978-5-8370-0943-3
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 30.05.2023
Самое ужасное, что мог натворить МОЙ дед – выпороть сыновей, Владимира и Алексея, после подслушанного спора, кому из них в случае его смерти достанется костюм: ну и что, что маленькие, все равно обидно, родители-то разговоры о смерти воспринимают всерьез, особенно о своей смерти.
Конечно, все неправда, ведь в теткиных рассказах не оставалось места для бабушки – вот доказательство неправды, я-то знаю, все наши женщины знали, кто главный, кому принадлежит первенство в событийной ли канве памяти, в значимости ли.
Мой дед, на чьих руках так удобно было сидеть, чьи усы так весело было крутить на палец, он не может жить таким в чужой памяти. Чужая память не имеет права на его зайцев, сделанных из носового платка. Чужая память не знает о горошинах драже, с вечера положенных под морду фаянсового теленка, чтобы утром внук или внучка быстрее просыпались и бежали проверять, конфетку какого цвета принес теленок на этот раз.
Мой дед остался там, на старинных фотографиях, хранящихся у меня, рядом с бабушкой, положившей руку ему на плечо скованным жестом, и галуны топорщатся на рукаве. Тех фотографиях, которые я никому не отдам и не передам уже, так как у меня нет дочери, которые, и сейчас сильно выцветшие, наверное, вовсе сотрутся – потом, когда меня не будет.
10. После памяти
Мы встретились: все внуки, кроме одного, шесть человек, плюс один из правнуков и две бабушкиных невестки, обеим хорошо за семьдесят. Давно умерли дед и бабушка, умерли их дети. У внука Андрея родилась собственная внучка. Внук Саша, тот самый, кому покупали слезы, придумал собраться в Рыбинске – в Городе и отправиться на кладбище. Мы приехали из разных городов: Москвы, Питера, Вологды и Ярославля. С некоторым трудом нашли дорогу к Роздумовскому кладбищу, где сохранилась старая церковь и могилы генерала с супругой 1814 года захоронения. Полагаю, генерал, как теперь говорят, спонсировал строительство церкви. Могилы бабушки и деда, к моему удивлению – а ведь ничего не стоило узнать раньше, – оказались в одной ограде с прабабушкой Анной.
Помню, когда умирала Катинка – Баба Катя, – она просила похоронить ее на Митрофаньевском кладбище. Я объясняла, что такого кладбища в Питере больше нет, она сердилась:
– Как же нет, там мой отец похоронен!
Могила прадеда залита асфальтом Митрофаньевского шоссе в Петербурге, могила прабабки в деревне Роздумово оказалась в полном порядке. Деревенские кладбища не бывают запущенными, как, к примеру, некоторые участки нашего Северного или Южного. Прабабушкина могила 1908 года, без цветов, но относительно прибранная, меня изумила. С ходу и отчество прабабушки не вспомнили, однако же навалились всем составом, смели опавшие листья, поправили дедов памятник, посадили цветы на все три могилы. Поездка на кладбище оказалась важнее последующего сидения за столом. Я боялась родственников, иных не видела двадцать лет, неизвестно, как мы друг другу понравимся, по отдельности некоторые вызывали отторжение. Но большая семья за столом, абсолютно непривычное и знакомое на генном уровне ощущение, – совсем другое. Прошлое казалось сахарным и сусальным – куда же отнести настоящее, когда такие разные братья и сестры собираются вместе и так уместно молчат у вековой ограды? Я люблю вас, хотя двадцать лет назад решила, что родственники ничего не значат по сравнению с друзьями. Я вижу бабушкины черты в племяннике, которого не знала прежде, я понимаю, что связь не прервалась. А банальные мысли, писала же, всегда воспринимаются со скрипом. Но есть Интернет, фотографии можно сканировать. Память сохранится.
Цвет черемухи
Я люблю фильмы о времени «до меня». Хотя бы о 50-х годах, но лучше – раньше. В этих фильмах узнаю детали из рассказов бабушки, я к ним готова, пусть не видела сама, только вещи оставшиеся видела; вещи оттуда. Вот валик, которым колотили белье, чтобы разгладить, вот саперная лопатка, которую дед хранил еще со службы в той, царской армии. Но это древнее, дореволюционное. Довоенных вещей в моей семье больше, много. Многими и сейчас пользуюсь: посуда, столовые приборы, кружева.
Часть дореволюционных – вещи прадеда. Отдала реставратору на починку киот со старообрядческим распятием, доставшимся прадеду от отца; по семейной легенде, прадед заказывал киот в мастерской на Невском проспекте. Реставратор присылает снимок разобранного киота: внутри, под рамой, рукой прадеда указана дата (1904 год) и его подпись. Я хорошо знаю выразительный почерк прадеда по заметкам в семейной библии и псалтыри, по его единственному оставшемуся, но пространному письму. Мой скверный скорый почерк, если освободить его от неряшливой торопливости, похож на почерк моей мамы, бабушки и – да, именно так, на почерк прадеда. Всякую букву пишу одной линией, даже «ы». Хотя учили иначе.
У прадеда судьба, как у всех на границе XIX и XX веков, сложная. Границы веков, они провоцируют проблемы, есть такая беда. Но я не о сегодняшнем дне, я о прошлом. Прадед – заслуженный питерщик[2 - Крестьянин, на продолжительное время перебравшийся на заработки в Петербург.], его наверняка посчитали тамошней статистикой – работал в Петербурге у Жоржа Бормана, в деревню под Рыбинском, к семье, ездил раз в год на сенокос, так он проводил свой отпуск. Если бы не алкоголь, жил бы много лучше и дожил бы до раскулачивания. Но пил, запойно. Терял должности, Борман его жалел, под конец оставил работать в передвижной лавке. Прадед держался тем, что на год давал зарок у иконы «Неупиваемая Чаша» в храме Воскресения Христова у Варшавского вокзала. Сейчас нет вокзала, там торгово-развлекательный комплекс. Но храм есть, действующий.
Старшей дочери прадед успел подарить полупарюру, то есть золотые брошь и серьги, а еще золотые часы. Бабушка (она же – старшая дочь) снесла золото в Торгсин, когда голод начинался. В Торгсине с 1931 по 1936 год можно было обменять золото на еду. Но маленькая брошь от прадеда осталась, вероятно, потому, что застежка сломана.
Раз в год, между зароками, прадед пускался в запой. В запое и умер, запершись в передвижной лавке-фургоне. На 43-м году, если по генеалогическому древу, а по легенде – в 37 лет. Похоронил первую жену, женился на вдове с ребенком, плюс своих три дочери. От второй жены еще три дочери. Первая, Вера, умерла младенцем, имя такое, да… Последняя – Ольга, она уродилась смугляночкой, не в нашу родню, рыжевато-русую да светлоглазую.
Начало века. Рыбинск, столица бурлаков и главная хлебная биржа, колыбель верфи Нобелей (в том числе того самого Нобеля, чья премия, его бюст сейчас стоит на аллее, где раньше был памятник Ленину в меховой шапке и пальто с по-купечески каракулевым воротником). Цыгане – частые гости, а и не гости: кочующие жители. Они раскидывают шатры на площади в центре, на набережной Волги, у вокзала. У вокзала я лично видела шатры еще в 70-х годах ХХ века: с розовыми шелковыми подушками на газоне, с полосатыми перинами. Цыгане добираются до ближних деревень.
– Хозяйка, подсобить с конем? Хромает, гляжу!
– Отстань ты, ради бога! У нас свой кузнец!
– Да сколько он возьмет-то с тебя? А мы полюбовно договоримся!
Ах, какой красавец, кудреватый да черноокий! То-оненький! Пущу на ночь, что мне – старухе, сорок лет уже скоро, через четыре года. Не позарится, чай! Пусть в сарайке на сене переночует, в хлев-то не пущу, еще коня сведет! Проверить разве, как устроился на ночь-то? Хлебушка снести, молочка крынку. Тоненький больно, голодает, поди! Детки уснули, намаялись за день на поле. Я и сама-то намаялась, не уснуть от усталости. Луна, проклятущая, так и сверкает в окошко, так и сверкает! Ах, муж мой, Василий Петрович, что же не пишешь, не шлешь посылочку? Как жить, как справляться в одну женскую силу на всем хозяйстве? Ладно, Маняшка помогает, остальные еще малы, а с Сергуньки какой спрос, да и жаль его, памятка о первом муже… Пожили с ним что-ничто, жарко, да мало. Зачем умер так скоро? Хорошо хоть всего один ребятенок выжил: память осталась, но не обременительная. А с Василием Петровичем сложно, только на сенокос и приедет. Зовет к себе в Питер зимой, да куда же я от хозяйства, от его же детей? Плохо Василий Петрович понимает, плохо рассчитывает. Что я в том Питере не видала? Живут, как на постоялом дворе, в одной комнате, мужичищи. На улице – Лиговском проспекте – толчея, воняет.
– Хозяюшка! Дай водички, красавица! Дай, ясноглазая!
– Какая я тебе красавица, окстись! Вон в сарайку поди, если переночевать. Утром навоз уберешь!
Сглазила меня Савосиха проклятущая… Еще на прошлогоднем сенокосе сглазила. А если бы Василий Петрович приехал, и не было бы ничего…
– Ладно, сейчас молочка принесу!
– Ай-я, какое у тебя, хозяюшка, молочко сладкое да гладкое!
Черемуха цветет, как сумасшедшая, аж за Волгу запах перелетает! Ах, если бы Василий Петрович прошлым летом хоть на сенокос приехал! Да разве до черемухи сейчас, столько дел: картошку садить, сарай поправить, надо работника нанять. Вот, цыгана-то и найму. Нет, цыганы же не строят, им нельзя, это все черемуха мысли путает, молочка ему в сарай, хлебушка теплого утром…
– Ты сама, как хлебушек, теплая, мягкая, пышная, словно и не крестьянка! Беленькая!
– Да какая я тебе пышная!
Ах, черемуха плывет над Волгой – пышная, плывет над лесом, над полями, голову кружит. Цвет у черемухи беленький, водичка в Волге мягкая, теплая, обе шепчут: ах-ах, последняя дареная весна, дальше-то что? Цыганы на гитарах играют, у этого и гитары нет, маленький, то-оненький. Но силищи в нем, силищи, как у здоровущего мужичины! Откуда что? Пусть еще одну ночь переночует в сарайке, и все. За две ночи осыплется скорая черемуха, пройдет морок, следов на водичке волжской не останется.
Ушел, как договаривались, на третью ночь. Не взял ничего, не уворовал, а боялась, что скрывать! Но следы остались. Муж Василий Петрович приехал на сей раз на сенокос на Петра и Павла в начале июля, а у нее уж живот проклюнулся, самую малость, но у часто родящих это сразу заметно. Боялась, что прибьет: обошлось, даже не сказал ничего. А первый-то муж точно бы прибил, любил первый муж-то. Ну так молодыми венчались!
Девочка родилась хорошенькая, черноглазая. Савосиха пыталась сплетни распускать, но сказали ей, что бабка была черноглазая. А уж когда стало ясно, что девочка совсем в другую породу, годам к трем стало ясно окончательно, Василий Петрович, муж, умер, запершись в своем фургоне в Питере неподалеку от Лиговского проспекта. И дедов-родителей не было, ни своих, ни свекра-свекрови. Кому судить-то? Некогда судить, дети на руках: три падчерицы, свой сынок, да с Василием Петровичем общая девочка. И еще одна девочка. Шесть детей. Было бы семь, но Вера быстро умерла.
А порода – что порода? Не собаки же! Порода – условность. Исчезнет, не запомнится.
Летом я ездила на Волгу, в те края, где жили поколениями мои предки. И на выставке увидела чудесную работу ярославского скульптора Натальи Павловой: рыженький купец в красной поддевке. У него было лицо моего прадеда. Фотографии конца XIX века сохранились, я легко узнала. Ничто не исчезает. Ничто.
Братья
У меня три братика. Двоюродных, но это неважно, когда нет родных. Три братика в разных городах. И все далеко от меня.
Одному братику можно позвонить всегда. Другому под настроение – лучше под его настроение. Третий обычно сильно занят, он врач. Но бывало, что раньше звонил сам. Сейчас не бывает, и я скучаю.
В первого я была влюблена в свои девять лет на целых полчаса, пока ждали автобус: мы с бабушкой провожали его в город из деревни Вздыхайлово; на остановке у дороги над нами вздыхала прямо-таки бесконечная ива, навевала, да, всякое навевала. И братик был такой романтический, черноглазый, ну чисто Лермонтов.
Со вторым я долго переписывалась, после месяца полусовместного житья и времяпровождения в Риге. У меня практика институтская, а он работал в рижском Ботаническом саду. Ох, сколько было приключений! Как-то раз даже залезли в чужой коттедж за городом и отпраздновали там Иванову ночь, я порвала юбку, перелезая через забор. Утром, уже в Риге, встретили у театра известную латышскую актрису, и та уставилась на мою несчастную разодранную юбку, но дело не в том, а в том, что звонить ему нынче можно только по настроению.
С третьим мы ровесники, вместе росли летними месяцами. Зимой – нет, всякий рос отдельно в своем городе, в своей школе. Третий братик меня заложил, еще до школы, когда нам было по пять лет, – наябедничал бабушке, что сказала плохое слово. Слово было «гадский», относилось к предмету одежды. Этому братику не в раз позвонишь, а ябедничать уже некому, нет бабушки. Я бы сейчас поябедничала, пожаловалась.
А полгода назад у меня было четыре брата.
Старший брат умер этой тяжелой зимой.
Он был какой-то отдельный, старше меня на десять лет, любого из нас, двоюродных, много старше. Я помню обрывки, легенды о нем. Жил у нас с мамой в комнате в коммуналке, когда поступил в институт в Ленинграде, после перебрался в общежитие на проспекте Максима Горького, как тогда (временно, как оказалось) назывался Кронверкский.
Там – ужас-ужас – они с однокурсниками ловили голубей, приманивая их хлебными крошками на подоконник, а после жарили. 1965 год, наши в космосе, а еды студентам не хватало: трудно поверить. Немного легче будет, если представить, что стипендию брат со товарищи тратили не на еду, а на то, что традиционно покупают юные шалопаи со времен вагантов (и это далеко не всегда книги или музыкальные инструменты). К тетке же – моей маме – ходить харчеваться каждый день было неловко.
Там на Горького – куда смотрел комендант общежития – брат целиком расписал стену комнаты, входящего встречала фреска, копия ивановского «Явления Христа народу».
Еще одна легенда – принес котенка бабушке с дедом. Мы, двоюродные, еще не родились, а он уже вовсю котят пристраивал. Много позже его сын выучится на ветеринара. Но пока – брат приволакивает этого шелудивого черно-белого котика в родовое гнездо, и наш суровый капризный дед котика возьмет, дав имя Котище. Котик имя оправдает, вырастет крупным и гладким, начнет таскать цыплят у соседей. На все претензии соседа, мужа Раечки, дед философски станет отвечать:
– А я при чем? Лови кота, разбирайся с ним.
Кота сосед не словил. Дед этим весьма гордился.
Может, этот кот, проживший долгую счастливую кошачью жизнь, забрал кураж моего брата? Нет-нет, жизнь брата вполне сложилась: женился на энергичной сокурснице, из-за темперамента она не вполне пришлась ко двору в семье, эта очаровательная полячка. Родил сына. Строил-проектировал мосты, хорошо строил, наверное, потому что приглашали в разные города, нарасхват был.
Конечно, чтобы проектировать мосты, надо уметь рисовать. Мне жаль, что не знаю (а раз не знаю, то и не было?), рисовал ли он «для себя» после фрески-копии в комнате общежития. Но копия была ничего себе, не ремесленная поделка.
Как-то раз он заехал в гости, проездом из Николаева в Петербург, ближе к ночи. Я его лет десять или пятнадцать не видела – разные города, большие дороги. Поужинали, я принялась расстилать гостевой диван, но тут брат увидел пианино.
Он играл до двух часов ночи, удивительно, что соседи не возмутились. Муж мой переживал, потому что выпил мало, наверное: в шесть утра вставать на работу.
– Саша, что он играет? – шептала я мужу.
– Это Брубек, это Глен Миллер, а это – ты что, не узнаешь, что ли? – Муж сердился.
В два ночи я узнала, что брат был руководителем джазового ансамбля, джаз-банда, если по-человечески. А кто знал? И куда все делось? Котище съел? Ведь у брата дома в Николаеве не было ни фоно, ни даже гитары. Точно знаю, десять или пятнадцать лет назад мы приезжали к нему с мамой. И картин – его картин – тоже не было.
Но его мосты над большими и не слишком большими реками связывали пути-дороги страны так же надежно, как вокзалы на севере, построенные его дедом – другим, не нашим общим. А я ведь не помню фамилию его деда, хотя тетка, некровная родня, сколько раз говорила. Умерла тетка…
Но фамилия брата не затеряется: нас, двоюродных, еще довольно много с такой фамилией. Пока много.
Странный воздух Матисова острова
Очень поздно я сообразила, что с жильцами Матисова острова были проблемы. Ученикам советую не использовать слово «очень», разве по жизненной необходимости. Тут именно такая.
Мама получила комнату в коммуналке от института, где преподавала. Большая комната, 28 метров, светлая, красивая. Но рожать меня поехала к родителям в Рыбинск. Потому у меня в паспорте место рождения не Ленинград, в Ленинград я переехала в возрасте трех недель. Соседей любила, особенно бабу Досю, Домну Андреевну. Она жила с сыном и невесткой в двух комнатах. И сын, и невестка – бывшие заключенные по уголовной статье. Случалось, дрались до крови. Сын бабы Доси, алкоголик, как говорили мои родные, периодически жертвовал частью своей водки мне на компрессы: от простуды. При такой, как сейчас сказали бы, маргинальной жизни и соседи, и мама нанимали знакомую санитарку мыть окна: самим было не принято. Санитарка работала «на Пряжке» – в сумасшедшем доме. Я ходила в школу мимо него, в окнах торчали женщины, махали руками. Мы с подружками делали вид, что их боимся, рассказывали друг другу байки о побегах «психов».
Позже мама смогла поменять комнату на другую, в соседнем подъезде. Новые соседи считались «приличными», здесь даже можно было пользоваться ванной. В предыдущей коммуналке в ванне порой плескались живые карпы из магазина «Диета», что на площади Труда, и не было горячей воды. А сын бабы Доси, рыбак, частенько держал свой улов.
Приличные соседи формально были в разводе. Соседка развелась с мужем, пока он сидел – долго-долго, больше десяти лет, – по политической статье. Сидел по политической, а не развелась по этой статье. Мама шепотом рассказывала об их разводе своей подруге, я подслушала и изумилась, потому что эти старики (им было за шестьдесят) явно любили друг друга; меня поражало, что они вместе мылись в ванне: терли друг другу спинку, о чем и сообщали громогласно. Ведь развод – это все врозь, как у моих родителей!
У меня была взрослая подруга, тетя Заря. Пыталась учить меня английскому, заинтриговывала:
– Если хочешь зайти в гости, смотри на мое окно. Увидишь, что занавеска подвязана, можешь заходить.
Шпионские штучки! На самом деле – тюремный опыт. Но тогда это было непонятно. Хотя что-то витало в воздухе Матисова острова. В третьем классе мы с дворовыми друзьями взялись выслеживать шпионов и, конечно, сразу нашли: тощий дядька из первой парадной, он еще конфетами нас угощал.
У подружки моей Оли, это еще во втором классе выяснилось, с дедом что-то не то. Подружка-то была что надо, а дед у нее финн, не там оказался, не в то время. Где сейчас дед, Оля не знала.
Беда с Матисовым островом. Хотя есть домашняя река Пряжка, кусочек реки Мойки с парадной оградой и даже Нева, но к ней не подобраться из-за Адмиралтейских верфей. Две улицы, один переулок, а мостов целых четыре. У воды хорошо жить, весело, вот только в воздухе что-то странное. Из-за заводов, что ли? Заводов несколько, не одни верфи.
У мамы завелась своя подруга, тетя Варя. Мы ходили к ней в гости в квартиру напротив, тоже коммуналка, но коридор длиннее, темнее и опаснее. Зато в коридоре бегала большая деревянная лошадка-качалка, я таких не видела ни до, ни после. Черная лаковая, в желтых яблоках, с настоящей гривой – чудесно длинной, желтой. У тети Вари сын старше меня на пять лет, потому неинтересный. И муж дядя Леша. Мама всегда про дядю Лешу удивлялась нехорошо, но это она бабушке Коке удивлялась.
– Вот, – говорит мама, – до гостей два часа, а он тянет Варечку гулять. Если ему приспичило гулять, она должна идти с ним. А ведь скатерть еще не погладила!
Времена были строгие. Скатерть, как правило, одна на все случаи, ее отбеливали хлоркой, сушили во дворе, а перед гостями прыскали водой изо рта и гладили на столе.
В гостях у тети Вари мама украдкой выливала содержимое рюмки в горшок с фикусом, тряся мне пальцем, если я оказывалась рядом, а не на лошадке в коридоре. После застолья случалось разное. Самое среднее: патефон, музыка, песни хором. Самое частое: карты, вист-пас, на столе листы с циферками, и мы, дети, свободны. Самое редкое: дядя Леша настраивает приемник, тот хрипит, шипит, скрежещет и почти неразличимо выдает разными голосами нечто непохожее на новости из нашего радио на общей кухне. Дядя Леша регулярно повторяет: вот, гады, клевещут, вот изгаляются. Но злости в его голосе я не чувствую, а тетя Варя то смеется, то грустит под эти шепотливые голоса.
Они получают квартиру – отдельную, без соседей и с горячей водой. За городом, где-то в Ульянке. Мы едем к ним в гости, это очень далеко от Матисова острова. Там лес рядом с домом, в квартире пахнет клеем и деревом, и дядя Леша после обеда тянет гулять в этот лес уже всех нас, а не только тетю Варю.
Дома мама дает мне книжку: вот, посмотри, тут есть рассказ дяди Леши. Книжка называется «Воспоминания узников Бухенвальда». Я не понимаю, что надо сказать, и вопросительно взглядываю. Мама не понимает меня и нервно (фикус в горшке, куда можно выливать рюмку, не поместился в новой квартире ее друзей) поясняет:
– Ну что ты смотришь? Да, дядя Леша тоже сидел в тюрьме, но недолго.
– А за что он сидел? – уточняю я.
– Ох! – Мама садится на вытертый плюшевый диван, доставшийся нам от крестной. – Поставь чайник, пожалуйста! Там в шкафчике, кажется, еще остались финики.
Мы начинаем регулярно ездить в Ульянку, хотя и далеко. Но зато летом тетя Варя с мужем приезжают к нам, вернее к нашей крестной, на дачу в Рощино. Мне-то все равно, лишь бы сына не привозили, он меня дразнит.
Задремывая на даче у серебристой бесконечной в высоту голландской печи, слышу, как мама с Кокой, маминой крестной, сплетничают:
– Он так ее любит, что даже страшно! Но какой тяжелый характер! Сказал – гулять, значит – все брось, котлеты брось и – гулять!
– Простынища ты, Леля! Что ты понимаешь в мужчинах! Три года замужем прожила, а туда же. Нечего им потворствовать!
Задумываюсь над незнакомым словом «потворствовать» и окончательно засыпаю. Утром Кока приносит ватрушку с угольками из поддымки, то есть из печной топки, прямо в постель. Соображаю, что «потворствовать» от слова «творог» – мягкое, белое, с мелкими угольными крапинками. А простынища – это у Коки простушка в превосходной степени, это слово знакомое.
Через год тетя Варя умирает. Мама, плача, говорит Коке:
– Леша сказал, что никогда не снимет кольцо, никогда не женится.
Еще через год дядя Леша приезжает к нам, уже в новую квартиру, не коммунальную, не на Матисовом острове. Мама не отпускает меня из кухни – мы пьем чай там. Дядя Леша уходит. Он сделался совсем старый и меньше ростом. Мама смотрит, как он идет к остановке автобуса, но не машет рукой, а прячется за занавеской. Когда его забирает автобус, пьет прямо из заварочного чайника, из носика. А мне за это влетало. Сильно.
Едем к Коке в выходные.
– Леша снял кольцо, – говорит мама ей, как будто жалуется. – Приезжал на той неделе. Боюсь.
– Простынища ты, Лелька! – привычно отвечает Кока. – А и правильно. Ты ж ее первая подруга. Нечего потворствовать!
Неомифологический словарь
I
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом