978-5-6048617-0-7
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 12.05.2023
– А может, учитель скажет, что потом нужно будет делать.
Мне с трудом удалось уговорить мужиков, что этого делать теперь не нужно, а когда будет нужно – учитель или кто-то другой скажут. Провел я с ними тогда хорошую беседу, и они разошлись в надежде, что скоро их все-таки позовут для таких дел.
Сельским старостой[104 - Сельский староста – выборное должностное лицо сельского общества, представлявшее село в волостном правлении. Сельский староста избирался на три года и находился в подчинении у волостного старшины и земского начальника. (Ред.)] был у нас тогда Белозеров Осип, или, как его обычно звали, Оська Крысенский, потому что был он из деревни Крысиха. Обязанности свои он выполнял так. Придет к нему в правление какой-нибудь мужик из числа аккуратных плательщиков и скажет: «Вот, Осип, я подать[105 - С 1885 года крестьяне Европейской России перестали платить подушную подать (налог, взимавшийся согласно переписи населения). Вместо нее был введен поземельный налог, до 1903 года разверстывавшийся на сельскую общину и выплачиваемый по принципу круговой поруки. С 1903 года была установлена личная ответственность крестьян перед казной, но точную сумму налога с каждого члена общины определял сельский сход. (Ред.)] хочу заплатить». Взглянет наш Осип на мужика: «Подать? А зачем?» – «Как зачем, ведь надо же платить». – «А кто теперь платит? Иди-ко, брат, лучше купи ребятишкам по штанам». И мужик уходил, унося деньги домой. И долгонько наш Оська так служил, но потом его все же земский начальник сместил.
Несколько позднее к нему за получением недоимки пожаловал сам урядник с шестью стражниками[106 - Стражник – нижний чин уездной полицейской стражи, эта должность была аналогична городовым в городской полиции. (Ред.)]. Осипа дома не привелось, но сын его, Сашка Крысенский, тогда еще молодой парень, не подкачал. Урядник, зайдя в избу, по обыкновению стал забирать самовар. Жена Оськи (мать Сашки) ухватилась за него, не отдавая. Один из стражников толкнул ее прикладом, а она была беременна, заревела. Сашка, лежавший на полатях, как закричит – а парень он был дюжий и голос имел подходящий: «Вы что тут, мироеды, расхозяйничались!» Один из стражников, желая, по-видимому, его попугать, сунул примкнутым к винтовке штыком по направлению к нему на полати, но не успел и глазом моргнуть, как винтовка осталась в руках у Сашки. Он спрыгнул на пол и, держа винтовку за ствол, хлестал ее прикладом об пол, крича: «Уходите, мироеды, а то всех перебью!» Потом, бросив разбитую винтовку, схватил топор. Стражники ударились в панику и, давя друг друга в дверях, спешили спастись бегством. В сенях, спустившись гурьбой под лестницу, они никак не могли открыть наружную дверь: она открывалась внутрь, а они напирали друг на друга, боясь, что последних Сашка зарубит. А он, между тем, кричал, размахивал топором, но никого не рубил. Открыв, наконец, дверь, стражники высыпали на улицу, следом за ними вылетел и Сашка и еще свирепее закричал. Тогда они в ужасе бросились бежать из деревни не дорогой, а прямо под гору, на Сухону. При этом урядник торопил их: «Уходите скорее, уходите скорее, зарубит ведь». Так и не унесли самовар.
Был еще такой случай. На одном из митингов был принят приговор на имя, кажется, третьей Государственной думы. Приговор был средактирован Шушковым в очень резких выражениях. Помню, заканчивался он примерно так: «Вы, члены Думы, избраны народом и поэтому должны выполнять волю народа, вы должны добиваться свержения царя и воров-министров. Царь для нас теперь не батюшка, не божий помазанник, а кровопийца, изверг, антихрист». Приговор этот был принят всеми дружно, не было ни одного возражения. Не было и трусливых увиливаний от подписи, старые, неграмотные крестьяне просили, чтобы за них подписались грамотные. Честь открывать этот митинг была предоставлена мне. Проходил он под открытым небом: день был солнечный, жаркий, в начале сенокоса[107 - Народные сходы с антиправительственными речами и «приговорами» неоднократно имели место в Нюксенской и соседней Богоявленской волостях в 1905–1906 годах. (Ред.)].
Когда митинг уже был окончен, но народ еще не разошелся, мимо проходили урядник и крупный торговец Казаков Олёкса (в глаза его называли, конечно, Александр Фёдорович[108 - Купец Александр Фёдорович Казаков – представитель самой богатой семьи в деревне Нюксенице. Его брат Михаил Фёдорович Казаков был попечителем Нюксенского земского училища. (Ред.)]). Из толпы им насмешливо кричали: «Приверните, подпишитесь под нашим приговором!» Урядник прошел молча, не повернув голювы, а Олёкса Казаков пробурчал: «Давай, пишите уж вы, нам и так хорошо». Из толпы отозвались: «Знаем, что вам-то не плохо!»
Шушков, чтобы сделать приговор более весомым, послал его с надежными людьми для подписания в соседнюю Уфтюгскую волость. Это задержало его отсылку, а между тем урядник и Олёкса Казаков послали донесенье в Устюг[109 - Великий Устюг – наш уездный город, расположен в 150 км от Нюксеницы на берегу реки Сухоны, у места впадения в нее реки Юг. (Л. Ю.)]. Оттуда вскоре прибыл пристав с тридцатью конными стражниками.
Однажды рано утром прибегает ко мне старушка из того дома, где была школа и жил Шушков, и сообщает: «Иванушко, у нас стражники, много стражников с лошадям, дом кругом окружили, обыск делают, Илью Васильевича хочут увезти. Он мне сказал, не можешь ли выбраться из дому, если, говорит, проберешься, то беги на Дунай и скажи Юрову, что стражники здесь». Больше ничего не было сказано, и мне было неясно, что хотел сказать мне этим Шушков – предупредить ли о возможном обыске или что другое. Подумав, я решил собрать в Нюксеницу народ. Поручил матери спрятать подальше имевшуюся литературу, послал брата по деревне, сказать мужикам, что учителя хотят арестовать и увезти, а сам побежал в другие деревни, где также поручал надежным ребятам оповещать мужиков.
Часа через три все мужское население было в Нюксенице. Собравшиеся держались по отношению к стражникам враждебно, угрожали всех их побросать в Сухону, если они попробуют взять учителя. Не обошлось бы в тот день без кровавой свалки, если бы мы – наиболее близкие друзья учителя – не принимали нужных мер. Нашей целью было сохранить порядок и вместе с тем показать полиции, что народ готов на все, чтобы не выдать учителя. Нам это удалось: пристав струсил, Шушкова не арестовали.
Арестовали его за это дело только в начале 1908 года в Петербурге, где он в то время учился в учительском институте[110 - Санкт-Петербургский учительский институт был основан в 1872 году для подготовки учителей для государственных начальных училищ, следовавших за начальной школой. (Ред.)]. Просидев следственным полгода в «Крестах»[111 - «Кресты» – название тюремного комплекса на Арсенальной набережной в Санкт-Петербурге, существующего с 1868 года. Название определено формой пятиэтажных крестообразных в плане корпусов тюрьмы. После революции 1905–1907 годов в «Крестах» стали преобладать политические заключенные. (Ред.)], он был выпущен до суда под залог в полторы тысячи рублей, которые были собраны и внесены учительством нашего Велико-Устюгского уезда. Дело его с товарищами разбиралось выездной сессией Московской судебной палаты в Устюге, об этом процессе будет рассказано ниже.
Любил я в это время поспорить о религии с бабушкой, особенно когда к ним собирались соседи. А а это бывало часто, так как ввиду покладистого нрава дяди Николки соседи любили ходить к нему побеседовать. Хотя развитие мое тогда было намного слабее, чем даже сейчас, я справлялся со своими оппонентами довольно легко. И надо отдать справедливость бабушке, она при всей своей богобоязненности умела и слушать противника, и спорить корректно, я не помню ни одного случая, чтобы она рассердилась, несмотря на резкость, с какой я высмеивал бога и угодников.
На ее излюбленные доводы, что бог наказывает грешников и награждает угодных ему, что кто молится и соблюдает посты, у того и в делах удача и успех, я, помню, обычно приводил ей примеры такого рода. Вот крестьяне, особенно которые победнее, все время дрожат за свое хозяйство, за свою скотинку, а глядишь, весной от бескормицы коровушка и подохла. Навоза у бедняка мало, полоску[112 - Для крестьянских наделов в России была характерна чересполосица, возникавшая в результате многократных переделов общинных земель и создававшая ситуацию, когда участки земли одного хозяйства чередовались с участками соседей – «полосками». (Ред.)] свою он поэтому удобряет плохо. И вот, несмотря на то, что он со слезами просил бога уродить хлеб, урожай оказался никудышный. А вот помещики и богу не молятся, и постов не знают, а коров имеют сотни и, небось, они у них не дохнут – не потому, конечно, что их бог любит, а потому, что кормить есть чем. И хлеб у помещика лучше родится. Так как же, мол, бабушка, почему бог так худо разбирается?
Но у бабушки, как у заправского попа, на все были утешительные объяснения: «Бывает, Ванюшка, что бог и любя наказывает, а и по грехам терпит. На том свете всякий свое получит».
Я любил ею пользоваться как оппонентом, это мне очень помогало развивать беседу. Но однажды она меня едва не подвела. Развернули мы так с ней спор, а дело было в дни Рождества, и тут заходит поп с рождественской славой[113 - По традиции, сохранявшейся в русских деревнях и городах до начала XX века, на святочной неделе дети и молодежь в сопровождении дьячка (иногда священника) ходили по деревне «со звездой» (символом Вифлеемской звезды) и стучались в дома соседей, исполняя тропарь «Рождество твое, Христе, Боже наш» и народные стихи-колядки духовного содержания. На русском Севере такой святочный обход называли «христославить», «Рождество петь». (Ред.)]. Бабушка к нему за помощью: «Помоги, батюшка, мне внука образумить. Сам знаешь, какой он раньше богомольный был, а теперь вот, как съездил в Питер, так и богу не стал молиться, и постов не разбирает». Поп, помня, что прежде я был примерным юношей, начал меня урезонивать. Я долгонько слушал, потом сказал: «Подожди, отец Владимир[114 - Отец Владимир – настоятель Богоявленской церкви села Устье Городищенское Шадрин Владимир Васильевич. (Ред.)], теперь я поговорю». И принялся я за него основательно, так как народу присутствовало порядочно. Сразу, что называется, взял быка за рога: «Как же, отец Владимир, ты советуешь мне в бога верить, а сам не веришь?» Попа поразил такой выпад, от волнения он начал захлебываться словами: «Как не верю, как не верю, это я-то не верю?» – «Да, – говорю, – не веришь, и я это в два счета докажу». – «Ну-ну, доказывай», – а сам зыркает по народу глазами, как пойманный вор.
Вот, говорю, батя, у вас в Библии есть очень важный завет, заповедь бога, что человек должен в поте лица добывать хлеб свой, а ты вот без поту добываешь его, значит обошел божий-то закон. А дальше, ведь по евангельскому учению пьянствовать и безобразничать не полагается, а ты вот постоянно пьяный и, когда перепьешься, то рамы бьешь или лезешь на колокольню и трезвонишь.
Тут мой поп больше не выдержал, пробурчал что-то угрожающе и выскочил из избы, хлопнув дверью. Даже бабушка рассмеялась: «Ну, Ванюшка, и донял же ты попа-то, он топере довзаболи[115 - Довзаболи – всерьез. (Авт.)] осердится».
И верно, осердился. Летом приехал на побывку соседский парень Миша Мисарин, служивший в Устюге, в консистории, делопроизводителем, и рассказал, что поп на меня послал туда донос, который заканчивался такими словами: «Слуг дьявола – крамольников и безбожников не убоимся». Парню этому удалось донос уничтожить, а написать второй батя, по-видимому, из-за пьянки не собрался.
Дома вся семья, кроме отца, была под моим влиянием. И когда отца не было дома, мы практически осуществляли безбожье: мать была с нами заодно, и поэтому без него мы не соблюдали постов и, садясь за стол и выходя из-за стола, не кланялись богу, даже и мать, если не было никого посторонних. При посторонних она, конечно, на это не решалась, зная, что уж про нее-то заговорят больше, чем про меня.
Я же со дня возвращения из Питера и при отце уже не кланялся богу, поэтому он меня еще больше невзлюбил, между нами с этого времени завязалась глухая борьба. Правда, ругал меня в глаза он очень редко, когда уж вовсе осатанеет, а больше просто зверем на меня смотрел. Случалось, если доберется до книжек-изорвет их и побросает в таз, под рукомойник. Иногда грозил пойти пожаловаться уряднику, но до этого не дошло.
Я чувствовал бы себя более независимым и давал бы ему более решительный отпор, если бы моя больная нога не мешала мне быть полноценным работником. К несчастью, в это время я часто едва мог ходить и все ждал, что вот-вот моя нога совсем откажет и тогда я, неспособный ни к какому труду, стану предметом постоянных издевательств со стороны отца.
Особенно сильно болела нога, если я целый день пахал, боронил или жал. Жнива давалась тяжелее всего, потому что, наклоняясь, приходилось больше опираться на носки. Идя с поля, я обычно незаметно отставал и шел один, чтобы никто не видел, как я ковыляю, часто с длинной палкой в руках. Возвращались с работы ночью, это помогало мне скрывать свое несчастье.
В жниву обычно возвращались толпами, парни играли на гармошке, девицы пели песни. А я в это время, бывало, наступлю впотьмах на неровное место и от нестерпимой боли присяду и стисну зубы. Иногда все же не мог сдержать стон.
В работе отец мне, конечно, поблажки не давал. Хотя он и хорошо видел, что некоторые работы мне непосильны, но только злорадствовал и направлял туда, где потяжелее.
Однажды великим постом, в 1907 году, мы заготовляли дрова в лесу. Там в лесной избушке и ночевали. Нога моя в это время уставала и болела особенно сильно. С утра еще ничего, хожу, а как поброжу целый день в снегу, так под вечер ступить не могу, полверсты или немного больше ходьбы до избушки были для меня пыткой, а когда в избушке прилягу, то уже не могу встать на ноги.
Но мне страшно не хотелось показывать свой недостаток посторонним, а в этой избушке спали люди и из других семей. В числе их была девушка моего возраста, Федорка Федоскова, которая мне нравилась. В глубоких тайниках своего сознания я даже представлял ее иногда своей невестой. Помню, однажды я предложил ей печеной картошки, она без всяких ужимок приняла мое угощение и просто поблагодарила.
Отец в этот раз, против обыкновения, тоже был с нами в лесу и, как обычно, был туча тучей. До конца недели я в этот раз проработать не смог. Встав однажды утром, я сказал отцу, что идти пилить дрова не могу, пойду домой, а потом в больницу. Он ничего на это не ответил, и я отправился.
До дому было верст 6–7, и это расстояние я преодолевал почти целый день. Неровности дороги причиняли мне жестокую боль, и я большей частью брел стороной, по снегу, который на реке был не очень глубок.
Отдохнув сутки дома, я отправился пешком же в больницу, за 25 верст[116 - В село Богоявление, в верховьях речки Городищны (Л. Ю.). Ныне село Городищна. (Ред.)]. Через двое суток я туда пришел. В больницу меня приняли, и я недель шесть там лежал. Лечили меня электричеством, но я видел, что доктор делал это только для очищения совести, надежды исправить мою ногу у него не было. Он просто давал мне возможность отдохнуть. И давал читать запрещенные книги, но предупредил, что надо поаккуратнее, лишнего ни с кем не говорить.
Фамилия доктору была Писарев, в то время он был цветущего здоровья, а через два года умер от какой-то тяжелой болезни. Говорили, что заболел он от огорчения, вызванного изменой жены. В самом деле, вскоре после моего пребывания в больнице был такой случай. К его жене ночью пробирался земский начальник, а он, очевидно, уже выслеживавший, стрелял по нему, но, к сожалению, только легко ранил.
Выписавшись из больницы, я опять кое-как приплелся домой.
Второе путешествие
С этой поры я опять стал подумывать о поездке в город. Ведь дома, сделавшись безногим, я мог оказаться в жалком, униженном состоянии, а в городе не исправят ли, может быть, мою ногу (я читывал в журналах о «чудесах» медицины)?
Но как и куда ехать? Теперь я уже знал, что в городе не всегда легко найти работу. В это время тоже жил дома мой «старый друг» Иван Дмитриевич[117 - Упомянутый выше Иван Дмитриевич Бородин, к которому автор приехал в сельцо Крутцы Тверской губернии. (Ред.)]. Приехал он домой немногим позднее меня и тоже без гроша в кармане и почти в рубище. Он по поручению своего барина ездил в Москву, с солидной суммой казенных денег, там с этими деньгами забрался на конские скачки и проигрался в пух и прах. Обратно к барину ехать то ли побоялся, то ли постеснялся и из Москвы направился домой.
Во время революционного подъема он был дома, в Нюксенице, но активности не проявлял, скуп был на слова. И все же ему «повезло»: когда отстаивали Шушкова, он взял на себя труд написать от лица собравшихся заявление приставу, за это попал вместе с Шушковым на скамью подсудимых и был приговорен к году крепости.
Как к единомышленнику и товарищу еще по школе, я к нему частенько похаживал посидеть, поговорить. И вот однажды мы с ним вычитали из газет, что в Петербурге американские агенты вербуют рабочих на работы в Америку. Недолго думая, мы решили ехать в Петербург и завербоваться[118 - В начале XX века поток эмигрантов из России существенно вырос. Этому способствовали и агенты судоходных компаний, работавшие во всех крупных портах страны. Именно они вербовали потенциальных эмигрантов, зарабатывая на их перевозке в США. Правительство России пыталось контролировать эмиграцию, периодически вводя различные бюрократические препоны. (Ред.)].
И опять я свой багаж в котомку. Денег у меня – не помню, где я их достал – оказалось 9 рублей, у Ивана Дмитриевича – четыре с полтиной. На пристани к нам присоединился еще попутчик – Пронька Арсененок с Уфтюги, из деревни Мальцевской, бывший матрос, побывавший на войне с Японией.
Из дому он поехал, куда глаза глядят, ему было все равно, куда ехать, поэтому он сразу изъявил согласие двинуться с нами в Америку. Денег у него оказалось 6 рублей, а всего, таким образом, у нас на троих собралось без полтинника двадцать. С тем и отправились.
До Вологды мы доехали бесплатно: капитаном парохода оказался зять Ивана Дмитриевича. На вокзале в Вологде мы стали соображать, как бы уехать до Питера подешевле.
Будто угадав наши мысли, подошел к нам человек, по одежде рабочий-сезонник, заметно выпивший, и спросил, не хотим ли мы сэкономить на билете. Они – артель, 35 человек из Вельского уезда, едут в Колпино[119 - Вельский уезд с центром в городе Вельске до революции относился к Вологодской губернии. Ныне его территория разделена между Архангельской и Вологодской областями. Колпино – поселение (с 1912 года – город) в Санкт-Петербургской губернии, центр заводской промышленности. Кирпичное производство существовало здесь с 1760 года. (Ред.)] на кирпичные заводы на летний сезон. На артель взяли они вагон-теплушку[120 - «Теплушка» – сокращенное название утепленного вагона, служившего для перевозки военных подразделений, арестантов, переселенцев, рабочих. «Теплушки» переоборудовались из крытых товарных вагонов. (Ред.)], а чтобы еще удешевить свой проезд, набирают попутчиков. С нас он запросил по 2 рубля 50 копеек, а билет стоил 5 рублей 60 копеек. Мы согласились, и он проводил нас в свой вагон.
На нарах нам места уже не досталось, пришлось присаживаться где попало. В числе пассажиров на верхних нарах сидели две женщины. Одна выглядела совсем подростком, держалась обособленно и несмело, другая, лет тридцати, сидела рядом с рябоватым мужчиной очень энергичного вида.
Едва поезд тронулся, наши хозяева начали извлекать четверть за четвертью[121 - Четверть – трехлитровая бутыль (четверть ведра). (Л. Ю.)] и распивать чайными стаканами водку. Тут мы узнали, что женщины и рябой мужчина тоже дополнительные пассажиры. «Хозяева» предлагали выпить и нам, но мы все трое заявили, что не пьем, а между собой решили, что надо быть настороже.
Все вельские очень скоро запьянели, начали громко разговаривать и кричать, в вагоне стало очень шумно. Некоторые, показывая на девушку, говорили, что с нее можно денег и не брать, бесстыдно дополняя о способе расчета. Девушка, слыша это, сидела как приговоренная к смерти, не смея поднять глаз и шевельнуться. Когда же один из них, по виду только что вышедший из солдат – был в мундире – нагло полез к ней, намереваясь осуществить замысел, у нее ручьями полились слезы.
Тут мы все трое, как по команде, вскочили на ноги и закричали, что если они посмеют обидеть девушку, то на первой же станции, где остановится поезд, мы заявим жандармам. При этом у нашего бывшего героя Порт-Артура[122 - Оборона Порт-Артура – самое продолжительное сражение Русско-японской войны (25 июля – 20 декабря 1904 года), окончившееся капитуляцией русского гарнизона крепости Порт-Артур. (Ред.)] оказался в руках револьвер, о котором мы с Бородиным не подозревали.
Наше дружное выступление произвело должное действие, все затихли и полегли спать (дело было ночью). Перепуганная и спасенная нами девушка перебралась к нам поближе и понемногу разговорилась. Она Кадниковского уезда, Никольской волости, из деревни Мякотиха, Мария Николаевна Соловьева. Этой зимой выходила замуж, но жених ее в первый вечер после венчанья тяжело заболел и через неделю помер. Так она и осталась вдовой-девушкой, было ей 17 лет. Ввиду того, что в доме мужа ей жить было незачем, и обратно в свою бывшую семью ее не приглашали, так как понесли со свадьбой расходы, она решила ехать в Ярославскую губернию, в работницы (то есть в батрачки). Но в Вологде ее этот вот, что в мундире, уговорил ехать с ними, обещая устроить на хорошее место.
Так, разговаривая, доехали мы до Колпина. Там нам пришлось перебраться в пассажирский вагон, и при пересадке мы потеряли ее из виду, да и не предполагали, что наша опека будет нужна ей и дальше.
В Петербурге мы выбрались из вокзала на Знаменскую площадь[123 - Знаменская площадь – с 1918 года площадь Восстания. (Ред.)] и остановились, чтобы обсудить дальнейший план действий. Время было под вечер, накрапывал дождик. На сердце было муторно: черт его знает, где и переночевать, не говоря уже о том, как удастся устроиться. Мы уже успели узнать, что вербовка в Америку нашим правительством запрещена.
И тут в толпе городской разодетой публики я увидел нашу попутчицу. В деревенской одежонке, с котомкой за плечами, она среди этой публики выглядела очень жалкой. По-видимому, она растерялась, не зная, куда ей теперь идти. Присмотревшись, я увидел, что она плачет, и указал на нее Бородину. Пудова (так была фамилия третьего) в это время с нами не было, пошел разведать насчет квартиры. Бородин сказал, чтобы я ее кликнул. Услыхав меня, она радостно бросилась к нам.
– Где же ты думаешь ночевать?
Она ответила, что из ихней деревни тут есть девица, но она не знает ее адреса.
– Ну, что ж, если ты нас не боишься, то ночуй с нами, мы так или иначе где-нибудь устроимся.
Деньгами она была еще богаче нас, у нее было их ровно 40 копеек. Отойдя недалеко от площади, мы на одних воротах по Мытницкой улице[124 - Мытницкая улица – улица в Центральном районе Санкт-Петербурга, сохранившая историческое название. (Ред.)] увидели наклейку о сдаче комнаты по цене, соответствовавшей нашему бюджету – за 6 рублей в месяц. Поднялись на третий этаж деревянного дома, где должна была быть эта комната. Даже нас, деревенских жителей, не очень избалованных в смысле чистоты, поразило то, что мы увидели. Квартира была битком набита так называемыми угловыми жильцами, семейными и одиночками. Все обитатели этого гнезда были покрыты грязнейшими, отвратительными лохмотьями, в помещении была тошнотворная духота.
На наш вопрос, кто тут хозяева квартиры, и где комната, которая сдается, к нам подошла старуха в таких же лохмотьях, что и остальные. Открыв маленькую дверцу, она ввела нас в комнату размером в квадратную сажень. В комнате было так же душно и, кроме того, темно, хотя вечер еще не наступил: единственное маленькое квадратное окошечко выходило на чердак и, хотя напротив него было полукруглое слуховое окно, свет в комнату не проникал.
В комнате находились две старухи, они сидели на сундуке и курили. При нашем появлении они начали собирать свое барахлишко и перебираться в общую комнату, хотя, казалось, там уже невозможно было кому-нибудь втиснуться.
За комнату хозяйка взяла с нас 6 рублей в месяц, попросив уплатить вперед. Для этого потребовалось почти все наше наличие.
Мы плотно закрыли дверь и открыли окно, чтобы немного освежить воздух. Потом кое-как на полу разместились. Марье Николаевне уступили лучшее место, на сундуке. Мы втроем договорились к своим родным и знакомым не ходить, пока не устроимся с работой.
Утром Марье Николаевне нужно было в адресный стол, узнать, где живут ее знакомые. Одной ей трудно было бы его найти, и я вызвался ее проводить, решив попутно узнать, где живет Васька Генаев.
На Невском моя спутница, видя, что я собираюсь сесть в трамвай[125 - Электрический трамвай в Санкт-Петербурге появился в 1907 году. Первая линия была проложена от Знаменской площади по Невскому и Адмиралтейскому проспектам. (Ред.)], с растерянным видом остановилась, а когда я предложил ей следовать за мной, грустно заявила, что у нее нет денег. По-видимому, она решила, что платить нужно много. Я сказал, что уплачу за нее, и что это будет стоить только по пять копеек, тогда она успокоилась, и мы поехали.
В адресном на наши запросы ответили, что таких не значится. Тут моя спутница совсем повесила голову. Я пытался успокоить ее, уверял, что мы ее не бросим, но про себя думал, чем же сможем мы ей помочь, когда у нас на троих и двух рублей не осталось. Ища выхода, я вспомнил о дяде Василии Григорьевиче. Хотя мы и решили не показываться своим родственникам и знакомым, но, видно, придется пойти к нему, попросить его приютить пока девушку и помочь ей найти место прислуги или няни.
Когда я изложил ей свои соображения и заверил, что дядя хотя и холостяк, но человек уже немолодой, добросовестный и ее не обидит, она приняла мой план. Впрочем, выбора и не было.
Мы отправились к месту жительства и службы дяди, в музей императора Александра Третьего. По пути я купил фунт ситного и газету. В ожидании, пока дядя придет со службы, мы присели на скамейку в саду около музея и пополам съели этот ситный.
Потом разговорились. Она рассказала мне о своей жизни в деревне, о своей несчастной свадьбе. Мне очень понравилось, как просто, без всяких ужимок, она держала себя и рассказывала, как будто мы всю жизнь жили вместе. И еще большее она мне внушила к себе уважение, когда, взяв у меня газету, начала довольно толково читать. И тут я подумал, какой хорошей женой была бы она мне!
В последнее время я, несмотря на свою худую ногу и материальную безысходность, частенько мечтал о будущей семейной жизни. В мечтах я видел свою подругу скромной, простой, а главное – грамотной, и не просто грамотной, а, как и я, любящей книгу, видящей в чтении книг высшее наслаждение.
Когда моя собеседница рассказала, как она украдкой от родителей, прячась в укромных местах, читала книги, у меня просто дух захватило: ведь это же то, о чем я мечтаю! Но ей я, конечно, даже не намекнул на это.
Так мы просидели в саду несколько часов, потом пошли проведать, не пришел ли дядя. Около его дома нам встретилась женщина, по виду солидная барыня, и спросила у меня, не в прислуги ли я отдаю девушку. Я ответил, что да, но не я отдаю, а она сама нанимается, так как я для нее чужой. Тут барыня стала звать мою спутницу к себе одной прислугой, с жалованьем 3 рубля в месяц.
Мария Николаевна вопросительно посмотрела на меня: как ей быть, идти или нет? Было видно, что жалованье ей показалось слишком маленьким, она еще, как и я в первую поездку, думала, что в городе ее ждет жизнь обеспеченная. Я же на этот раз смотрел на вещи более здраво, зная, что и такое место можно найти не вдруг. А так как у Марьи Николаевны денег было всего 40 копеек, то ждать лучшего места ей было не с чем. К тому же я не был уверен, приютит ли ее дядя. Словом, посоветовал ей согласиться, и она ушла с этой барыней.
В тот же день я навестил дядю. На этот раз он встретил меня радушнее. Подивился, как я вырос за полтора года, что и не узнаешь. Лампадки перед иконой у него уже не было, а на столе я увидел «Историю Французской революции» и другие в этом же роде книги.
Он велел мне до подыскания места перебираться к нему. Я не обещал, мотивируя нашим уговором, но, переночевав вторую ночь в нашей «уютной» квартире, решил воспользоваться его приглашением и утром сказал об этом своим товарищам.
Они согласились, заявив, что и они при первой возможности отсюда уйдут. Дело в том, что в эту вторую ночь, с вечера и до утра, в квартире происходила драка, сквозь тонкую дощатую перегородку к нам доносилась отвратительная ругань, слышались приглушенные стоны и плач.
Итак, я опять у дяди, и опять без копейки денег, и опять нужно искать место. На этот раз, отправляясь на поиски, мы уж богу не молились, но так как я, умудренный опытом, на большое не претендовал, место мне нашлось скоро. И все же при помощи знакомства: в Мариинской больнице, что на Литейном проспекте[126 - Мариинская больница – одна из старейших в Санкт-Петербурге, открыта в 1805 году по решению императрицы Марии Фёдоровны (в 1828 году в память о ней больница получила название «Мариинская»). С момента основания больница предназначалась для малоимущих слоев населения. Ныне – Городская Мариинская больница. (Ред.)], служил дядин знакомый, из ихней же деревни некто Юров Иван Михайлович, он был привратником у ворот с Литейного. Вот при его-то содействии меня и приняли в эту больницу дворником с окладом 8 рублей в месяц плюс два фунта хлеба в сутки и один раз в день горячая пища.
Жили мы, числом двадцать человек, все в одном помещении, в сером каменном здании внутри больничного двора. Плотно расставленные кровати, да посредине грубый стол метра в три с двумя такой же длины скамьями – вот и вся наша обстановка.
Мои коллеги-дворники были псковские, новгородские и смоленские, все 25–30 лет, только один был старичок лет 60, Спиридон из Новгородской губернии. Я среди них выглядел еще подростком, поэтому отношение встретил вначале снисходительно-насмешливое. Особенно посмеивались над тем, что я много читаю. Все они были неграмотные, говорили в часы досуга все больше о выпивке и драках. Но пьяными бывали редко – вероятно, потому, что высшая ставка была 11 рублей, на такие деньги и по тем временам в Питере не разгуляешься, а ведь у каждого еще и дома ждут помощи. Несмотря на их насмешливое отношение к газете и книге, мне все же удалось некоторых из них приохотить слушать. Я выбирал для них что поинтереснее, попадалось иногда кое-что от недавних бурных лет, пропитанное вольным духом. Они, как более опытные, дольше жившие в столице, советовали мне быть осторожнее, рассказывали случаи, как за такие читки сажали в тюрьму. В шутку меня прозвали «наш студент».
Еще больше это прозвище укрепилось за мной, когда я однажды написал в газету и мою заметку напечатали.
Издавалась в то время там какая-то маленькая вечерняя газета. Ее, очевидно, преследовали, так как у нее почти каждый месяц менялись названия: то она «Вечерняя почта», то «Вечерние новости»[127 - Вероятно, речь идет о газете «Последние новости», издававшейся в Санкт-Петербурге в 1908 году. (Ред.)] и т. п. Вот в этой газете некто Пружанский[128 - Пружанский Николай Осипович (1846–1918) – журналист, писатель, в начале XX века жил в Санкт-Петербурге, публиковался в периодической печати. В «Последних новостях» вел дискуссионный отдел. Статьи на указанную тематику вышли в отдельной книге «Жизнь или смерть. О самоубийцах» в 1908 году. (Ред.)], рекомендовавший себя писателем, посвятил большую статью злободневному тогда вопросу о самоубийствах.
В то время самоубийства, особенно среди учащейся молодежи, были очень частыми, обычно по причине разочарования, вызванного разгромом революционного движения. Много самоубийств было и на почве безработицы, безысходной нужды. Были случаи, когда глава – кормилец семьи убивал жену, детей, а потом и себя[129 - По статистическим данным, число самоубийств в 1880–1900-х годах значительно возросло. В Санкт-Петербурге этот показатель был в 4–6 раз выше, чем в среднем по стране. В 1905–1909 годах 26 % случаев самоубийств в российских городах были связаны с социально-экономическими причинами (безработица, нужда), 28 % – с романтическими и семейными отношениями, 17 % – с общественно-политическими причинами. (Ред.)].
Писатель Пружанский в своей статье всех самоубийц назвал ничтожными людишками, которые, мол, придя в жизнь, ждали, что их ждет веселая поездка или сплошная масленица, а когда столкнулись с действительностью, то испугались.
Статья вызвала поток возражений, на которые автор ответил еще одной пространной статьей. И опять возражения, больше всего от студентов, курсантов, словом, учащейся молодежи.
Я с большим интересом следил за этой дискуссией, наконец, не вытерпел, решил написать возражение сам. Привожу свое письмо по памяти.
«Милостивый государь г-н Пружанский!
Желательно бы, чтобы Вы, прежде чем бросать презрительно оскорбления по адресу всех самоубийц, испытали бы на себе то, что толкает их на этот ужасный последний выход.
Вы пишете, что все самоубийцы – ничтожные людишки, ждавшие от жизни веселой поездки или сплошной масленицы. Судя по Вашим статьям, Вы не имеете ни малейшего представления о тех мечтах мыслящей молодежи, какими она жила в годы революции, и о том разочаровании, которое постигло ее теперь.
Вы не имеете представления о переживаниях человека, который месяцами ищет хоть какой-нибудь работы, чтобы спасти от голодной смерти себя и семью, а потеряв всякую надежду найти ее, бывает вынужден решиться на единственную оставшуюся в его распоряжении развязку.
Не думаете ли Вы, что кто-нибудь с удовольствием лишает жизни себя, а тем более – своих детей и жену? Неужели Вы, господин Пружанский, не видите, что каждый день на улицах Петербурга люди падают и умирают от голода?
Мне кажется, г. Пружанский, что, хотя я и не писатель, а только малограмотный дворник, но лучше Вашего понимаю этих людей, потому что я сам переживал и переживаю состояние, близкое к ним. И если я до сих пор еще не покончил с жизнью, то только потому, что я – трус, я слишком боюсь смерти. Дворник Юров».
Когда я увидел эту свою первую (и последнюю) статью напечатанной, я от восторга не чувствовал под собой ног, несясь от газетчика в свою дворницкую. Стараясь не показать свою радость, прочитал ее своим коллегам, которые благодаря мне были в курсе этой дискуссии.
Посыпались одобрения:
– Вот так здорово кто-то отчистил, так прямо и написал, что люди умирают от голода!
– Вот царю бы показать эту статью, небось, поверил бы, каково нам жить.
– А поди-ка он не знает этого! – говорили другие.
Когда же я им сказал, кто автор статьи, то они сразу не поверили. Я указал на подпись, а среди них были все же такие грамотеи, которые могли по складам разбирать отдельные слова. И когда они убедились, что писал действительно я, то обрушились на меня с восхвалениями. И с этой поры я уж пользовался их полным уважением.
Должно быть, этим объясняется, что меня не избили во время одного происшествия. Однажды, по случаю смерти какой-то купчихи в нашей больнице нам было дано несколько рублей на помин ее души. Наши ребята, разумеется, купили на эти деньги водки и напились вдрызг. Я, конечно, в пьянке не участвовал и часов в 9–10 вечера улегся было спать.
В это время входит к нам торговец-разносчик и предлагает моим пьяным коллегам свой товар: рубашки, брюки, белье. Они начали «смотреть» товар, при этом сознательно мяли его. Торговец запротестовал. Им это не понравилось, торговца начали толкать, угощать тумаками, завязалась свалка.
Я наблюдал за всем этим и вдруг, не вытерпев, вскочил в одном белье с кровати, перепрыгнул через стол, бросился в свалку, заорал на драчунов и начал их расталкивать.
Результат превзошел все ожидания: в один миг все «покупатели» рассыпались по своим кроватям, и мы с торговцем остались на поле сражения вдвоем.
Поочухавшись, торговец обратился ко мне с просьбой: «Господин хороший, проводи меня, пожалуйста, до ворот». Во дворе было темно, а наше жилище от ворот далековато. Как я ни уверял его, что больше бояться нечего, он, перетрусивший, умолял проводить его, и мне пришлось одеваться и идти.
Когда я вернулся, все дебоширы уже спали или притворялись спавшими. Назавтра некоторые из них извинялись, другие хмурились и отводили глаза при встрече со мной, им явно было совестно.
В часы досуга иногда эта братва любила помечтать. А так как это были люди, никогда не имевшие денег больше нескольких десятков рублей (да и это бывало только у очень скупых и тех, кому не нужно было посылать в деревню), то мечты их всегда сводились к деньгам: «Вот бы найти кошелек!» Кто называл сумму в 100 рублей, кто 200–360, самое большее – 500, о большем никто не мечтал. Один намеревался построить на эти деньги в деревне новую избу, другой – купить хорошую лошадь, третий – торговлю завести.
Спросили как-то и меня, что бы я сделал, если бы нашел много денег. Я подумал: а что же, в самом деле, я сделал бы в таком случае? И решил, что я купил бы плугов для всей нашей деревни, чтобы заменить ими сохи. Так и ответил.
Мысль эта явилась неспроста. У нас в то время только начали появляться первые плуги, и наш шушковский кружок старался внедрить в сознание мужиков мысль о необходимости замены сохи плугом. Но пока это дело шло туго. Вот я и подумал, что если бы я мог купить и раздать своим соседям плуги (от даровых кто откажется?), то они на опыте увидели бы их пользу. И тогда сохе пришел бы конец[130 - Плуг – сельскохозяйственное орудие с широким лемехом для вспашки земли. В Центральной России и на Русском Севере до начала XX века наибольшее распространение имела соха. В отличие от плуга она не переворачивала пласт земли, а отваливала его в сторону. Недостатками сохи были неустойчивость, малая глубина пахоты, необходимость больших физических усилий. Возникшие в 1860-х годах земства пропагандировали преимущества плуга, однако он стоил дорого – от 4,5 до 8 рублей в конце XIX века. Соха обходилась всего в 1,5 рубля. (Ред.)]. А кроме того соседи, убедившись в моих добрых намерениях, согласились бы пойти и дальше, перейти на многопольный севооборот[131 - Начиная с XV века в России наиболее распространенным типом земледелия была система трехполья с делением пашни на три поля, каждое из которых засевалось сначала озимыми культурами, затем яровыми, а на третий год использовалось в качестве пастбища. На рубеже XIX–XX веков в России пропагандировался переход от трехполья к многополью, при котором посевы хлебов чередовались с посевами трав (например, клевера). При таком севообороте увеличивалось количество пастбищ, что отвечало интересам молочного животноводства. Внедрение многопольной системы затруднялось из-за малоземелья и недостатка агрономических знаний. (Ред.)].
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом