Перейти к содержанию

Письма издалека

Автор:

Категория
Современная русская литература
Издательство
Издательские решения
ISBN
9785449301994
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
30.10.2026

Аннотация

Терапевтический роман о взрослении и о психологической помощи. Художественное размышление о детско-родительской психотерапии и не только.

Читать «Письма издалека» — Евгения Авдеева онлайн

Страница 2 из 4

С.


Письмо пятое


Доброго дня тебе, Марит, здравствуй!

Четыре дня прошло с последнего моего письма. Восемь дней я в Вираге-Озерном. Слишком мало, чтобы успел дойти ответ, даже если ты ответила сразу. А это ведь очень самонадеянно – думать, что ты непременно ответишь сразу?

Я просто буду ждать.

Сижу, скрючившись, в комнатушке для прислуги – никакого стола здесь, конечно, нет, держу тетрадь на коленях, поставив чадящую лампу перед собой на табурет. Молюсь, чтобы никто не заметил, что в такой поздний час я жгу масло – как будто я вновь в общей ученической спальне в Ордене, и вот-вот явятся старшие, чтобы дать леща всем, кто не спит после наказа тушить свет.

Я выкроил это время, чтобы рассказать тебе о семье, в которой мне предстоит потрудиться: в первый день на месте я хочу ухватить свежее впечатление от всех домочадцев – разделяя его с тобой. Как это стало привычно – постоянно удерживать тебя в мыслях, все на свете поверять тобой, все неясности проговаривать, словно держа перед тобой ответ.

Да, я сел, чтобы поведать тебе все это – и мой рассказ еще впереди, – но перо уперлось в бумагу, и я тяжело задумался.

Почему то, что происходит со мной здесь, так мало меня волнует?

Если вдуматься: что за безумная затея выдавать себя за прислугу, переодевание в женщину, подчинение старой Пири, задача, которую я ставлю перед собой – все это должно приводить меня в ужас и вызывать протест. И что же? – все эти дни я прожил как в тумане. Шел куда вели. Делал что говорили. Откликался на то, что видел и слышал – но словно сквозь плотное одеяло. Почему?

Потому что все это – второй план моей жизни. Как фон на картине. Как в театре – задник сцены. Как в романе – описание природы.

А первый план – это ты.

Марит.

Я тоскую и умираю в разлуке с тобой. Душа не принимает расставания. Тысячу раз на дню я уговариваю себя, что эта поездка – часть моей истории миротворца, жест твоего доверия, шаг вперед в ремесле. И тысячу раз эти уверения разбиваются о стену отчаяния – ты отослала меня прочь. Тысяча игл колет меня, стоит мне вспомнить, что ты не пришла меня проводить и никак меня не напутствовала.

И все бы ничего, если бы накануне я не провожал тебя с ярмарки. Если бы мы не шли в сумерках вдоль Долгого луга, если бы уходящее солнце не золотило так сосны на дальнем холме, если бы воздух не был таким осенним, хрустальным, берущим за сердце… Если бы я не готовился всю дорогу сказать, как сильно тебя люблю. Решился перед самыми воротами, набрал воздуха в грудь, повернулся – и встретил твой строгий взгляд. «Доброй ночи, Соник», – сказала ты и быстро прошла в дубовые створки. А я так и не знаю – то ли я слишком мнителен, то ли ты вправду все поняла без слов и остановила меня. Ты такая тонкая, столько знаешь о людях – я бы не удивился. Разве мои чувства не написаны у меня на лице? Твое же лицо для меня – загадка. Что говорила улыбка в уголках твоих губ – то была досада? насмешка? грусть? удовольствие? – я не знаю. У тебя столько улыбок! Я лишь гадаю, то загораясь надеждой, то злясь на себя за нее. Пишу тебе эти глупые письма, признаваясь в своей тоске – жгучей, отчаянной, бесконечной и никому не нужной.

К черту!

Будем говорить о работе.

В конце концов, может быть, я просто оттягиваю время, чтобы не приступать к описанию семейства – ведь плана у меня так-таки и нет. А? Может быть, я нарочно сбиваю тебя с толку, не позволяя оценить степень моего замешательства.

Как представить тебе новые лица? В том ли порядке, в каком они появлялись передо мной? Или в зависимости от впечатления, которое на меня произвели? Я начну с детей. В конце концов, я здесь ради них. Вообще все это – ради них.

Осока – старшая, девушка, которую я мельком видел на ферме. Ей пятнадцать (возраст всех детей я узнал от Пири) и она рыжая. Настолько рыжая, что рассмотреть все остальное удается гораздо позже – трудно отвести взгляд от ее волос. Мне кажется, что в этой местности длинные волосы принято собирать – по крайней мере, все женщины и девушки, которых я тут встречал, носили какие-то прически – но Осока как будто нарочно оставляет их в небрежении. За спиной их путаница свита в подобие жгута, из которого во все стороны разлетаются рыжие пряди – скорее волны, чем кудри, и они горят, словно пламя. В ее волосах есть какая-то дикая сила. Во всем же остальном девушка скорей мила, чем красива: у нее пухлое тело, маленькие руки с обкусанными до самого мяса ногтями, капризный небольшой рот, вздернутый нос и дымчатые глаза. Ссадины и синяки почти сошли – и жутковатым образом поджившая корочка в углу рта и зеленоватый кровоподтек на скуле добавляют ее простоватой внешности драмы.

Мне кажется, она должна легко нравиться мужчинам. Не знаю, как на это здесь смотрят – думаю, что косо.

На самом деле Осока – не настоящее имя, а детское. В этих краях детей при рождении называют как-нибудь странно – в честь растений, зверей или птиц – а взрослые имена они получают по достижении двенадцати лет в день зимнего праздника, и потом уже зовутся так. Взрослое имя Осоки – Аранка, «золотая» (естественно). Но пока я не слышал, чтобы ее так называли – не знаю, насколько это в порядке вещей, но я это себе отметил.

Ее брата, второго по старшинству, зовут Волчок. Ему двенадцать – стало быть, этой зимой он получит взрослое имя. Но и с его детским прозвищем все не так просто: если верить Пири, при рождении мать назвала его Волчец – то есть «сорняк». Однако прижилось другое. Парнишка и шустрый, словно волчок, и угрюмый, как волчонок – серые волосы неровно острижены и торчат в разные стороны, как будто он не может усидеть на одном месте достаточно долго, чтобы их можно было подравнять. Лицо и шея у него темные от загара, как у человека, привыкшего проводить дни на улице. За весь день я услышал от него лишь пару слов, но взгляд у него цепкий, недоверчивый и тяжелый. Рядом с ним неуютно и постоянно хочется проверить, на месте ли кошелек – хоть у меня его при себе и нет.

Девятилетний Лютик – третий ребенок. У него бледное, узкое, напряженное лицо. На висках и на шее под тонкой кожей видны голубые жилки. Большие серые глаза испуганно мигают, если к нему внезапно обратиться. Лютик на вид младше своих лет, худой и выглядит слабым, зато он единственный, кого я видел с книгой в руках – он просидел над ней весь вечер, правда, не всегда читая: время от времени я замечал, что он смотрит поверх страниц невидящими глазами в одну точку. Мне показалось, что Лютик – любимец Пири: я видел маленькие знаки внимания, которые она оказывает ему, проходя мимо – то сунет в руки булочку, то проверит, не дует ли из окна, под которым он сидит.

Я не заметил за этот день, чтобы братья как-то общались – но не усмотрел между ними и явных признаков вражды. Скорее, они обходят друг друга, как будто живут в разных мирах.

От старших к младшим волосы в этом семействе словно выцветают: огненные пряди Аранки, серый пепел на голове Волчка, бесцветный пух Лютика – волосы у него такие тонкие, что часть их колышется над макушкой при малейшем ветерке. У младшей же дочери длинная косица блестит, как бледное золото. Ее зовут Ива, ей только исполнилось пять, и она выглядит как все пятилетние девочки – миленькая, глазастая, похожая на котенка. Если вдуматься, ее обыкновенность удивляет больше всего – в ее лице нет ни затаенного испуга, ни напряжения, ни протеста, а только задумчивая важность, с которой она проделывает все свои дела. Весь день, сколько я ее видел, Ива была занята – возилась со своими куклами, вертелась под руками у Пири, помогая ей стряпать, сидела с сестрой за штопкой, подавая ей падающий наперсток и аккуратно складывая в корзинку готовое. В этой напряженной семье она кажется волшебным существом, семечком растения, занесенного ветром по ошибке. По крайней мере, такие фантазии возникли у меня после первого дня нашего знакомства – а ты призываешь нас относиться к первым впечатлениям серьезно.

И, наконец, их мать.

Я так долго откладывал рассказ о ней, так старательно изгонял ее из мыслей, сосредоточившись на детях – но сколько веревочке ни виться, а конец будет – я приступаю, и это трудно. Я не могу так легко охватить ее словами, как детей – она взрослая, она сложная, и она меня немного пугает (что будет, если она узнает про мой маскарад? начать хоть с этого).

Итак, мою – кого? хозяйку? клиентку? – примиряемую сторону, скажем так – зовут Юфрозина. Она высокая (для женщины) и очень худая. Ее худоба не болезненная и не злодейская (знаешь, есть такого рода внешность – женщина, острая, как бритва? – так вот, это не тот случай), скорей она наводит на мысли о дисциплине и самоограничении. «Ничего лишнего». И действительно – ничего: ни груди, ни бедер, ни гибкой талии – этих архитектурных излишеств женской фигуры. Юфрозина выглядит выносливой и прочной, как тонкий стальной прут.

И вместе с тем она по-своему красива. У нее высокие скулы, маленький твердый подбородок, высокий ясный лоб с морщинкой между бровей. Глаза у нее ярко-голубые, льдистые, волосы светлые, гладко убранные в узел на затылке. Двигается она быстро, с угловатой грацией, но даже это не разрушает ощущения холода и скованности, которые возникают каждый раз, как я на нее смотрю.

Написал и понял вдруг, кого она мне напоминает. В нашем саду живут богомолы – такие же длинноногие и длиннорукие, непостижимые, жесткие и хрупкие одновременно. Да уж… Завораживающий, но неуютный образ. Будем помнить, что это лишь первое впечатление – и что я заранее предубежден против нее, зная, как она обошлась с дочерью. Видишь – я отдаю себе в этом отчет и буду стараться подмечать все доброе, что в ней есть. Я помню твою присказку: «Хочешь помочь ребенку – уважай его мать».

К чести моей хозяйки, должен сказать, что наше знакомство прошло приятно и деловито. Она быстро объяснила мне мои обязанности (опишу их как-нибудь в другой раз), сообщила плату (я не спорил), кратко расспросила о моей прежней жизни (мы придумали сказать, что я в первый раз иду в услужение, но привык… привыкла к работе по дому и к детям – про детей, как ты знаешь, совершенная правда). Мой рассказ ее удовлетворил и, похоже, не заинтересовал. Она показала мне комнату, где я буду жить, быстро представила мне детей и меня детям и передала в распоряжение старой Пири, вежливо выразив надежду, что мы все поладим. Ее обращение не назовешь сердечным, но и высокомерным тоже – и это по-своему симпатично. Настраивает на деловой лад, так сказать.

Надеюсь, мне удалось описать примиряемое семейство так, чтобы ты его себе представила. Моя лампа коптит и чадит, намекая, что масло в ней кончается, а темнота за окном сгущается, сообщая, что ночь перевалила за середину. В этот глухой час как бы мне хотелось быть не так далеко от тебя и от всех, кого я знаю – но что делать, я завершаю письмо. Завтра будет важный день – начну обживаться на новом месте.

Будь здорова, и пусть все дела тебя радуют.

Верный тебе

Софроник


Письмо шестое


Дорогая Марит, вот я и получил твое письмо. Спасибо!

За то, что ты в меня веришь. За то, что ты обо мне волнуешься – теперь я буду рваться доказать, что зря! – но боже, как же это приятно. За твою серьезность и за улыбку, которая, несмотря ни на что, ни какую критику, светит мне из каждой строчки, соскользнувшей с твоего пера.

И за твою отповедь – тоже. Я ведь не дурак – сам понимаю, что ты никогда не ответишь на мои чувства. Я для тебя – ученик, и только. Все это я и сам знаю и твержу себе каждый день. Но ты пишешь, что моя любовь тебе понятна, что чувства мои тебя трогают и что ты благодарна мне за них – и эти слова согревают мне сердце. Я повторяю их, пока боль не отступит. Благодарю тебя, что написала так человечно, так просто – словно коснулась мягкой рукой. Не знаю, что еще тут сказать, слезы близко, и хочется, чтобы ты еще поутешала меня, как маленького – а сразу вдруг припоминается, как ты щелкаешь меня по спине подтяжками: поддеваешь пальцем и отпускаешь – милый, свойский, семейный жест – «подтяни носки, Соник, и вперед!». И вот я выдыхаю и мысленно подтягиваю, хоть на мне и нет никаких носков, и устремляюсь вперед – радовать тебя своими свершениями.

Неожиданно трудно – переносить обращение на «ты». Казалось бы, чего возмущаться: в Ордене мы все на «ты», как дети одной матери, и все же, оказывается, я уже привык к почтительному обращению со стороны чужаков. Привык к уважению, которое оказывают Ордену – не мне – но через него и мне тоже. И вот теперь на каждое «сделай», «принеси», «сходи» от Юфрозины или от старой Пири я опускаю к земле воображаемые рожки. Я-то должен говорить им «вы»!

И не говори – сам знаю, как это полезно для моей несмирной натуры. Просто какой-то подвиг самоумаления! С детьми проще – с ними мы обоюдно накоротке.

Понемногу я встраиваюсь в повседневный круг дел. Само собой, при появлении нового домочадца все притихли и подобрались, но и это хорошо: напряжение скоро даст о себе знать и как-нибудь да скажется. Пока же я просто делаю то же, что на Детском дворе: забочусь о детях – здесь и там, по мелочи, невзначай протягиваю руку помощи в самых простых, самых бытовых делах. Окликаю Лютика, чтобы вручить ему забытую дома книгу, приношу лампу Аранке-Осоке, когда она шьет под окном в тающем вечернем свете, или поднимаю для нее тяжелую бадью из колодца. Проще всего, понятно, с маленькой Ивой – передвинуть скамью, связать куклу из прутиков, завязать шнурки на башмачках – у крошки на дню сотня дел, и помощь она принимает с открытым сердцем. Труднее всего подобраться к Волчку – он держится настороженно и отдельно, даже пуговицы к своей куртке пришивает сам, хмуро сопя и бранясь, если игла попадает в палец. Я поставил крепкую заплату ему на штаны (мысленно благодаря за науку нашего кастеляна), да еще раз посчастливилось помочь ему вправить вывихнутую руку. Было это так: мальчишка пришел домой в неурочное время – Юфрозина была в мастерской, Пири ушла в лавку, и дома был я один. Правую руку он неловко держал, зажатой под мышку. Подошел ко мне немного боком, и, досадливо сверкнув глазами из-под бровей, протянул мне ладонь и быстро пробормотал: «Давай-ка, возьмись». Я сжал его руку, Волчок сморщился, крутанул запястье и, ругнувшись, вынул свою ладонь из моей. «Угу», – сказал он. Надо полагать, это было выражение благодарности.

Заботясь о детях, я становлюсь для них кем-то старшим. Так учила меня ты.

Я ничего еще о них не знаю, поэтому безудержно сочиняю про них истории. Мне видится сказка о зачарованной царевне, которой злая мать не позволяет вырасти, заточив в стеклянный гроб детского имени – и только огненные волосы прорастают день ото дня, заполоняя все вокруг, призывая на помощь, заманивая героя, который отважится за нее бороться… Я размышляю о мальчишке-оборотне, ночью крадущемся по тихим улицам, а днем волочащем ранец с книжками в школу – однажды его ранят серебряной пулей, а потом пойдут по домам смотреть, у кого из жителей города рука на перевязи… Или о юном мечтателе, которому то и дело является дверь в нездешний мир – и с каждым разом ему все трудней проходить мимо, все тяжелей побеждать искушение повернуть резную золоченую ручку, за которой – страна фей. Или еще – о невинном ребенке, из тех, кого родители так нелепо приносят в жертву, откупаясь от лукавых тварей «тем, что дома первым увидишь» – и первой, конечно, выбегает она, и ничего уже нельзя поделать…

Мне тревожно от этих мыслей – я словно предсказываю детям судьбу. Утешаюсь лишь тем, что все это – просто фантазии, просто страшные сказки, которые я рассказываю сам себе, и которые говорят больше обо мне, чем о них.

Я сочиняю эти сказки в мастерской Юфрозины, долго, размеренно нажимая на ручку насоса, качая воду в большую деревянную бадью. Это – часть моих ежедневных обязанностей.

Юфрозина валяет шерсть. Вот почему ее дом стоит на берегу озера в Красильной слободе – ее ремеслу требуется много воды. В одном углу я качаю в бадью прозрачную ледяную воду из-под земли, а в другом она по трубе утекает в озеро – грязная, теплая, пенная, взбитая вместе с мокрой шерстью неутомимыми руками. Мы забираем воду – и возвращаем воду, круг за кругом, день ото дня, прогоняя ее через пот и грязь ради исполнения наших замыслов. Краем глаза я смотрю на руки Юфрозины, обнаженные до локтей – они мнут, разглаживают, бьют и хлопают в шерсти, пене и в краске – худые, с веревками жил, с краснеющими косточками на разбухших от воды пальцах. Время от времени от усилий волосы падают ей на лоб, и она с привычной досадой отводит их локтем к ушам— но вода и пена все равно попадают на них, и скоро все пряди слипаются. Их некому поправить, некому собрать под платок – Юфрозина работает одна. Старшая дочь отдана в обучение к швее, да и обоих сыновей трудно представить с матерью за монотонным трудом. Иногда, подходя к двери мастерской, я слышу, как Юфрозина напевает, но при мне она молчит, и слышно только ее дыхание. В эти минуты я сочиняю и о ней – сказку о женщине, превращенной злой неведомой волей в совершенный механизм, в автоматон – и только где-то глубоко все еще бьется живое теплое сердце… понять бы, где…

За ужином (главная трапеза дня) за стол здесь садятся все вместе. Мое место рядом с детьми, и это очень кстати. Сегодня на меня снизошел приступ вдохновения – видимо, напряжение в семье подействовало и на меня.

Правила насчет ужина тут довольно суровы. Любопытно, что во всех знакомых мне семьях перед усадкой за стол начинается всеобщая суета: дети снуют по кухне, помогая взрослым накрыть на стол, подают и раскладывают блюда. Семья Юфрозины в первый же день поразила меня тем, как чинно и тихо сидят дети, пока перед ними не поставят тарелки. Я удивился – большие, вроде, дети, а ждут как малыши. Как только Пири кричит из кухни «все готово», все стараются как можно скорее закончить свои дела и оказаться за столом, производя как можно меньше шума и толкотни. Сегодня Лютик замешкался, убирая со стола свои книжки и тетрадки – одна тетрадь соскользнула на пол, потом, наклонившись за ней, он уронил и книги, и, только он разогнулся, откуда-то из страниц, словно издеваясь, вывалилось и покатилось под стол перо – пришлось ему лезть за ним. Только он присел на свое место, как Иве срочно понадобилось встать, чтобы получше вытереть руки – и тут в дверях показалась Пири со сковородой.

– Сели! – рявкнула Юфрозина.

Это был железный, лязгающий, как стук засова, окрик. Даже я замер на месте. Но было в нем, Марит, и что-то еще… Юфрозина сидела прямо напротив меня, и я мог бы поручиться, что на ее лице я видел страх. Ужас. Как будто сидеть во время ужина было жизненно важно. Как будто с тем, кто ослушается, может случиться что-то плохое.

Дети, и так тихие, сидели как мышки. В тишине Пири положила каждому на тарелку жареную рыбу и куски репы. Ужин начался в гробовом молчании, носик Ивы покраснел и поник над тарелкой, Лютик сидел как пришибленный, да и все остальные выглядели не лучше. Я поддел вилкой рыбью кожу и тихонько толкнул Иву под столом ногой.

– Итак, – вполголоса сказал я, оттянув кожу вбок, – приступим, братие. Перед нами – пациент. Что сказать, случай сложный. Сестра Ива, прошу вас, скажите, что вы видите.

Не знаю, Марит, что это было. В меня словно бес вселился. Прозрачно-голубые глаза девочки с удивлением обратились ко мне, и она робко прошептала:

– Рыбу!

– Н-да, – вздохнул я. – Вы совершенно правы. Мы должны сделать все, что от нас зависит. Держите вилку, сестра – будем оперировать.

Краем глаза я видел, как Лютик искоса смотрит на нас. Если бы у него были большие острые уши, они были бы в этот миг в ужасе прижаты к голове – но смотрел он не отрываясь.

– Брат Лютик, – сказал я. – Где ваш ланцет?

– Что? – пискнула Ива.

– Это такой нож, – сказал Лютик.

Юфрозина хранила непроницаемое молчание, а брови старой Пири поднялись вверх, но и она не сказала ни слова.

– Детям ножи нельзя, – шепотом подсказала мне Ива.

– Не отвлекаемся, братие, приступим, – отмахнулся я. Поддев вилкой рыбью плоть, я со значением посмотрел на обоих своих свеженазначенных ассистентов. – Брат Лютик, что мы наблюдаем?

– Кости? – мяукнул Лютик

– Что ж, – сказал я. – Можно с уверенностью утверждать, что скелет у нашего пациента в полном порядке. Хорошие, крепкие, здоровые кости.

На том краю стола фыркнул Волчок.

– А сам пациент – сдох.

– Что вы, брат, как можно! – возмутился я. – При пациенте! Как бессердечно! Он еще так молод. Всего… – я подхватил кусок рыбы, пожевал, вращая глазами, и проглотил, – Всего каких-нибудь лет сто!

Волчок прыснул. Лютик хихикнул. Рядом с Пири снисходительно, как дурачкам, улыбнулась Аранка. Ива же, сияя, уже потрошила на тарелке свою «пациентку».

Юфрозина молчала, но отвела глаза. Ее лицо было хмурым, но не злым, а мысли, кажется, витали где-то далеко от нас. Вдохновленный ее молчанием и смехом детей, я продолжал дурачиться, пока рыба не была разделана и съедена.

– Цзофика, ты что, училась в медицинской школе? – с восторгом спросила Ива. – Ты меня научишь?

– Нет, – подмигнул я ее блестящим глазам. – Это я так, для игры.

– А откуда ты про такое знаешь? – сказал справа Лютик.

– Из книжек.

Мальчик с пониманием покивал. Волчок хмыкнул. Осока глянула на меня с интересом. Впервые за все время я почувствовал связь со всеми детьми – с этой семьей. Я рассмешил их, пробудил их любопытство и позволил выдохнуть напряжение – я точно был в этот миг героем дня.

– Ты не работала раньше няней, Цзофика? – спокойно спросила Юфрозина.

– Да, – ответил я, не покривив душой. – Мне нравится быть с детьми.

Она смотрела на меня – задумчиво, не враждебно. Я улыбнулся ей навстречу.

Улыбка. Тайное оружие. Улыбка – то, что для меня связано неразрывно с тобой, Марит. Прежде всего другого, прежде, чем я стал учиться у тебя, я встретился с ней, когда мы гурьбой впервые оказались на Детском дворе – на экскурсии для новичков. «А это сестра Марит, помощница Старшей Детского двора, – сказал брат Витент, наш тогдашний наставник. – Она нам все здесь покажет». Тогда еще ты была выше меня ростом… помнишь? У тебя был забавный вид – кудрявые волосы выбились из пучка, за ухом карандаш, в руках какие-то листы и коробки с красками – но все это неважно. Ты была прекрасна, потому что улыбка освещала тебя – когда ты улыбаешься, кажется, что за твоей спиной восходит солнце, сияя всему вокруг, всем вокруг – и мне одному… Однажды юный подопечный доверительно шепнул мне: «Сестра Марит всегда улыбается» – и он прав. Почти прав. Ты всегда улыбаешься им – детям. И их родителям. От этого сразу кажется, что все может быть хорошо.

Я радуюсь, что я такой забавный, улыбчивый парень, ведь это роднит меня с тобой. В этом мне так легко быть на тебя похожим.

Юфрозина смотрела на меня, и усмешка тронула углы ее губ. Это длилось, может быть, одно мгновение – потом она повернулась к Пири – но в это мгновение ее глаза смягчились, как будто из-под голубого льда проступила вдруг талая вода.

Так проходят мои дни, дорогая моя наставница.

Что-то еще впереди?

Твой ко всему готовый

С.


Письмо седьмое


Нет, Марит, не ко всему я был готов, и даже не знаю, мог ли подготовиться.

Я получил твое второе письмо, в котором ты напоминаешь, чтобы я исследовал линии напряжения, обращал внимание на поводы, по которым разгораются ссоры. Скажу тебе, что случай не заставил себя долго ждать – и получилось как-то все наоборот: скоро дело сделалось, а сказывается нескоро… Прошло уже три дня, а я только решился взяться за перо. Собираюсь с духом и думаю о том, что человек я слишком уж мирный – не только боюсь оказаться в гуще ссоры, но даже и рассказывать о ней не хочу. Как было бы хорошо, если бы все умели решать дело миром и любили друг друга! Пусть бы тогда мы все остались не у дел – зато как славно стало бы жить на свете!

Видишь, как здорово я тяну время? Написал уже полстраницы – а так и не приступил к тому, ради чего пишу. Трус, трус.

Если начинать с начала, старая Пири с утра уже была не в духе. Кухарка ночует у себя дома и приходит с утра – это только я «девушка с проживанием». К ее приходу я должен затопить печь и принести воды – встаю с рассветом, благо и в Ордене так привык. В то утро Пири, видно, зашла на рынок: в ее корзине торчали хвосты овощей, курчавились капустные головы и розовели бока яблок. Но вопреки этой жизнелюбивой картине Пири выглядела хмуро: едва кивнув мне, она подвязала передник и принялась молча рубить и крошить, поджав губы и шевеля бровями в такт каким-то нерадостным мыслям. Я потоптался на кухне, погрыз кочерыжку и поплелся к своим повседневным заботам – иногда их монотонная неизменность погружает меня в размышления, а иногда усыпляет. В тот день – скорее второе.

Дети – все, кроме Ивы – разошлись на занятия. Юфрозина сидела в кухне под окном и вышивала тесьмой узор на войлочном жилете. Ее способность долго хранить молчание впечатляет – сам я, сидя на кухне, обычно начинаю болтать с Пири. Эти беседы похожи на возню со старым механизмом: сперва поворачивается со скрипом, приходится налегать с усилием, но потом, разогревшись, шестерни вертятся охотней, и разговор течет, пока его не прерывает какое-нибудь дело. Дел, надо сказать, много – не заболтаешься.

А Юфрозина молчит, и может легко промолчать и час, и два, роняя только краткие фразы, строго по делу. Руки у нее всегда чем-то заняты – я не видел, чтобы она сидела праздно – а рот на замке. Есть люди тихие, молчаливые – тишина окружает их как глубокая вода, рядом с ними вдруг понимаешь, что слова не нужны; учишься смотреть, как смотрят они, и слушать, как слушают они. Но Юфрозина не такая. Там, под замком, чудится мне – сотни запертых слов, они теснятся на кончике языка, заставляя ее прикусывать губы, выглядывают в окна ее глаз, стучат в прозрачные стекла – сжатые, лишенные голоса, стиснутые узким коридором ее горла. Юфрозина валяет, шьет, вышивает, кроит – и тени пробегают по ее лицу. Только тени и отблески того, что происходит в ее душе – так по озерной воде проходят тени от туч. Все это – часть ее сдержанности, ее повседневного упорного самоограничения, которое она несет как рыцарский или монашеский обет.

Юфрозина сидела и вышивала, а ленивое осеннее солнце тем временем легло от окон на деревянный пол теплыми золотыми квадратами. В средней комнате Ива разлеглась в пятне света, раскинув руки и ноги, словно купаясь в мелкой заводи. Бросив быстрый взгляд в окно и в комнату, Юфрозина кратким указанием отправила дочь поиграть во двор, а мне выпало заниматься крысиными норами.

– Скоро похолодает, – сказала моя хозяйка. – Крыс потянет в тепло.

Так что я принужден был лежать на полу, высматривая щели между полом и стенами, и заколачивать их занозистыми дощечками, предварительно закладывая шарики отравы – ее готовила старая Пири, смешивая крысиный яд из большой темной бутыли с какой-то растертой в кашицу снедью.

– Может, дождемся Волчка? – спросил я.

По моим представлениям, вдвоем с этим проворным парнем мы бы управились куда быстрее – и у меня было чувство, что охота на крыс должна бы прийтись ему по душе.

Но Юфрозина была другого мнения. Едва взглянув на меня, она произнесла ровно и вежливо:

– Я не разрешаю детям дотрагиваться до ядов.

Что ж, трудно ее в этом упрекнуть. Хоть, по моему рассуждению, у юного Волчка достало бы ума не есть крысиный яд и не облизывать пальцы – кто я, чтобы спорить?

Пришлось ползать по полу одному. Проклятущие чулки все время сползают, сбиваясь под коленями. Я притомился без конца их подтягивать, и ноги под ними нестерпимо чешутся. В ближайший выходной пойду на ферму и заберу свои носки – все равно под юбкой не видно, что у меня на ногах.

Ох, Марит, Марит… Я тяну, тяну, и все-таки подбираюсь к этому вечеру, к этой болевой точке, ради которой – всё, вообще всё, ради которой я здесь, и что? я ничего не смог.

Я лежал на полу с дощечками, с коробкой мелких гвоздей, с банкой, полной крысиной отравы, и слушал, как в кухне Юфрозина тихо, размеренно обсуждает со старой Пири, что приготовить – сегодня, завтра, на неделю вперед. Потом она сказала: «Солнце какое. Пуговицы закончились, пойду в лавку». А Пири ответила: «Ветер сырой, посидела бы дома». А она удивилась: «Да какой там ветер. Последнее солнце». И я удивился – не было никакого ветра, я ходил к колодцу, тишина и золотые листья, осень как она есть. Почему Пири так сказала? Это я теперь себе задаю вопрос – а тогда просто не понял, подумал – может, правда, старые кости ноют. Может быть, потом будет дождь.

Но дождя не было, не было ни облачка, а Юфрозина ушла и быстро вернулась, и вернувшись, скрылась в мастерской до вечера – у меня и времени не было хорошенько к ней приглядеться. Но Пири на кухне молчала и гремела посудой не так, как обычно, и у меня сердце было не на месте. Это я теперь понимаю – тогда не понял. Всё задним умом.

Ива ходила за мной, как хвостик, устраивалась рядом, наблюдая мои дела, помогая по мере сил. И старуха, и девочка, и женщина в мастерской были как будто связаны туго натянутой нитью: тронь – и зазвенит, лопнет. Вдруг вспомнилось, что «в доме повешенного не говорят о веревке». В этом доме тоже о чем-то не говорят.

Лютик пришел к обеду и уселся за свои книжки. С ранними сумерками вернулась Осока, перекусила хлебом и молоком и хмуро устроилась под окном с работой – что-то у нее не ладилось, я видел, как она маленьким ножичком распарывает сшитое и кусает губы. Пири выглянула было из кухни, чтобы дать ей поручение, но, глянув, махнула рукой и отправила меня на берег озера за песком.

Поэтому момент, как Волчок со щенком появились в доме, я пропустил.

Щенок был жалкий. Я не слишком разбираюсь в животных, но мне сразу показалось, что с ним не все ладно. Он вяло лежал под лавкой у окна, пока Волчок выпрашивал у Пири для него молока. Когда блюдечко с молоком и хлебным мякишем поставили перед его носом, щенок жадно потянулся к еде, но стоило ему проглотить несколько кусочков, как все пошло обратно. Ива и Осока, жалостливо присевшие рядом с ним, брезгливо отпрянули, Волчок метнулся за тряпкой.

– Он больной, – тихо сказал Лютик, неслышно подходя сзади.

– Сам вижу, – огрызнулся Волчок. – И что?

Кажется, Юфрозина вошла именно в эту минуту.

– Мам, – напряженно сказал Волчок. – Можно, он у нас будет жить?

Щенок жалобно запищал, и его снова стошнило. Дальше все было очень быстро.

Юфрозина взглянула под лавку и закричала:

– У него черви!

Девочки отрывисто взвизгнули, отпрыгнув подальше.

Юфрозина, схватив щенка за шкирку двумя пальцами, выскочила с ним за дверь, Волчок в отчаянии бросился следом, вернулись они без щенка, мальчик цеплялся матери за руки.

– Пожалуйста! – умолял он. – Его можно вылечить!

– У него живот раздут, – отрывисто отвечала Юфрозина, – он уже не жилец! Как ты посмел притащить его в дом, где дети? Руки! Все. Мойте руки!

Девочки уже теснились рядом с рукомойником в кухне – Юфрозина была в такой ярости, как будто щенок был разносчиком чумы. Перехватив взгляд старшего сына, она с угрозой рявкнула:

– Только попробуй еще тронь его. Увижу – утоплю в нужнике!

Я в ту минуту не сомневался, что она это может.

Злобно сверкнув глазами, Волчок метнулся к двери, но Юфрозина бросилась на него, как коршун, и, схватив за горло и за плечо, начала колотить мальчика головой и спиной о стену. Ее ногти впились Волчку в шею, оставив кровавые ссадины, она трясла и била его, как тряпичную куклу, а он, словно кукла, мотался в ее руках, не делая попыток вырваться.

Аранка подскочила и вцепилась матери в локоть.

– Что ты творишь? – закричала она.

Юфрозина отмахнулась и оттолкнула ее, но сына отпустила. Пару мгновений она стояла, тяжело дыша, хватая ртом воздух – а потом стремительно вышла прочь, прямая и жесткая, как железный лист. Я слышал, как хлопнула дверь в комнату, а потом – глуше – дверь мастерской.

– Сука, вот же сука! – причитала Осока.

– Замолчи! – властно одернула ее Пири. – Как ты о матери говоришь!

Осока повернулась к старухе спиной.

– А ты что стоишь, как баран, пока она тебя лупит? – зло крикнула она брату.

Словно по команде «отомри», Волчок отпрыгнул от стены и вылетел за дверь.

Я стоял, онемев, как прибитый к месту. В первый раз в жизни на моих глазах взрослый так жестоко бил ребенка. Опустив взгляд, я понял, что у моей неподвижности была и еще одна причина: оказывается, все это время Ива стояла, прижавшись к моим ногам так крепко, что было больно коленям. Я пытаюсь вспомнить, где был Лютик, но не могу – он словно растворился в комнате.

Я был совершенно беспомощен. Я проклял свой дурацкий маскарад и ложь, которая обязывает меня безмолвно смотреть на то, что происходит. Если бы я был в доме в положении миротворца! Я мог бы все остановить, схватить Юфрозину, сказать, как учили: «Стойте! Ссориться и драться вы можете и без моей помощи! Давайте разберемся».

Ох, Марит, что же я вру тебе и себе! Ничего я не мог. Я онемел и остолбенел, и до сих пор, стоит мне вспомнить перекошенное злобой лицо Юфрозины, обморочные глаза Волчка и стук его головы о деревянную стену, и метки от ногтей на шее, меня начинает мутить. Выходит, что я трус, юная Аранка оказалась храбрее меня. Какой стыд! Меня тошнит от самого себя и от того, что я видел, от этой неприкрытой злобы и непонятной, внезапной жестокости. Ненависть и страх наполнили комнату так, что трудно стало дышать. И я тоже был в ненависти и страхе, был частью этого, я словно был избит и унижен вместе с Волчком.

Но я не скажу тебе всего, если не упомяну еще об одном чувстве. Посреди ненависти и страха, и невыносимого напряжения доверчивое объятие маленькой девочки – то, как крепко, ища защиты, она прижалась к моим ногам – стало для меня глотком воздуха. Робкое тепло ее тела, хватка воробьиных пальцев, чувство моей собственной важности для нее в эту минуту – все это немного смягчает сердце. Неловко признаваться, но я чувствую нежность и желание ее защитить – и следом приходит надежда и стремление разобраться.

Не могу сегодня больше писать, хотя рассказать еще есть о чем. Продолжу в следующем письме.

Спасибо тебе за то, что ты есть на той стороне, что я могу обратить к тебе свои мысли – и надеяться, что ты услышишь и ответишь. Я пишу и словно бы вижу твое задумчивое лицо, твой карандаш, рисующий волны и листья (ты всегда их рисуешь, когда слушаешь нас), шпильку, падающую из волос, когда ты киваешь. И мне становится легче. Я не один. Я – часть Ордена, а ты – часть меня, и это придает мне силы.

Я еще напишу.

С мыслями о тебе

Брат Софроник


Письмо восьмое


Той ночью Лютик заболел.

Волчок как скрылся из дома, так и не появился до ночи. Но я спросил у старой Пири, знает ли она, где мальчик отсиживается после ссор с матерью. «В сарае», – буркнула она. Я отнес в сарай на берегу теплую одежду, большую кружку молока, хлеб, сыр и орехи; сложил аккуратно на лавку, рядом поставил лампу и спички, от души надеясь, что Волчок не устроит пожара. Пири смотрела на мои сборы молча, но в ее вороньем лице мне чудилось хмурое одобрение.

Мне кажется, если бы она больше проявляла то, что думает, детям было бы легче. В ней есть забота, надежность и скрытая доброта – Пири похожа на узловатое старое дерево, в шершавых ветвях которого находят приют птицы и белки.

Рыжие белки с красными от ярости глазами.

Я видел, как Аранка беззвучно рыдала, уткнувшись лицом в ее клетчатый передник, висящий в углу на гвозде, а Пири неловко погладила ее по спине, поверх взъерошенной косы.

Ранним утром я проснулся от скрипа двери. Заря только занялась, в окно сочился холодный озерный туман. Пири стояла надо мной, закутанная в неизменную черную шаль – только черного кота не хватало для полной картины.

– Что случилось? – отчаянно растирая глаза, спросил я. В первые минуты после пробуждения все вчерашнее казалось далеким, как дурной сон.

– Пойдем-ка проверим мальчика, – тихо проворчала Пири.

– Волчок пришел ночью, – сказал я, зевая. – Я слышал.

– Этот-то придет, чего ему будет, – отмахнулась старуха. – Вставай, пойдем, чую, без тебя не управлюсь.

Дрожа, я натянул чулки и верхнюю юбку, привычным уже жестом пригладил волосы, зацепил заколкой возле уха. В детской было тихо: Волчок спал, бросившись на постель в одежде, сжимая в руках подушку, словно во сне хотел ее задушить. Ива и Лютик белыми холмиками круглились каждый в своей кровати. Дверь в спальню Осоки была крепко закрыта. В спертом, согретом дыханием воздухе стоял резкий запах мочи. Пири вздохнула – досадливо и жалостно:

– Как в воду глядела.

Покосилась на меня, снимая шаль и вешая ее на стул.

– Вот так тут у нас. Ну, что стоишь. Бери мальчика, я постель соберу. Мне уж его не поднять.

Я легонько потряс Лютика за плечо – он с трудом поднял на меня взгляд. Плечо было горячим, как печка. Просунув руки под его худенькое тело, я поднял мокрого мальчишку и выпрямился, прижимая его к себе. Лютик неожиданно нежно обнял меня вялыми руками за шею.

– Какая ты сильная, Цзофика, – удивленно просипел он.

Голоса у него почти совсем не было.

Пока Пири собирала в узел обмоченное белье и стаскивала с кровати матрас, я стоял, держа Лютика, и думал о том, что, должно быть, прошло уже много лет с тех пор, как его брали на руки. И какое это, наверное, удивительное чувство, когда тебя, такого большого, как младенца прижимают к груди. Лютик положил мне голову на плечо, руки соскользнули с моей шеи— он то ли дремал, то ли бредил. Дверь в соседнюю комнату отворилась, и Осока – в длинной рубахе, в чулках, растрепанная – заглянула в детскую.

– О, – протянула она, сморщив нос. – Ну все, пошло-поехало кривое колесо.

– Меньше болтай, – хмуро проворчала Пири.

Осока ловко подхватила край тяжелого матраса и помогла старухе вынести его из детской. Их осторожные шаги в коридоре удалились и снова приблизились.

На своей постели подскочил и сел встрепанный Волчок. Царапины у него на шее покрылись корочкой и выглядели как присохшая грязь. Оглядев нас, он быстро сообразил, что к чему.

– Вот же ты зараза, – обратился он к брату – досадливо, но беззлобно. – Сейчас опять начнется – черт, хоть из дома беги.

Лютик, прижимаясь ко мне, слабо всхлипнул.

– Да не реви ты, – попенял ему Волчок. – Чего тебе-то реветь? Лежи да хворай, чего уж теперь.

Мельком глянув за окно, он встряхнулся, как пес, сунул ноги в башмаки и приготовился отбыть, но, покосившись на меня, задержался и привел в порядок свою постель. Я оценил этот скупой жест благодарности за припасы в сарае.

– Счастливо оставаться, – бросил Волчок, просквозив в двери – ни одна половица не скрипнула под его ногой: видно, путь был проверенный.

– Иди, иди, шлында, – бросила ему вслед Пири, а мне отчего-то наоборот хотелось, чтобы парень остался. Вместе с ним из комнаты ушла суровая бодрость. Лютик у меня на руках совсем раскис и захныкал. Осока тоже ушла к себе – одеваться. Усадив горячее бескостное тело Лютика на постель брата, мы вдвоем с Пири поменяли ему рубашку, натянули на ноги шерстяные носки и уложили под одеяло. Словно дождавшись этого, со своей кровати поднялась Ива. Сонно отводя с розового личика легкие пряди, жмурясь, как кошка, она прошлепала босыми ногами по полу и, забравшись в постель рядом с Лютиком, свернулась у него под боком и снова ровно и мирно засопела. Лютик повернулся на бок и большой скобкой окружил ее – так дети во сне прижимают к себе тряпичную куклу.

– Вот так у нас тут, – снова вздохнула Пири, печально и сердито. – Теперь пусть мать просыпается, и так ей забот хватит.

Меня удивляет и радует беззлобность детей друг к другу. Лютика не презирают, не дразнят. В такой сложной семье легко представить ссоры и драки между детьми – но этого нет. Наверное, от того, что все они в одной лодке: всем не хватает матери, у Юфрозины нет любимчиков, она одинаково далека от всех своих детей, им нечего делить. Грустно думать об этом. Дети не злы – но и не нежны, они не друзья – так, случайные попутчики в этом мире. Разве что Ива… И снова я спрашиваю себя, в чем тут загадка. Может быть, она просто еще маленькая, и нежность в ней – котячья, младенческая – еще лепечет на своем детском языке, еще не научилась молчать и терпеть.

Я все присматривался в тот день: теплеет ли Юфрозина к больному ребенку? Скажу тебе, что ухаживать и лечить она умеет и ни на кого это не перекладывает. Еще скажу, забегая в рассказе вперед, что всю ночь она просидела в детской, рядом с постелью мальчика. Но что стоит за этой самоотверженной заботой – сострадание или чувство долга – я не могу понять. Все скрыто за мраморным фасадом ее лица. Я чувствую только напряжение, натяжение – оно окружает Юфрозину как летнее марево – и совсем нетрудно вспомнить, как накануне она впала в неистовую ярость. И страшно вновь задеть эти тлеющие угли.

Что питает эту ярость? Куда ушла любовь – и была ли она? Может ли мать не испытывать нежности к детям – хотя бы к маленьким и слабым? И если может, то как так вышло? Вот сколько у меня вопросов.

Как же мне тебя не хватает, Марит, как мне тебя не хватает! Хоть бы поговорить с тобой. Хоть бы и просто помолчать. Я всегда замечал, какие книги ты читаешь, я брал их потом, гладил шершавые с лаковыми буквами переплеты – зная, что их касалась ты, читал, останавливаясь, задумываясь, гадая – какая мысль показалась тебе ценной. Замирал, когда книга волновала меня – а ты? вздыхала ли ты над этой страницей? Холодок поддувал в шею – как будто ты заглядывала в книгу через плечо…

Я стащил с собой книжку из библиотеки – Ф. Симон, «О заблуждениях целителя» – потому что это твой любимый автор. Потому что у тебя на полке стоит его «О любви» – толстый потрепанный том, который ни за что бы не влез в мою сумку. Потому что почти той же дорогой, что ехал я, когда-то ты ехала учиться к нему. Я хочу хоть так прикоснуться к твоей жизни, хоть так присвоить ее. Прости меня, это так глупо, так похоже на одержимость – но что же мне делать с моим отчаянным стремлением к тебе?

Ничего. Пара недель, путь назад – и я снова буду дома.

Пири, ворча, отрядила меня за водой для внеплановой стирки. В большой бадье булькал кипяток и пенилось мыло. После, сложив исходящее паром белье в круглую корзину, Пири сунула ее мне в руки, и мы спустились к озеру.

Это был мой шанс поговорить со старухой наедине.

Мостки вбегали далеко в темную воду – по-осеннему ледяную. Их потрескавшиеся доски вздрагивали под нашими ногами. Подводная трава качалась туда-сюда и цеплялась к простыням, когда я полоскал их, прерываясь, чтобы засунуть под мышки ноющие от холода пальцы.

Пири сидела на перевернутой корзине, глядя через озеро на горы, поросшие лесом. От усилий в стирке седые пряди выбились у нее за ушами и свисали по бокам лица, словно водоросли.

– Что случилось с Юфрозиной, Пири? – без обиняков спросил я. – Что вчера ее так взбесило?

Старая Пири скосила на меня круглый сердитый глаз – примеривалась, куда бы клюнуть. Но передумала.

– Венкель в городе, – нехотя сказала она. – Думала, он отъедет раньше, чем ей скажут – да вот приспичило ей идти в лавку, а лавка-то его троюродного брата. Ну, я сразу знала – быть беде. Пока Венкель в городе – покоя не будет. Хоть бы уж они скорей ехали.

В сердцах она встала, пинком перевернула корзину и бросила в нее выкрученную простыню – так, что все подпрыгнуло.

– Не простит всё! Не успокоится.

А Венкель – это муж Юфрозины и отец ее детей.

Супруги живут врозь – расстались еще до рождения Ивы. Сам Венкель из семьи сукновалов и торговцев шерстью, дом, в котором живут Юфрозина и дети – это его дом, но дело родителей продолжают братья, а Венкель сперва проматывал свое наследство, а потом пристал к добытчикам соли. Летом они выпаривают соль в озерах, а осенью отправляются с товаром через горы и странствуют до весны. Домой к жене и детям он не заглядывает, и видится ли с ними – бог весть. Как я понял, все время, пока муж в городе, Юфрозина сама не своя – но Пири не знает причины. Ясно лишь, что у Юфрозины есть сильная и давняя на него обида, и время ее не лечит.

Любопытно, что сама Пири, как и дом, досталась Юфрозине от мужа. Она была кухаркой еще при покойных родителях Венкеля, потом служила ему, а теперь вот стряпает для его жены и детей. Неожиданный поворот.

Вот, значит, о чем молчат в этом доме. Вот, может быть, разгадка напряжения, в котором живет семья – по крайней мере, одна из разгадок. Хоть причина ссоры мне еще не известна, я думаю, что обида на мужа может отбрасывать тень на любовь к детям. Это трогает, и Юфрозина от скупого рассказа Пири немного оживает в моих глазах. Стена молчания, которую она возвела вокруг себя, внезапно кажется выстроенной для защиты.

Во дворе дома Юфрозины растет большое дерево. Листья с него уже облетели, и я не могу понять, какой оно породы. Без листьев, по одной лишь коре, трудно об этом догадаться. Так и хозяйка – словно зимнее дерево, не многое открывает при первом взгляде. Но на то мы и учимся смотреть глубже.

И вновь это еще не все события того дня, но это конец моего письма. Скоро рассвет, звезды за окном бледнеют, и мне нужно постараться уснуть. Пожелай мне терпения, Марит: без него как еще разобраться в тайнах этой семьи. Кажется, не быть скорым на осуждение – это главное качество миротворца.