Харлан Эллисон "Эликсиры Эллисона. От глупости и смерти"

Харлан Эллисон (1934–2018) – один из известнейших американских писателей-фантастов. Бунтарь, скандалист, ниспровергатель основ, он всегда затрагивал в своем творчестве самые острые темы и никому не спускал обид. Попробовав свои силы во всех литературных жанрах, он остановился на фантастике, как наиболее отвечающей его стремлению к самовыражению. 10 «Хьюго», 5 «Небьюла», 18 «Локусов», 6 премий Брэма Стокера и целая россыпь других наград и призов, многочисленные киносценарии, составление сборников и антологий (многие его антологии считаются эталонными сборниками «новой волны»), эпатаж, черный пиар, бесконечные пикировки с издательствами, редакциями, газетами… Кажется, что этот человек сумел прожить десять жизней вместо одной – и ретроспективный сборник лучшей короткой прозы за 50 лет работы дает внушительный срез его мрачных фантазий, его неподражаемого юмора, его надежд и огорчений…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-150909-5

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 12.06.2023

Думаю, что, когда умер отец, жизнь мамы остановилась. Потом были двадцать семь лет жизни с тенями. Просто отмечая время. В ожидании того, как она воссоединится с Доком. Если в смерти и есть что-то хорошее, что-то способное хоть немного облегчить боль от смерти мамы, так это то, что ей, наконец, – по прошествии двадцати семи лет – повезло, и она отправилась на встречу с моим отцом, чтобы заполнить пропасть, образовавшуюся в 1949 году.

Я бы сказал вам, сколько лет было маме в момент ее смерти, но все, кто был знаком с ней хотя бы в течение часа, могли бы рассказать вам, что она предпочла бы скорее загнать иголки под ногти, чем раскрыть тайну ее возраста. Такой уж она была.

И была она хорошим человеком, достойной женщиной, жившей правильной жизнью – все те достоинства, о которых принято говорить на похоронах. А еще она была уверенной в себе, невероятно упрямой, нередко просто занозой в заднице, нередко возмущавшейся так, что впору было устыдиться вдовствующей королеве. Но Бог мой, как же она трудилась ради детей.

Я не помню ни единого дня, чтобы она слонялась по дому без дела. Она или работала с отцом в ювелирных магазинах, или в комиссионных магазинчиках Бней-Брит, или еще где-нибудь. И в чем бы мы ни нуждались, она всегда нас этим обеспечивала.

Помню, однажды, когда я был еще малышом – не самым послушным и покладистым – и выкидывал очередной дикий фортель, мама говорила: «Погоди, вот придет отец, и ты свое получишь». Я несомненно заслуживал взбучки. Как правило, заслуживал. И когда отец приходил с работы, усталый, мечтавший только о том, чтобы присесть и отдохнуть, мама рассказывала ему о моем очередном подвиге и о том, что меня следует хорошенько выпороть.

Хочу сразу отметить: в нашей семье телесные наказания не были в ходу. Но отец отвел меня в подвал нашего дома на Хармон-драйв в Пейнсвилле, снял пояс и как следует меня угостил.

Спустя какое-то время я поднялся наверх, но ни мамы, ни папы в гостиной не было. Я прошел на второй этаж и из-за закрытой двери спальни услышал, как мой отец плакал. Порка огорчила его гораздо сильнее, чем меня. И мама тоже плакала. Она утешала его, говоря, что так было нужно, и они успокаивали друг друга.

