве скроешь, когда каждое место чешется.
За время работы в чайной я заметно подрос и даже пополнел, лицо стало одутловатым, и мой небольшой вздернутый нос стал казаться еще меньше. Посетители меня дразнили: «Эй, Иван, у тебя щеки нос растащили!»
В это время у меня появилось влечение к женщине, да такое, что я не мог равнодушно смотреть ни на одну женщину. Мне шел тогда 18-й год. Прирожденная стыдливость не позволяла мне не только говорить на эту тему с женщинами, но я даже мысли об этом всячески гнал от себя. Женщины, продающие себя за деньги, были для меня омерзительны.
В этот период я впервые начал почитывать газеты – наша чайная выписывала их для посетителей, но в них я больше обращал внимание на отдел происшествий, а также на печатавшиеся иногда повести и рассказы. Из газет я узнал о 9-м января[71 - 9 января 1905 года – так называемое Кровавое воскресенье. В этот день мирное шествие рабочих Петербурга, направлявшихся к Зимнему дворцу с коллективной петицией Николаю II, было разогнано правительственными войсками. Это событие считается началом Первой русской революции 1905–1907 годов. (Ред.)], об убийстве великого князя Сергея Александровича[72 - Великий князь Сергей Александрович (1857–1905) – младший брат Николая II, погиб у стен Кремля 4 февраля 1905 года в результате террористической акции членов партии социалистов-революционеров. (Ред.)], но о событиях этих я тогда правильно судить не мог, так как был религиозен. Настолько религиозен, что нередко по ночам, когда все спали, вставал перед иконой (перед нею у нас всегда горела лампадка) и молился до изнеможения. И это несмотря на то, что спать приходилось не более пяти часов в сутки.
Как религиозный человек, я по-простонародному считал царя помазанником божьим, а поэтому и судил о таких событиях так, как их изображали тогдашние газеты, то есть что рабочие по своей глупости и доверчивости слушаются подстрекателей-крамольников, студентов и жидов. Когда я читал о расстрелах рабочих, мне было их очень жаль, мне хотелось разъяснить им, что не надо слушать людей, идущих против бога и царя. А подстрекатели-крамольники мне представлялись необыкновенными, злыми существами, подобными бесам: ведь они, как и бесы, вредят без пользы для себя. Но все же убийство великого князя меня не опечалило, я даже чувствовал как-то подсознательно некоторое удовлетворение.
Из Талдома я написал письмо упоминавшемуся выше Андрею Илларионовичу с просьбой о месте и получил на этот раз положительный ответ. Он писал, что если я желаю, то могу ехать, но не к нему в Псков, а к его знакомому в Петербург, в масляную лавку (лампадное масло) к Петру Григорьевичу Ручьевскому, на Гагаринской улице.
В это же время я получил также письмо-ответ от своего дяди Сергея Ивановича, брата матери, бывшего тогда начальником почтово-телеграфной конторы в Люблине (Польша). Он писал, что я могу ехать к нему, можно будет устроить меня по почтовому ведомству, но только с год придется поработать без жалованья. Мне не понравилась перспектива работать год без жалованья, а также и то, что, выучившись этому делу, я привяжу себя на всю жизнь к одной работе, меня же тянуло к жизни разнообразной.
Словом, я решил ехать в Петербург. К 1-му апреля я взял в чайной расчет и, забрав свою котомку с имуществом, с восемью рублями в кармане отправился в столицу.
От Талдома до Москвы я ехал на положении порядочного человека, с проездным билетом, а в Москве меня паровозная бригада устроила между каких-то поленниц. Обложив меня со всех сторон дровами, они посоветовали мне спать. Время было вечернее, я так и сделал: подстелил свой пиджак, положил котомку под голову и уснул сном праведника. Перед последней станцией они меня разбудили и потребовали деньги. Денег у меня было 6 рублей – золотой пятирублевик и серебряный рубль. Вечером я собирался уплатить им рубль, заявив, что пятерку потерял, и в подтверждение начать ее разыскивать в том месте, где спал. Но утром я понял, что проделать это не смогу, я не умел притворяться и поэтому подал им золотую, надеясь, что они мне дадут сдачу. Но, увы, сдачи не дали, проезд обошелся мне в пять рублей, а билет стоил бы шесть.
На последней станции мои благодетели провели меня в первый вагон, который был, по-видимому, классный, так как в вагоне было шикарно, и пассажиры по виду все благородные[73 - На рубеже XIX–XX веков пассажирские вагоны в России делились на классы в зависимости от вместимости, степени комфорта и стоимости проезда. В вагонах I и II классов предусматривались купе, паровое отопление, мягкие кресла или диваны. В вагонах III класса отопление было печным, лавки и полки были жесткими, без обивки. Особняком стояли «теплушки», предназначавшиеся для перевозки людей и животных. (Ред.)]. Эта непривычная обстановка при моем жалком одеянии и котомке за плечами сразу заставила меня осознать мою тут неуместность. Я как остановился при входе у самой двери, так тут и замер, словно жена Лота[74 - Лот – библейский праведник, спасшийся из гибнущего Содома. Жена Лота обернулась, несмотря на запрет, чтобы взглянуть на город, и превратилась в соляной столб. (Ред.)], и вышел из оцепенения только когда поезд остановился, и пассажиры стали выходить.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом