Перейти к содержанию

Письма издалека

Автор:

Категория
Современная русская литература
Год издания
Издательство
Издательские решения
ISBN
9785449301994
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Терапевтический роман о взрослении и о психологической помощи. Художественное размышление о детско-родительской психотерапии и не только.

Читать «Письма издалека» — Евгения Авдеева онлайн

Страница 3 из 4

Доброго дня тебе, Марит, вечера, ночи, утра. Пусть во всем сопутствует тебе удача. Передай мой привет всем на Детском дворе.

Соник


Письмо девятое


Здравствуй, Марит. Кажется, я никогда еще по доброй воле столько не писал!

Вечер того же дня принес новые переживания. Чего только нет в этом семействе: тайны, молчание, жестокость, бегство в болезнь и бегство на улицу… Довелось мне увидеть и бунт.

Каждое утро Осока уходит учиться на Шивую горку – крутую, карабкающуюся вверх улочку, где живут швеи и белошвейки. Под вечер она возвращается домой – до заката, чтобы успеть при вечернем свете выполнить большую часть урока. Но в тот день солнце давно село за горы, а Осоки все не было. Юфрозина весь день сновала между мастерской и детской, проверяя Лютика – мальчик лежал вялый, бледный, горячий, но с холодными руками и ногами, и мать то и дело приносила ему то питье, то лекарство, то присаживалась в комнате с мелкой работой в руках, а к вечеру, когда он заснул, и сама прилегла на его кровать – без матраса выставившую деревянные ребра, как скелет огромной рыбы – и задремала, подложив под голову войлочную шапку, которую до того вышивала. Поэтому отсутствие Осоки она заметила не сразу, а вот Пири, едва лишь начало смеркаться, то и дело выглядывала в окно, беспокойно окидывая взглядом улицу. Ее тревога от меня не укрылась, и я спросил, где нынче Аранка.

Пири, отвернувшись от меня, свирепо вытерла передником руки и, против всякой логики, снова погрузила их в таз с водой, в котором она мыла овощи. Сам я в это время, стоя рядом с ней, скреб песком большую чугунную сковороду.

– Загуляла, видать, – отрывисто сказала старуха.

Больше я ни слова из нее не вытянул, она сновала по кухне, стуча ножом и посудой, снова и снова смотрела в окно и вздыхала – так, что иногда из ее груди вырывался почти стон.

Сели ужинать – Осоки все не было. Юфрозина, и без того натянутая, как струна, только что не звенела. Вилка и нож в ее руках поблескивали как вспышки молний. Лютик не ел, сидел под окном, завернутый в одеяло, и смотрел в книгу, не перелистывая страниц. Волчок пришел перед самым ужином и сидел за столом тихо, торопливо жуя, пригнув круглую вихрастую голову. Ива хныкала и почти не ела, но позже, усевшись рядом со мной на кухне и вытирая тарелки, ожила и принялась вполголоса болтать о своем – о большущей крысе, которую она видела во дворе, о своих красивых озерных камушках и о куклах. Ее рассказы о куклах и о перипетиях их семейной жизни порой заставляют меня коситься на нее через плечо.

– Басия вышла замуж, – доверительно говорит девочка. – Но у нее никак не выходит зачать дитя. Что только ни делала, бедняжка – ничего пока не помогает.

«А что она делала?» – подмывает меня спросить, но я удерживаюсь, потому что боюсь, что ответ ввергнет меня в еще большее смущение. А Ива между тем продолжает, озабоченно качая головой:

– Цзола так тяжело носит… вся отекла. И понятно, почему: в ней всегда было много воды, и вода в ней ходит медленно. И вот пожалуйста: ноги распухли, даже в туфли не помещаются. Ну, ничего, – вздыхает она, – Бог даст, все будет хорошо. Тетя Аги тоже отекала.

– Если бы у нас была кошка, – мечтает она, – у нее могли бы быть котята. И я бы видела, как они рожаются…

Ее интерес к беременности и деторождению не иссякает и поражает меня. Я не представляю, где она могла бы этого наслушаться – не у старой же Пири.

– А у тебя, Цзофика, – оживляется Ива, – случайно нет своего ребеночка?

– Нет, нету, – отвечаю я, пряча глаза в тазу с посудой, ощущая в эту минуту как никогда остро свое лицедейство и свою неуместную тут мужскую природу. – А это важно?

– Конечно, – она снова вздыхает. – Если бы у тебя был ребеночек, ты бы мне рассказала, как ты его носила и рожала… А ты, наверное, еще и не женилась?

– Нет, Ива, – смущаюсь я. – Еще не женилась.

– А сколько тебе лет?

– Двадцать три.

Ива огорченно смотрит на меня.

– Старовата ты скоро будешь для первых родов, – важно и авторитетно говорит она.

Я не выдерживаю:

– Откуда это ты столько знаешь?

На этот вопрос у нее всегда один ответ. Она прикладывает пальчик к губам, смотрит на меня лукавыми синими глазами и шепчет:

– Тссс! Это секрет!

Я все еще думал про ее секреты, отскабливая разделочный стол на кухне. Дети ушли спать, Пири возилась возле печки, составляя посуду, замачивая на ночь бобы в пузатом горшке. Она могла бы, по времени, давно уйти домой, но не уходила.

– Ждем Осоку, Пири? – прямо спросил я. – Волнуешься?

Пири пробормотала что-то, брякнув жестяными плошками.

Я колебался: мне хотелось сказать «иди домой, Пири, я дождусь ее», но не был уверен, что от меня будет толк, когда Осока вернется. В общем, трусил. В окно было видно улицу до поворота. Темные деревья стояли вдоль заборов, вздрагивая под ночным осенним ветром. Месяц еще не взобрался высоко. Вечер был прохладный, но еще не студеный, и створки окна были приоткрыты – последний осенний комар, свирепый и настойчивый, звенел над ухом. Размазав его наконец по шее, я замер и прислушался: из-за поворота как будто донеслось пение. Пели несколько голосов – не горланили, как пьяные гуляки, не голосили от избытка чувств, а лениво мурлыкали, неровно подыгрывая на губной гармонике.

Из-за поворота выплеснулось многоногое тело небольшой толпы. В чьих-то руках качался желтый фонарь на длинной палке, создавая больше теней, чем света. Круглое лицо Аранки белело рядом с плечом длинного парня – она чуть приплясывала, шагая рядом с ним. Юнцы остановились у ворот, слышны были девичьи смешки и басовитое гудение парней. Фигура Осоки отделилась от общего тела и качнулась к воротам, длинный парень ухватил ее за руку – девица, смешливо поведя плечом, увернулась, но, кинув быстрый взгляд на освещенное окно кухни, нарочито медленно возвратилась и, приподнявшись на цыпочки, одарила провожатого томным поцелуем.

В сенях она преувеличенно тщательно обтирала башмаки и отряхивала юбку. Я видел, что лицо ее горело и было одновременно дерзким и испуганным. Вдруг вся она подобралась как пружина, вздернула подбородок и прищурилась. Я обернулся – за нами в дверях стояла Юфрозина – в домашней клетчатой юбке, с гладко забранными назад светлыми волосами, бледная, она казалась выцветшей рядом с пылающей Аранкой. Я мельком глянул ей в лицо и отвел глаза – ее взгляд было невозможно вынести.

– Сегодня праздник, – с вызовом бросила Осока. – Могу и погулять с друзьями.

Лампа, которую я держал, выхватывала из темноты ее упрямо сжатые кулаки и рассыпавшиеся пряди волос. Одну минуту она вся была – бунт и пламя, прямая, как огонь свечи, почти красавица. Но этот порыв был смят в одно касание.

– Дочь-потаскуха – это, видно, мое наказание, – ровным тоном сказала Юфрозина. – Будешь гнить в канаве, а твои друзья – ходить мимо со своими чистенькими женами. Праздник на одну ночь.

– Завидуешь? – взвилась Аранка, но я видел, что стрела попала в цель.

Юфрозина держала руку у горла, и я представил, как она поворачивает ключ и выпускает слова, которым лучше никогда не звучать.

– Не надо говорить того, о чем потом будете сожалеть! – громко сказал я, поднимая лампу.

Не знаю, что придало мне сил.

– А я скажу! – взвизгнула Осока, но Пири властно каркнула:

– Нет, не скажешь!

Сжавшись, Осока ринулась в двери, Юфрозина посторонилась, чтобы пропустить ее, и внезапно вдогонку жесткой рукой хлестнула дочь между лопаток – так, что девочка, споткнувшись, чуть не кубарем прокатилась по длинному коридору.

Пусть так. Пусть.

– Есть слова, которые дочери не стоит слышать от матери, – прошептал я.

Я хотел, чтобы это прозвучало твердо, настойчиво, веско – но голос не послушался. Мне было страшно, Марит – и, хоть кажется очевидным, что я переживаю за девочку, клянусь тебе, не меньше в эту минуту мне было больно за ее мать. Я представил, что она могла бы сказать дочери – и ужаснулся… не только тому, как ранили бы эти слова, но чувству вины и отчаяния, которые охватывают человека, когда он наносит рану.

Бог знает почему, в эту минуту я непреложно верил, что Юфрозина любит свою дочь – несмотря ни на что, несмотря на то, что у меня не было ровно никаких оснований так считать, и даже наоборот, были причины верить в обратное – я чувствовал эту напряженную, злую, возмущенную связь так ясно, как будто видел между матерью и дочерью туго натянутую нить. Любовь – подумал я – бывает, так требует и так ранит.

Я дрожал, как лист.

– Пошла вон, Цзофика, и не лезь, – сквозь зубы сказала Юфрозина и согнулась в приступе кашля— как будто все несказанное вдруг пошло горлом. Торопливо уходя вглубь дома, униженный и все еще дрожащий, я видел, как Пири взяла Юфрозину за плечо, а та ухватилась за ее темную старую руку.

Я закрыл за собой дверь. И поспешил к Аранке – немыслимо было в такой час оставить ее одну.

Какая глухая ночь стоит вокруг и как много я уже написал, и как много остается еще! Мои письма к тебе едва помещаются в куверты – а твои такие коротенькие, это обидно, хотя, наверное, правильно. Надеюсь, ты здорова, и все у тебя в порядке, и осень дома сухая, и ты не кашляешь так ужасно, как в прошлом году.

Дверь у Аранки без засова. Но в ее комнату никто никогда и не ходит, она привыкла к уединению – или к тому, что никому нет до нее дела. А я вошел, – и увидел, как девочка, сидя к двери спиной, с размаху бьет себя по щеке доской для проглаживания швов. В испуге она обернулась мне навстречу. С губы, уже разбитой, капала кровь, на скуле багровела ссадина. Я схватил ее за руки – она попыталась вырваться, молча и яростно, но я удерживал ее запястья крепко, прижав их к своей груди, стараясь не причинить боли. Опустив глаза, я увидел под упавшими рукавами множество красных сочащихся кровью точек – следы швейной иглы, глубоко и жестоко входившей под кожу. Не могу сказать, что со мной стало. Дыхание у меня перехватило, а в носу и в глазах защипало так, что я зажмурился, смаргивая слезы.

Осока заплакала – заревела как маленькая, безобразно распустив губы, распухая глазами и носом. Я прижал ее к плечу, как младенца, и гладил по голове.

– Что же ты так, мой хороший… Не надо, не надо… – вне себя от жалости твердил я.

У меня было жуткое чувство, что это Юфрозина бьет и колет ее. Как будто это злость и презрение Юфрозины, не найдя выхода в словах, подчинили себе руки дочери и заставили их терзать и мучить себя саму. Тогда мне и в голову не пришло, что Осока может бить себя, чтобы выдать это другим за побои матери, вызвать жалость к себе и бросить тень на Юфрозину – позже, конечно, такие мысли у меня были, но правда мне кажется обоюдоострой: Аранка наказывала себя так, как могла бы ее наказывать мать, и ненавидела себя так, как – в ее представлении – мать ненавидела ее.

Может быть, и сама Юфрозина думает, что ненавидит.

И только я не верю в ненависть между ними, а думаю, что здесь другое. Но все у них тут вывернуто наизнанку.

Все плохо, Марит, все здесь невыносимо плохо. Я тону в этом «плохо» и не знаю, за что ухватиться – кругом одни страдания и никакого просвета. Глухо, как в погребе – ни искры участия, ни капли тепла. Не знаю, на что мне надеяться, на кого опереться…

Есть ли что-то, что я могу сделать? Напиши мне, что думаешь.

Софроник.


Письмо десятое


Какой же я все-таки нытик, Марит… и как ты только меня выносишь? Я вдруг задумался, как сильно мои мысли зависят от чувств, которые мной владеют. От того, насколько сильно я устал. И даже от времени суток. Из-за того, что я всегда пишу тебе по ночам, письма получаются беспросветно мрачные. И ведь веришь себе, пока пишешь. Сердце щемит, и все кажется таким безысходным, а мои усилия такими ничтожными… и такая накатит тоска – впору головой о стену биться. А утром сунешь ноги в башмаки, выйдешь во двор, ежась, вздрагивая над колодцем от брызнувших на ноги холодных капель – и сам не заметишь, как уже напеваешь, принимаясь за дела. «Ну, еще кружочек», – как говорят дети, пришпоривая своего «коняшку» – а коняшка это, конечно, я.

Я пошел в мастерскую к Юфрозине и сказал ей, налегая на ручку насоса, так что слова вылетали с усилием, вместе с тугой прозрачной струей воды:

– Вы боитесь за дочь – я это вижу. Пири это видит. Потому что мы взрослые. Но Осока видит это по-другому: ей кажется, что вы презираете ее и жалеете, что она родилась на свет. Ее это ранит. Кто у нее есть на свете, кроме матери?

Юфрозина глядела на меня поверх складок толстого войлока – войлок это не шелк, не бархат, не лен: он не струится под руками, а стоит плоскостями и сгибами, сохраняя жесткую форму. Но это все же и не железный лист.

– Что ты можешь об этом знать? – сухо спросила она.

Я решился.

– Я много читаю, – сказал я твердо. – И знаю детей. Я училась в Ордене миротворцев.

Юфрозина подняла брови.

– Долго?

– Н-не слишком.

Не такая уж это ложь. Что такое десять лет? Мы учимся всю жизнь.

– Засыпь лужу у крыльца, – только и сказала Юфрозина.

Пусть говорит, что хочет. Лишь бы не мешала говорить мне: слова как семена – западают на ум, и некоторые потом прорастают.

Я пошел к Аранке. Этот день – последний перед моим выходным – был банный, и она помогала мне приготовить купальню. Вместе мы затопили печь, поправили на ней круглые озерные камни, а потом терли и мыли темные доски пола, деревянные скамьи и медные ковши. Рыжие косы Аранки слиплись от пара и пота и свешивались вдоль лица, как водоросли. Я отвел их, чтобы взглянуть на следы вчерашних самоистязаний: на припухшей нижней губе темнела ссадина, а вдоль щеки тянулась синеющая полоса – туда пришелся удар краем дощечки.

– Н-да, – сказал я.

Аранка смущенно похлопала рыжими ресницами.

– Ты ранишь себя, потому что сильно стыдишься и себя ненавидишь, – вздохнул я. – Но разве ты делаешь что-то плохое? Ты никого не убила, ничего не украла. Ведь ты права: гулять с парнями – это не плохой поступок, и не позорный, – я помолчал, утирая пот со лба. – Только это опасно. Ты понимаешь меня?

Аранка, как только я начал говорить, села на пятки, сложив руки на коленях – и смотрела на меня молча, как будто в замешательстве.

– Ты юная, неопытная девочка, – продолжил я. – Тебя могут обидеть, если увидят, что ты слишком свободно себя ведешь.

– Я уже возилась с парнями, – перебила меня Осока, усмехаясь.

– Вот как? – сказал я, опускаясь на лавку и стараясь выглядеть невозмутимым. – И много?

– Ну, да… – томно протянула она, садясь боком ко мне, пряча лицо под рассыпавшимися волосами и лукаво взглядывая на меня голубым глазом из их темно-огненной глубины. На миг я забыл, что на мне женский наряд и что Осока считает меня женщиной – зато отчетливо видел распустившуюся тесемку на ее рубахе и белое пухлое тело, светящееся в открытом вороте. Но миг миновал – круглое наивное лицо вынырнуло из кудрей.

– Ой, ну ладно, – сказала Осока. – Один раз, с Длинным. Было противно, но не больно, совсем не так, как девки с Шивой горки рассказывают.

Я снова вздохнул.

– А зачем?

– Так, просто.

Не решаясь ее коснуться, я тронул свою щеку и кивнул на ее.

– Не похоже, что для тебя это так просто.

Осока поерзала на скамье и пригорюнилась.

– Да ну, а он говорит, чтоб я была с ним поласковей, а то ему невмочь. Мне хоть и неохота – а вдруг он другую найдет?

– Облезет он, – возмутился я. – Пусть сам себе подергает. Или пусть ищет другую дурочку – тоже мне, ценный кавалер!

Аранка прыснула. Одним движением она скользнула по скамье ко мне, прижалась тугим горячим боком и шепнула в ухо:

– Цзофика! А ты делала это?

Как легко женщины трогают женщин! Привыкнуть к такому непросто. Я помню, как девочки в Ордене, мои одногодки, вдруг начали все ходить под ручку, шептались и тискались, и хихикали, как дурочки. У нас, мальчиков, тоже был свой период обожания – хоть выглядело это не так нежно. Я весь покраснел, чувствуя рядом тепло тела Аранки, стараясь не думать, что к моему локтю прижимается ее грудь.

– Да, бывало, – ответил я.

– И как?

– С тех пор, как я полюбила, я думаю только о том, кого люблю, – медленно сказал я, стараясь нигде не запутаться в женском и мужском роде. – Я не могу быть… с ним. И не смотрю на других.

Осока жалостливо уставилась на меня прозрачными глазами.

– Когда любишь, все по-другому, – с тоской сказал я. – И как попало уже не хочется.

– У тебя несчастная любовь! – восхищенно выдохнула Аранка.

Кажется, это подняло меня в ее глазах.

– Ты мне расскажешь? Будем с тобой дружиться? – потормошила она меня.

Я кивнул и поднялся со скамьи. Ужасно хотелось выйти на холод.

Не беспокойся, Марит, я крепко помню, что мне можно и чего нельзя. Да и Аранка, честно сказать, такая дурёха, что сама мысль тронуть ее кажется постыдной – все равно что младенца ударить.


Письмо одиннадцатое


Продолжу про минувший день – по традиции, ночью. Взял у Юфрозины ткани и пошил новых почтовых мешочков – а то оставались только маленькие, с трудом втолкнул в них последние письма.

У меня странное чувство: как будто прошла гроза. Мне легче, хоть ничего особенного не произошло – ни озарений, ни прозрений… и все же что-то соединилось, сошлось как линии узора. Я не могу охватить его глазом, но стоя там, где я есть, ощущаю, что все может быть хорошо – несмотря на тревогу, на сомнения и печаль, которая держит меня в тисках почти непрерывно, я вдыхаю и выдыхаю, и чувствую, что все это может быть частью неведомого мне замысла. Все это устремлено к какой-то важной цели: и этот городок, и семья, и мое присутствие в ней. И я. И ты.

Река сама знает, куда течь. Так ты говоришь.

Сперва в купальне закрылись девочки: Осока и Ива – старшая помогала младшей. Когда они вернулись – распаренные и розовые – мы с Пири налили в лохани горячей воды и отправили мыться мужскую половину семейства.

– И мыла, мыла не жалеть, – бросила им вдогонку Пири.

В большой комнате затопили лежанку – занятную разновидность камина: печурка у стены, выложенная изразцами с боков и сверху; на ней ничего нельзя приготовить, и огня не видно – он скрыт тяжелой чугунной дверцей – зато можно бросить на нее толстое одеяло и греться, поворачиваясь с боку на бок, или сидеть рядом, ощущая жар от горячих молочно-белых, с зелеными узорами, изразцов. Стена, к которой лепится лежанка – это на самом деле бок большой кухонной печи, и дым от горящих дров уходит в ее трубу, так что в комнате совсем не дымно, и только слышно, как дрова потрескивают за дверцей.

Аранка сушила волосы, сидя на низкой скамейке у лежанки. Разбирала их пальцами, тщательно расправляла в волнах сухого тепла с отрешенным мечтательным видом. В этом была и женственная прелесть, и детская обстоятельность: внезапно стало видно, какой она была в возрасте Ивы: пухленькой, старательной и добродушной.

Ива же, терпеливо выдержав, пока Пири несколько раз отжала ей косу большим льняным полотенцем, пришла ко мне. В белой длинной рубашечке без рукавов, босая, она взобралась мне на колени и вручила резной костяной гребень. Cпутанная масса волос падала по узкой спине с горошинками позвонков и почти ложилась мне на юбку. Пири подала мне толстые шерстяные носки-«копытца», и я, нагнувшись, по очереди спрятал в них смешные розовые пальчики и трогательные пятки. Ива повернулась ко мне спиной.

– Расчесывай, – важно сказала она, – пока не заблестят.

Осторожно и неловко я воткнул гребень в гнездо завитков на затылке и потянул. Зубья тут же застряли намертво.

– Ай! – сердито вскрикнула Ива, оборачиваясь через плечо и отталкивая рукой мою руку. – Ты что?!

Пири, поджав губы (сдерживая не то смешок, не то упрек), вынула гребень из затянутого мной узла и, разделив волну волос надвое, одну перекинула девочке на грудь, а вторую приподняла и начала осторожно, начиная с самых кончиков, распутывать и расчесывать тонкие влажные нити.

– Вот так, вот так, – пробормотала она.

Я снова взял гребень и робко попробовал ей подражать.

– Что же это ты, Цзофика, не умеешь расчесывать косу? – строго спросила Ива, косясь на меня. Должно быть, вид у меня был растерянный, потому что она примирительно улыбнулась и добавила снисходительно: – Ну, то-то ты и стриженая.

Я подул ей в шею – в ямку под затылком. Ива поежилась и захихикала.

Мало-помалу мне удалось распутать узлы, и я принялся водить гребнем сверху вниз. Высыхая, волосы заблестели и тянулись за гребнем как золотистая пряжа.

– Ну что? – спросила Ива. – Уже как шелк?

Да… Как шелк.

– Я видела шелк, у мамы, – продолжила девочка. – Он блестит. А ты видела?

– Видела, – сказал я, приглаживая рукой ее макушку. – И пряжу, и полотно. И как его делают, тоже видела. Знаешь, из чего делают шелк?

– Из шелковых овечек? – простодушно спросила Ива.

– Не бывает таких овечек, – сказала Осока. – Наверное, это растение. Как лен. Да, Цзофика?

Я удивленно покосился на нее.

– Нет, вовсе нет. Это нити из коконов бабочек. Ну, то есть гусениц шелкопряда.

– Фуууу! – сказали девочки.

Я взял один из листов Лютика и карандашом как мог нарисовал им, как получается шелк. Гусеницу я постарался изобразить посимпатичней – поэтому пририсовал ей большие печальные глаза и маленькую корону.

– Она что, королева? Или принцесса? – спросила Ива.

– Она была принцессой… давным-давно, – повинуясь внезапному наитию, прошептал я. – И про это есть история.

– Расскажи! – загорелась Ива – а Осока, взявшаяся уже за свое шитье, как бы ненароком подсела поближе.

– Принцесса-шелкопряд, – сказал я.

– В одной далекой стране, на Юге, жила-была Принцесса – единственная, любимая дочь у короля с королевой. К несчастью, ее бедная мать не успела вволю порадоваться на свое дитя: когда Принцессе было всего пять лет от роду, королева тяжело заболела и умерла. Король, погоревав, снова женился на молодой и красивой даме – он надеялся, что новая королева заменит осиротевшей девочке мать, но вышло не так.

– Ну, еще бы, – ворчит Аранка, перекусывая нитку.

– Неизвестно, было ли у новой королевы доброе или злое сердце (об этом мы можем только гадать), зато скоро всем стало понятно, что она – человек дела. «Ни дня без пользы» – сказала она, и заставила всех плясать под свою дудку. У маленькой Принцессы забрали все ее нарядные кружевные платьица, выдали ей простое льняное платье и передник и посадили вместе с придворными дамами прясть пряжу. Сама королева тоже не ленилась – и пряла, и ткала, и шила, и сама подсчитывала в казне золото. Теперь все в королевстве только и делали, что проводили время с пользой – праздники и карнавалы отменили, продавцы сладостей собрали свои пестрые балаганчики и уехали в другие края. Король, пожив немного с новой женой, загрустил, запечалился – год за годом он становился все тише и в конце концов стал кашлять во сне и тихо отошел в мир иной.

Ива и Осока молча вздыхают о чем-то своем…

– Юная Принцесса осталась круглой сиротой – одна-одинешенька на всем белом свете. Некому было ее утешить в горе, некому ободрить и приветить. Она подрастала в замке тихо, как незабудка в поле, коротая время за работой. Балы, праздники, нарядные веселые люди, танцы – все это осталось только в книжках с чудесными картинками… да и книжки эти у нее в конце концов отобрали, и дали другие: с цифрами, треугольниками и географическими картами. От прежней жизни, с отцом и матерью, у Принцессы остались только волосы – прекрасные золотые косы, которые спускались почти до самого пола. Хоть одежда и белье на Принцессе теперь были самые простые, ее дивных волос мачеха не трогала и даже наоборот, запрещала стричь – у нее были свои идеи относительно их полезности…

– Относительно… что? – озадаченно переспрашивает Ива.

– Наверное, вредная ведьма решила, что и от волос может быть польза, – нетерпеливо поясняет Осока. – Ну?

– Ведьма, ты говоришь? Ну, возможно, так оно и было… неспроста же все в королевстве ее слушались – было у нее какое-то свое колдовство.

– А Принцесса была красивая?

– Красавица, да. Все у нее было, что должно быть у принцесс: и ясные голубые глаза, и губы как лепестки роз, и маленькие ступни, и белые ручки – всем она была мила, словно с картинки. Но волосы, конечно, были особенно хороши: каждый вечер она проводила по ним серебряным гребнем ровно сто раз – и, расчесывая, напевала, уносясь мечтами неведомо куда, а волосы струились по ее коленям, как золотая река.

Она выросла в строгом послушании, и спроси ее, чего она хочет – Принцесса бы только вздохнула: она и сама не знала, и только душа ее томилась, словно в плену.

– Словно в плену… – эхом повторяет Аранка.

– Много ли, мало ли времени пролетело – Принцессе минуло пятнадцать лет. Красотой она превзошла покойницу-мать, и слава о ней разнеслась по всем окрестным землям. Кто сватался к ней, каковы были эти мужчины – Принцесса не ведала: всеми переговорами заправляла мачеха. Принцессе оставалось только вспоминать картинки из книжек, в которых принцы были прекрасны и благородны, с золотыми или черными кудрями и блестящими мечами у пояса. «Может быть, – мечтала она, – мой жених будет таким же». Мачеха же плела свои сети: она разослала во все концы портреты Принцессы, проследив, чтобы придворный художник в точности передал великолепие ее золотых волос. «Золото к золоту», – усмехалась она. Принцы и короли, и богатейшие купцы посылали сватов просить руки Принцессы – а королева запросила за нее большой выкуп. Вот, видите, какую пользу видела королева в красоте падчерицы? У королевы ведь были и свои дети, и ей вовсе не хотелось, чтобы неродная дочь стала наследницей престола, так что надо было сбыть ее с рук.

В конце концов в один прекрасный (или не очень прекрасный) день за Принцессой послали, и королева объявила ей, что нашла для нее подходящего жениха. Это был король из восточных земель – очень богатый и очень старый. Принцесса заплакала от ужаса: она не хотела выходить замуж за старика. «Я не смогу полюбить его!» – в отчаянии воскликнула она. «Глупости! – сказала королева. – Когда я выходила за твоего отца, меня никто не спрашивал о любви. Любовь хороша для дурацких песен, а нужно прежде думать о деле». «Но он старый!» – плакала Принцесса. «Быстрей останешься вдовой и заживешь в свое удовольствие, – отрезала королева. – Ты должна быть благодарна, что я так о тебе забочусь». Но Принцесса не чувствовала никакой благодарности. Она горько зарыдала, а потом ушла и закрылась в высокой башне. «Пусть себе посидит, – сказала королева. – Никуда не денется. А мы пока начнем готовиться к свадьбе».

Ива в волнении наматывает на палец светлую косицу. Аранка, поджав губы, мрачно шьет, тянет к уху зеленую нитку.

Принцесса в башне металась от стены к стене. Что ей, бедняжке, было делать? Она могла бы убежать, – скажете вы, – но ведь Принцесса совсем не знала мира, даже не знала, как выйти из дворца. Куда ей было идти? У кого искать помощи? Она могла бы умереть, – скажете вы, – но Принцесса была такой юной и так хотела пожить на свете. В первый раз в жизни она отчаянно захотела счастья, любви, свободы – но никто не желал ее слышать. Слезы катились из ее прекрасных глаз целый день, до вечера.

Плача, Принцесса взяла свой серебряный гребень, распустила косы и принялась расчесывать волосы, чтобы успокоиться. Волна за волной золотые пряди сбегали ей на грудь, на колени и ложились кольцами вокруг ног. В них было ее собственное волшебство – то, что никто не мог у нее отнять. Проведя гребнем по волосам, как обычно, сто раз, Принцесса замерла и долго сидела в неподвижности, словно прислушиваясь к тайному голосу. А потом взяла костяной челнок (за время своего послушания она овладела всеми женскими ремеслами, и могла и прясть, и ткать, и шить), продела в него длинный золотой волос – и пошел челнок сновать туда-сюда, мелькая в волосах, как рыбка. И так, час за часом, круг за кругом – Принцесса тихо напевала, челнок танцевал – а вокруг нее ткался плотный золотой кокон. Волосы жили своей жизнью – по ним пробегали бледные искры, они потрескивали и как будто становились все гуще, блеск их все темнел. Много дней и ночей Принцесса трудилась без устали, не сходя с места, без еды и питья. Вот кокон поднялся до колен, вот он уже скрыл ее ноги до самых бедер, потом стал ей по грудь, затем по шею – и, наконец, и макушка скрылась под темно-золотым покровом. Где была Принцесса – теперь стоял столп, в котором не было ни одной прорехи, ни единой самой малюсенькой дырочки, в которую можно было бы подглядеть, кто внутри. Как это выглядело? – спросите вы. Да в точности как коконы гусениц, которых было много в дворцовом саду. Принцесса совсем не боялась гусениц, даже наоборот: она собирала их на кустах, приносила в свою комнату, кормила листьями и часто наблюдала, как гусеницы превращаются в неподвижные куколки, и как потом из этих куколок появляются бабочки – голубые, белые с черной каймой, желтые в коричневую крапинку… Они садились Принцессе на платье и на волосы (должно быть, принимали ее за цветок), а она осторожно брала их в руки и выпускала в открытое окно, грустно следя за их свободным полетом…

Теперь она сама спала в коконе – и никто не мог ее коснуться. Ни слуги, которые пришли за ней, ни мачеха, ни посланцы восточного короля – едва лишь они протягивали руку, чтобы дотронуться до кокона, тот издавал низкий гул, и рука отдергивалась, будто натыкаясь на незримую стену. Посланцы жениха решили, что на юную невесту наслали ужасное проклятие – они трижды отряхнули ноги и руки, сохраняя себя от зла, и отбыли восвояси. Мачеха была вне себя – но что она могла поделать? Сперва она хотела запереть и заколотить башню – но, подумав немного, рассудила, что и из этого можно извлечь выгоду. Она повесила на двери табличку с историей Принцессы (как ее понимала она) и стала пускать посетителей за деньги посмотреть на невиданное чудо. Все польза казне.

Шло время – дни, и месяцы, и годы. Молва о Принцессе, спящей в золотом коконе, летела на крыльях дальше и дальше, и вот настал день, когда в далекой северной стране Принц – чистый сердцем и умеющий мечтать – потянулся мыслями к зачарованной узнице. «Как бы я хотел освободить ее!» – воскликнул он, стоя у окна. Слова его были подхвачены ветром, а ветер уронил их в Реку, и Река понесла их, подбрасывая на волнах, а ветер ловил на лету, и так, играя, они докатили желание сердца Принца до той самой земли, где правила корыстная королева. Ветер в последний раз коснулся крылом Реки, подхватил слова Принца, разбежался и забросил их через лес, через городские крыши, через дворцовые стены прямо в окно комнаты Принцессы. Желание сердца коснулось тусклого кокона – и встретилось с ответным желанием. Кокон треснул – и прекрасная Дева-Феникс выбралась из него, расправила крылья, горящие, как костер, золотым и алым, вспрыгнула на подоконник – и с криком счастья ринулась прочь – через горы, леса, города, навстречу своей судьбе.

Ветер, смеясь, подсказывал ей путь.

Что еще вам сказать? Конечно, она нашла своего Принца, и конечно, они жили и правили долго и счастливо. А в комнате, из которой упорхнула Принцесса, маленькая гусеница подхватила золотую нить из ее кокона, намотала на себя и стала первой в мире бабочкой-шелкопрядом. Которая и по сей день заворачивается в шелковые нити – тонкие, блестящие и невесомые, как золотые волосы Принцессы-Шелкопряд.


Сказка кончилась. Старая Пири, пришедшая посидеть с нами, крякнув, встала с лавки. Услышав за спиной шорох, я обернулся. Мне показалось, что в дверях мелькнула клетчатая юбка Юфрозины – но может быть, это была игра света и тени. Ива возбужденно замоталась в платок Пири, воображая себя принцессой в коконе. Аранка отложила корзинку с шитьем. Встряхнув своим невозможно рыжим хвостом, она взяла скамеечку, на которой сидела у лежанки, поставила у моих ног и села спиной ко мне, расправляя по плечам волосы.

– Теперь меня! – капризно сказала она. – Сто раз!


Письмо двенадцатое


Взял второй мешочек – в тот листки уже не помещались. Боюсь, если я пошью их еще более вместительными, они станут похожи на сумки, и почта перестанет их принимать. Отправлю два сразу – надеюсь, придут они тоже вместе, ну или хотя бы по очереди. На всякий случай проставлю на мешочках цифры: «один» и «два», чтобы ты знала, с какого начать.

Я знаю, что я, наверное, смешон с этим своим желанием непременно всем с тобой поделиться. Но я так благодарен тебе за то, что ты пишешь! Что тебе интересно, что мои письма тебя занимают, что тебя трогает и забавляет мое стремление погрузить тебя во все мои приключения здесь. Спасибо, что не называешь занудой, не упрекаешь, не стыдишь за привязанность к тебе. Я и сам знаю, что это слишком. В оправдание я стараюсь, чтобы читать тебе было приятно. Видишь – я интригую тебя, развлекаю, стараюсь тронуть твои чувства… я делаю все, чтобы ты ждала моих писем… Хотя б вполовину – хотя бы в десятую долю того, как я хочу их писать.

После того, как мальчики вернулись вымытые, и Юфрозина тоже, и все поужинали, наступил неловкий момент. Пири, у которой племянница уехала в гости к родне, и некому было протопить печь в купальне, осталась помыться здесь.

– Ну, теперь мы, девушки, попаримся, – с сухим смешком сказала она, вешая на крючок свой передник.

Я вышел вслед за ней.

– Давай сначала ты, потом я, – сказал я.

Пири, обернувшись, глянула на меня острым голубым глазом.

– Печка уже остывает, – хмыкнула она. – Чего в холодине плескаться? Боишься меня, что ли? Ты налево, я направо, помоемся да и выйдем.

В купальне я, старательно отворачиваясь от Пири, обернул бедра льняным полотенцем, и вперед нее, ежась, зашел в горячую часть, где теплились, догорая, угли. Мы по очереди налили теплой воды в деревянные тазы с петлями по бокам – ушаты – и я, сбросив полотенце, сосредоточился на воде, лохматой желтой мочалке и мыльной пене. Пири плескалась за моей спиной – ее присутствие ощущалось так остро, что у меня сводило лопатки. Я чувствовал невесть откуда пришедшее постыдное, но жгучее любопытство – мне хотелось обернуться и взглянуть на нее. Как выглядит ее тело? Старое женское тело. На что оно похоже? Несколько минут я боролся с собой, а потом, сдавшись, осторожно скосился через плечо.

И встретился с пронзительным ехидным взглядом.

– Что? – каркнула старая ведьма. – Так любопытно посмотреть на бабку? И как? Хороша невеста? То ли дело мне – счастье поглядеть на молодцеватую задницу!

Ее тело, освобожденное от одежды, выступало из полутьмы и было костистым и жилистым, с сутулыми плечами и хребтом, лежащим в ложбине сильной спины, с длинной грудью, выглядывающей около отведенного локтя.

Я опустил голову почти в таз. Меня разбирал смех. «Молодцеватая задница!» Не сдерживаясь, я захохотал в голос – и Пири у меня за спиной вторила мне, фыркая и заливаясь хрипловатым смехом:

– Ой, не могу! Умора. Смех и грех!

Неожиданно она плеснула мне в спину ковшом холодной воды. Чтобы доставить ей удовольствие, я взвизгнул – она захохотала еще пуще. Мы стояли спиной друг к другу над своими ушатами, в потеках воды и в мыльной пене, и хохотали как два дурня – молодой и старая – до слез, до коликов под ребрами – и долго потом еще хихикали, обливаясь и обтираясь. Я чувствовал в тот миг, как что-то расслабляется между нами – словно бы я прошел какое-то испытание и заслужил ее одобрение. Я знал, что Пири, должно быть, продолжает посматривать на меня, и знал, что тоже могу повернуться и поглядеть на нее – мне не было стыдно ни за то, ни за другое.

Впервые за время жизни в этой семье я по-настоящему ощутил, что у меня есть союзник.


Пири ушла первой, а я остался, чтобы подтереть пол в купальне, разворошить угли и убрать все по местам. Закончив, я закрыл за собой тяжелую деревянную дверь и присел на крыльце, бездумно приглаживая пальцами высыхающие волосы.

Вечер дышал озерным холодом – но мне, распаренному, было хорошо. Воздух был свежим, сырым, с запахом земли и опавших листьев. Я завернулся в теплую шаль Аги – она еще хранила тень запаха хозяйки… Проводя рукой по волосам, глядя в густую осеннюю мглу, угадывая в ней очертания дома, деревьев, гор, я впал в расслабленное оцепенение. Что-то далекое, давнее ожило во мне, и я вспомнил – будто сквозь сон – себя, маленького, чисто вымытого, стоящего босиком на шершавых теплых плитках – и лучи заходящего солнца, горячим золотом заливающие все вокруг— и руки моей матери – и все ее белое гладкое тело, и ее сытный теплый запах – молока и меда… должно быть, я был еще очень мал, раз мама мылась вместе со мной… Ее руки с щекочущим полотенцем были везде, и она говорила мне: «Стой тихо, не вертись, мой барашек!» – а я вертелся и утыкался лицом в ее большую мягкую грудь – и замирал от счастья…

Все это осталось в такой невозможной дали… как будто я прочел это в книге.

Клен надо мной вздрогнул под легким ветром и бросил мне в лицо холодные сладкие капли. Я вдохнул полной грудью изо всей силы, встал и пошел в дом.


Все, что в нас попадает, Марит – все остается с нами до конца наших дней. Как бы это ни ранило, я бы не отказался от этого ни за что на свете.

Будь здорова и радостна.

Твой С.


Письмо тринадцатое


Привет тебе, Марит! Я вернул себе носки!

Аги перешила мне две шерстяные юбки – и вовремя, потому что здесь ощутимо холодает. Посмеиваясь, она посулила, что я еще заскучаю по длинным чулкам – но я скорее съем их, чем еще раз натяну себе на ноги!