Розентали были семьей с невероятной способностью портить себе жизнь. А мама была Розенталь с головы до пят. Братья и сестры создавали союзы и клики, и мама объединялась с Элис и Лью против Морри, а в другой ситуации с Морри и Дороти против Мартина, а порой эти союзы были настолько запутанными, что невозможно было понять, кто на кого ополчился. Но не взирая ни на какие обиды, мама – Розенталь с головы до пят – бросалась в атаку на любого, кто посмел бы тронуть хоть волос на голове ее сородичей. Русская душа Розенталей всегда была стержнем существа моей мамы, и она же не позволяла маме радоваться чему бы то ни было в поздние ее годы, но моя племянница Лиза была абсолютным исключением из этого правила. Они не общались как внучка и бабушка, они были приятельницами, закадычными подругами, и это невероятно обогатило их жизни. Я думаю, что смерть моей мамы была бо?льшим ударом для Лизы, чем для любого из нас. Все-таки маме удалось удачно выдать Беверли замуж, увидеть двоих ее детей, и удостовериться, что я не проведу остаток дней в тюрьме. Для нее все это было даром судьбы.

Хотелось бы мне рассказать больше о Серите Эллисон, но остается печальным фактом то, что мы проживаем наши жизни как тени друг друга. Мы никогда не понимаем друг друга по-настоящему: наши несбывшиеся мечты и надежды, стремления, делающие нас чужаками. И в этот последний момент, когда я говорю о ней, я вспоминаю о самых важных событиях – и об одном самом значительном, происшедшем не так давно – в феврале прошлого года, в Нью-Хейвене, штат Коннектикут. Меня пригласили выступить на политическом форуме в Йельском университете, и на это престижное мероприятие я взял маму с собой. Она была словно двадцатилетняя девушка, чувствуя себя на седьмом небе, как она сама об этом сказала. Ее сын выступал с докладом в Йеле! Как она светилась от счастья! Какой это был нахес! Она сияла как все солнца во Вселенной. В Нью-Хейвене был сильнейший снегопад – с метелью и жутким морозом, – и я боялся, что она может простудиться. Но она шагала таким бодрым шагом, что я едва поспевал за ней.

А когда во время моей лекции я представил ее, и она встала и отвесила королевский поклон всем светилам Йельского университета, я думал, что взорвусь от радости. И когда ее подвели к столику с моими книгами, чтобы оставить автограф, она написала: «Спасибо за то, что вам нравятся книги моего сына». Ближе к ее кончине мы несколько раз в день общались по телефону, и я говорил, что приеду, и она отвечала: «Не хочу, чтобы ты видел меня такой. Беверли и Лиза здесь, так что я в порядке». Она стала более понимающей, более доступной для бесед, и, когда мы с ней разговаривали в последний раз, – а, может, и не в последний – она сказала мне: «Из тебя вышел толк, я тебя люблю.» И вот теперь ее не стало. И что можно сказать о смерти пожилой женщины – любой старой женщины – кроме того, что ее больше нет, и все, кто ее знал, будут скорбеть от того, что она не сказала им всего, что должна была сказать.

Она была моей мамой, и мне будет ее не хватать.

Когда я спустился с трибуны и прошел в семейный зал рядом с главным залом, Беверли уже вернулась на свое место. Не знаю, слышала ли она мою речь за исключением «анекдота». Когда церемония завершилась, – а это случилось быстро, ужасающе быстро – никто не заговорил со мной. Никто не подошел и не сказал: «Ты чудесно говорил о своей маме». Только мой племянник Лорен пожал мне руку, и мы обнялись, и он тоже плакал и очень тихо произнес: «Ты был молодцом». Позднее, намного позднее Джерольд отвел меня в сторону и сказал: «Серита гордилась бы тобой». Но за исключением этих двоих меня сторонились как прокаженного. Беверли, все дяди и тети – нет, меня не забили камнями, но обходили так, чтобы даже плечом не коснуться. Приличные люди держатся подальше от изгоев и прочих нечистых. И это их осуждение навсегда освободило меня от этой семьи.

Мама ушла, и я сделал то, что хотел сделать для нее – она всегда любила слушать, как я читаю, и я сделал это в последний раз. Я прекрасно понимаю, что она этого не услышала, но это невинный самообман. Ее хотели похоронить за считанные минуты, сказав при том два или три слова. Надо было, чтобы я закончил чтение своей речи, а потом дал бы слово Беверли, Лизе и Лью, и любому, кто хотел бы что-то сказать. Мама заслужила это.

Надгробные речи – не для покойников. Они всегда для живых. Отдать должное ушедшему. Попрощаться в самый последний раз. Никого нельзя отпускать во тьму, отделавшись двумя-тремя словами.

Усталый старик (Дань признательности Корнеллу Вулричу)

Чертова штука в том, что ты никогда не бываешь таким крутым, каким себе представляешься. Всегда найдется человек с печальным взглядом, который пристрелит тебя, когда ты его даже не видишь, когда ты причесываешься или завязываешь шнурки на ботинках. И вдруг падаешь, как подстреленный носорог. И всё, и ты вовсе не такой крутой, каким себе казался.

В среду я прилетел из Калифорнии в Нью-Йорк и закрылся в отеле «Уорвик», чтобы закончить книгу, добил ее и вызвал курьера, заказав доставку рукописи в издательство Уайету к следующему вторнику, после чего я был свободен. Ну, запоздал на девять месяцев, но работу проделал славную. Теперь у меня было по меньшей мере три дня до того, как издатель позвонит мне, чтобы обсудить изменения, которые он хотел бы видеть в тексте. Я знал, что ему точно не понравятся три главы в самой середине книги, и я придержал кое-какой материал, который Уайет непременно потребует, так что у меня оставалось какое-то время, которое вполне можно убить.

Мне пришлось напомнить себе, что если я еще хоть раз напишу эту фразу, чтоб моя копирка всегда была загружена в машинку обратной стороной. Время, которое можно убить. Да, именно эту фразу.

Я позвонил Бобу Кэтлетту, предполагая встретиться за ужином с его женой, – психиатром – если, конечно, они еще не разбежались. Он сказал, что можем поужинать в этот же вечер, и кстати, почему бы мне не появиться на ежемесячном собрании членов клуба «Цербер». Я сдержался, не выругался, но ответил:

– Не думаю, старина. У меня изжога от этой публики.

«Цербер» – это «писательский» клуб старых профессионалов, которые начинали свою деятельность еще в эпоху Гуттенберга. Ладно, в пятидесятые и шестидесятые это была вполне активная группа авторов, но теперь они представляли из себя унылую толпу уставших от жизни старых сплетников, напивавшихся вусмерть по поводу очередного некролога в «The Saturday Evening Post». На тот момент мне едва стукнуло тридцать, и по их меркам я был юным засранцем, не видевшим ничего привлекательного в том, чтобы провести вечер в атмосфере скучной трепотни и сигаретного дыма, выслушивая мнение полуживых лузеров о том, какая из книжных серий времен их молодости была лучше: «Черная маска» или «Странные истории».

Короче, Боб меня уговорил. Ну так на то ж мы и друзья.

Мы отужинали в аргентинском ресторане рядом с Таймс-сквер и, набив живот стейком с хлебным пудингом, я решил, что готов рискнуть и посетить сборище старперов. Мы прибыли на место – традиционное место их встреч в тесной квартирке одного бывшего редактора – около половины десятого вечера. Квартирка была забита под завязку.

Я не видел всех этих стариков лет десять, потому что уехал в Калифорнию, чтобы работать над сценарием по моему роману «Преследователь» для студии «Парамаунт». Для меня это были хорошие десять лет. Я уезжал из Нью-Йорка с кучей неоплаченных счетов, которые грозили вот-вот превратиться в гору. И был я в самом отчаянном положении – как в личном плане, так и в профессиональном. Я даже почти смирился с мыслью, что зарабатывать себе на жизнь писательством мне не светит. Но работа четыре месяца в году в кино и на телевидении обеспечили мне подушку безопасности на остальные восемь месяцев, которые я мог бы провести, работая над книгами. Я разделался с долгами, прибавил двадцать фунтов веса и впервые в жизни был обеспечен и относительно счастлив. Но войти в эту квартиру для меня было все равно, что войти в физическое воплощение памяти о мрачном прошлом. Ничего не изменилось. Все те же, все там же, все то же.

Моим первым впечатлением была висящая в воздухе усталость.

Словно кто-то наложил друг на друга чертежи квартиры и набившихся в нее людей. На заднем фоне двигались фигуры, еще более истаскавшиеся и постаревшие, чем десять лет назад. Двигались – или, скорее, ковыляли – они гораздо медленнее, чем прежде, словно существовали в застывающем янтаре. Нет, не в замедленной съемке, просто светопропускающие характеристики моих глаз изменились. Их мимика никак не совпадала с голосами. Но на переднем плане, гораздо резче и ярче, чем фигуры присутствующих, лежала пелена – как строки на кинескопе – усталости. Серые и голубые линии не просто накладывались на их лица и руки, на локти женщин, но на всю комнату. Они тянулись к потолку, свисали с ламп и кресел, разделяли на секции ковролин на полу.

Я шагал по этим линиям, и мне стало трудно дышать, когда на меня навалилась вся тяжесть тотальных неудач и мертворожденных мечтаний. Это было так, словно я вдыхал прах древних могил.

Боб Кэтлетт с женой сразу же отправились на кухню за выпивкой. Я было увязался за ними, но меня заметил Лео Норрис, который протиснулся между двумя бывшими авторами нон-фикшн и схватил меня за руку. Он выглядел усталым, но трезвым.

– Билли! Боже мой, Билли! Я и не знал, что ты в Нью-Йорке. Потрясающе! И надолго?

– Всего на несколько дней, Лео. Книга для издательства «Харпер». По горло занят ей, пора срочно заканчивать.

– Надо понимать, синдром Скотта Фицджеральда тебя не коснулся? Сколько книг ты написал с тех пор, как уехал? Три? Четыре?

– Семь.

Он смущенно улыбнулся, но смутился недостаточно для того, чтобы быть чуть скромнее с проявлениями неискренней дружбы. Мы с Лео Норрисом, несмотря на его излияния, никогда не были друзьями. Когда он уже был состоявшимся писателем, – что подтверждалось его именем на обложке солидного журнала «Сент Детектив» – я оголтело лупил по клавишам, строгая детективные рассказики для журнала «Manhunt», чтобы оплатить аренду квартиры в Гринвич Виллидж. И в те времена никаких сердечных отношений не было, как не было и никакой дружбы. Но теперь Лео скользил вниз по склону, вот уже шесть или восемь лет, опустившись до работы на дешевые серии в дешевых обложках, все эти романчики были пронумерованы (последний вышел за номером 27), и в каждом из них действовал неприятный тип из ЦРУ по имени Курт Костенер. А из моих семи романов четыре были экранизированы. Один даже послужил основой телесериала. Такие вот мы друзья.

– Семь книг за… Сколько, за десять лет?

Я не отвечал, вертя головой, давая понять, что хочу отойти. Он намека не понял.

– А знаешь, Бретт МакКой умер. На прошлой неделе.

Я кивнул. Я читал МакКоя, но знаком с ним не был. Добротный писатель. Полицейские романы.

– Рак. Неоперабельный. Легкие. И метастазы. Но умирал долго. Нам его будет не хватать.

– Да. Прости, Лео, мне нужно отыскать ребят, с которыми я пришел.

Я не смог бы протиснуться через толпу у входной двери, чтобы добраться до кухни и до Боба. Единственным верным способом был бы путь через прихожую, но там было еще многолюднее. Я отправился в другую сторону, глубже в комнату, глубже в клубы сигаретного дыма, глубже в гул монотонных голосов. Он смотрел на меня, явно желая что-то сказать, – закрепить дружбу, которой никогда не было? – но я двигался быстро и решительно. Я не нуждался в очередной порции некрологов.

Женщин здесь было всего пять или шесть. Одна из них наблюдала, как я пробирался сквозь толпу. Я не мог не видеть, что она заметила меня. Лет под пятьдесят, обветренное лицо, она не отрывала от меня взгляда. И только когда она заговорила:

– Билли? – я узнал ее голос. Не лицо, даже тогда не лицо, но именно голос, который совсем не изменился. Я остановился, вглядываясь в нее.

– Ди?

Она улыбнулась, но дежурной, никакой улыбкой. Вежливость, не более того.

– Как дела, Билли?

– Прекрасно. Как ты? Что поделываешь, чем занимаешься?

– Живу в Вудстоке. Мы с Кормиком в разводе. Еще пишу книжки для издательства «Эйвон».

Я давно не видел книг с ее фамилией на обложке.

Люди, такие как я, по многолетней привычке бродящие по книжным магазинам, похожи на греков из кафе на углу, безостановочно – тоже в силу привычки – перебирающих свои четки. Я бы узнал ее имя, если бы увидел его на обложке.

Она заметила мое замешательство.

– Готические романы. Их обычно издают под псевдонимом.

На этот раз ее улыбка была хищной. Она словно говорила: «Да, смеяться последним будешь ты, да, я продаю свой талант за гроши и ненавижу себя за это. Но я скорее вскрою себе вены, чем позволю тебе злорадствовать». Что может быть оскорбительнее успеха другого, когда тебя самого выбросили на обочину, и даже если когда-то ты подавал надежды, то уже давно не в состоянии их оправдать?

УСПЕХ: Единственный непростительный грех по отношению к ближнему. Амброз Бирс, «Словарь сатаны».

Конец цитаты.

– Если будешь в Лос-Анджелесе, найдешь меня в телефонном справочнике, – сказал я. Она повернулась к трем мужчинам за ее спиной. Взяла под руку элегантного господина с густой копной седых волос в стиле Клода Рейнса. Он был в очках а-ля авиатор начала века. Ди сжимала его руку. Этот роман долго не продлится.

Его костюм был слишком шикарным. Она же выглядела как потрепанный боевой флаг. И когда это все они умудрились смириться с забвением? Ко мне из противоположного конца комнаты направлялся Эдвин Чаррел. Он до сих пор был должен мне шестьдесят долларов, которые одолжил десять лет назад. Не думаю, что он об этом забыл. Он наверняка расскажет мне какую-нибудь слезную историю и попытается сунуть мне в руку мятые пять баксов. Не сейчас. Серьезно, только не сейчас. Только этого мне не доставало после Лео Норриса, Ди Миллер и всех тутошних мятых пиджаков. Я резко повернулся вправо, улыбнулся пожилым супругам, работавшим в тандеме и сейчас прихлебывавшим водку из одного стакана на двоих, и стал продвигаться к стене.

Передо мной стояла задача: убраться отсюда к чертовой матери, и чем быстрее, тем лучше. Все знают, что в движущуюся цель труднее попасть.

Но долог был мой путь.

Задняя стена была занята большим диваном, на котором велась громкая дискуссия ни о чем. Однако толпа в центре комнаты отвернулась от сидевших, а значит это был для меня наилучший маршрут. Я двинулся к дивану. Чаррела уже нигде не было видно, так что я продвинулся еще немного. Никто не обращал на меня внимания, никто не хватал меня за руку, никто не пытался крутить пуговицу на моем пиджаке. Я двинулся еще дальше. Я уже полагал, что неприятности позади. Я начал поворачивать за угол – оставалось пройти несколько метров вдоль стены, а там входная дверь, и свежий воздух, и свобода. Именно в этот момент меня поманил рукой старик, сидевший на мягком кресле. Оно было втиснуто в угол комнаты и примыкало к дивану. Здоровенное, потертое и бесцветное. Старик буквально утопал в нем. Худощавый, с усталым лицом и водянисто-голубыми глазами. Он подзывал меня. Я обернулся, но сзади меня никого не было. Он делал знаки именно мне. Я подошел к нему.

– Садись.

Сидеть было не на чем.

– Я собирался уйти…

Я в жизни его не видел.

– Садись, поговорим. Время еще есть.

На другом конце дивана появилось свободное место. Уйти сейчас было бы невежливо. К тому же старик кивнул головой, указывая на него.

Я сел. Он был самым измученным стариком, которого я когда-либо видел.

– Так ты пописываешь, – сказал он. Я подумал, что он надо мной подшучивает.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Билли Ландрес.

Он пожевал губами, словно пробуя имя на вкус.

– Уильям. На обложках, должно быть, Уильям.

Я усмехнулся.

– Точно. На обложках Уильям. Выглядит солиднее.

Я уже смеялся негромко. Не над собой. Над ним.

Он не улыбнулся в ответ, но я видел, что он не был обижен. Очень странный у нас получался разговор.

– А вы…?

– Марки, – сказал он и добавил после паузы: – Марки Страссер.

Продолжая улыбаться, я спросил:

– Вы пишете под этим именем?

Он мотнул головой.

– Я уже не пишу. Давно не пишу.

– Марки, – сказал я, вслушиваясь в это слово. – Марки Страссер. Не думаю, что я читал ваши книги. Детективы?

– В основном. Триллеры. Несколько современных романов, ничего выдающегося. Но расскажите о себе.

Я поерзал на диване.

– У меня такое чувство, сэр, что вы надо мной подшучиваете.

Его мягкие голубые глаза смотрели на меня без тени лукавства. Улыбки на его лице не было. Он был усталым. Старым и ужасно усталым.

– Мы все так или иначе забавляемся, Уильям. Но не тогда, когда стареем настолько, что уже не в силах шутить. Тогда мы перестаем забавляться. Так вы не хотите рассказать о себе?

Я развел руками в знак капитуляции. Что ж, расскажу о себе.

Возможно, он и считал себя слишком старым, чтобы забавляться, но тем не менее был очаровательным стариком. И хорошим слушателем. Остальная часть квартиры словно растворилась в тумане, и мы беседовали. Я рассказывал о себе, о жизни в Калифорнии, о сюжетах моих книг, о том, что нужно для адаптации романов-триллеров для экрана.

Язык тела – интересная штука. На самом примитивном уровне даже те, кто не знаком с бессознательными сигналами, посылаемыми положением рук, ног и торса, все же в состоянии почувствовать, что происходит. Когда беседуют два человека, и один хочет довести до собеседника важную мысль, он делает это, немного нагнувшись вперед. Отвергая такую мысль, он, наоборот, откидывается назад. Я вдруг заметил, что сильно наклоняюсь вперед. Я практически лег грудью на подлокотник дивана. Он же откинулся на подушки кресла, но слушал меня очень внимательно, словно впитывая все, что я говорил. Но создавалось впечатление, что он знает: все это в прошлом, все это мертвая информация, и он просто выжидает, чтобы рассказать мне о каких-то важных для меня вещах.

Наконец, он сказал:

– Вы заметили, что многие ваши сюжеты касаются отношений отцов и детей?

Это я заметил давно.

– Когда умер мой отец, я был еще мальчишкой, – сказал я, и, как всегда, почувствовал стеснение в груди. – Когда-то, не могу точно вспомнить когда, я наткнулся на фразу Фолкнера. Он высказался примерно в таком роде: «Что бы ни писал автор, если он мужчина, он всегда пишет о поисках отца». Эти слова поразили меня с особенной силой. Я никогда не понимал, насколько мне его не хватает, до одного вечера на групповой психотерапии. Руководитель группы попросил нас выбрать человека на роль того, с кем мы всегда хотели поговорить по душам, но так и не смогли это сделать. Выбрать и сказать этому человеку все, что вы всегда хотели сказать. Я выбрал человека с усами и говорил с ним так, как не способен был беседовать с отцом, потому что был слишком мал для этого. И очень скоро я заплакал…

Я сделал паузу и добавил очень тихо:

– Я ведь не плакал даже на его похоронах. Это был очень странный, очень тревожный для меня вечер.

Я снова умолк, собираясь с мыслями. Весь наш разговор становился гораздо более тяжелым, более личным, чем я предполагал.

– А потом, года два назад, я наткнулся на эту мысль Фолкнера, и тогда все вдруг встало на свои места.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом