Игорь Белодед "Не говори о нём"

grade 4,4 - Рейтинг книги по мнению 20+ читателей Рунета

В сборник повестей «Не говори о нём» вошли истории о трех потерянных подростках: каждый из них по-своему вычеркнут из мира, каждый – отчужден от родителей, но все они стремятся обрести внутри себя смысл, дать порой страшной реальности объяснение – и тем самым приручить ее. Всех их ждет осуществление кошмаров, борьба со своими демонами. Но удастся ли им выстоять, остаться самими собой и по-настоящему повзрослеть? Игорь Белодед ставит неприятные вопросы и дает на них стилистически выверенные ответы, которые множат теперь уже взрослые вопросы до бесконечности. Герои его прозы смотрят в зеркало и видят не только свое отражение, стоит лишь присмотреться – и из-за спины выглядывают десятки застывших масок и звериных морд.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Альпина Диджитал

person Автор :

workspaces ISBN :9785002230549

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 16.06.2023


– Нет уж, Софка, я просто не могу пройти мимо этого произведения искусства! Поделись названием магазина, где продают такое уродство: после уроков побегу покупать, боюсь, как бы не раскупили.

Одноклассницы гоготали за ее спиной. София оттолкнула Иванкову от парты и хотела начать перепалку, но в класс, как дредноут, вплыла учительница и из обширных своих внутренностей выпалила: «Это что за безобразие?!»

На уроке София долгое время не могла прийти в себя, она механически срисовывала со страницы учебника эмбриона, пока Волобуева смахивала пальцем на сотовом, а отличница – Агата Свербицкая, она же Впадина, – читала перед классом доклад о фикусе, который она выращивала несколько лет. Ей повезло меньше Софии, два года назад на уроке географии она была единственной, кто знал глубину Марианской впадины; она так забавно тянула руку, так сильно выпучивала глаза, что, назвав правильный ответ, обмякла, растянула губы в торжествующей, глупой улыбке. С тех пор ее и прозвали Впадиной.

София не вслушивалась в говоримое ею, но вдруг уловила что-то о тычинках, вспомнила утренние мысли, поземку, фиолетовую щеку отца и грубость матери, и ее поразила мысль, что и она тоже когда-нибудь станет матерью. Быть не может. Ребро ладони было сплошь в графите, зародыш – человеческий ли? – смотрел на нее единственным глазом с тетрадного листа. Плацента где меандром, где студнем ходила вокруг него. А она никак не могла примириться с этой мыслью. Было в этом что-то противоестественное, что-то, что усложняло ее жизнь, делало лицемерие родителей, которое она не могла выразить словами, обоснованным, чуть ли не необходимым. Вот она, София Рубина, – будущая мать. Вот этот зверь, что сейчас нарисован на листе, – ее грядущий сын, который будет жить внутри нее целых девять месяцев, а когда вырастет, станет ненавидеть ее, потому что она будет изменять своему мужу, который умрет раньше нее, а она останется вдовой. Не может быть. Неправда, что она раньше сама была вот этим зверем, что ее раньше самой не было. Как ее могло вообще не быть? Софии? «Если меня не было прежде, то почему я есть именно сейчас, какая в том надобность Вселенной? И почему я задумалась об этом именно сейчас, в двенадцать тридцать? За три недели до Нового года?»

Больше всего ее поразило не то, что она умрет, а то, что ее не было – вообще не было – на протяжении тысяч и миллионов лет, мысль эта ее настолько подавила, что она прослушала вопрос учительницы.

– Рубина? Рубина? Проснись! Ты в облаках витаешь?

– Что?

– Не «что», а какие примеры конвергенции вы способны привести, Софья Игоревна?

– Конвер… что?

Класс, кривляясь и визжа, захохотал. София не сдержалась и снова покраснела. Учительница покачала головой и принялась испытывать тем же вопросом громко смеявшихся парней, но никто не мог дать ей вразумительного ответа.

До дома – через перелесок – она ходила одна, года два назад, бывало, ее провожал из школы одноклассник, но он переехал с родителями в другой город, прислал оттуда, кажется из Сургута, три одинаковые открытки и сгинул. Теперь она едва помнила его лицо, зато каждый раз вспоминала о нем, когда шла мимо сосен с желтой облезшей корой, с подтеками живицы, где он однажды поцеловал ее в сжатые губы. София жила ощущениями, и чем глубже она в них погружалась, тем тяжелее ей было возвращаться в школу, к родителям – ко всему тому, что она в дневниках называла «внешним миром». Сергей, казалось, мог бы развеять ее тоску, случившуюся после окончания художественной школы, после смерти бабушки, но мысли о нем еще сильнее обостряли ее одиночество, придавали ему очарование застывшего японского сада.

Снег хрустел под подошвами, с ветки на ветку перепрыгнул бельчонок и уронил на тропу громкую сосновую шишку. Школа оставалась за спиной, но чем ближе становился дом, тем отчетливее одиночество обращалось в брезгливость. Вспоминались Павел Игоревич в свитере с оленями, со ртом ижицей, перепачканным кашей, плешь отца, сухие руки матери, ее кожа, натянутая на кости до предела, проткни ее ножницами – и она сдуется, как велосипедная камера.

Вот она наберет знакомое число на домофоне, которое складывается до счастливого, почувствует запах жилого подъезда – волглый, неожиданно хвойный (видимо, кто-то уже запасся елкой) – и войдет в пустую квартиру – и останется в ней навсегда – и никто не посмеет ее вывести из оцепенения, что лучше жизни, в которой есть Иванкова и Впадина, в которой глупые учителя спрашивают о чем-то на «конв».

Вечером, когда мама с Павлом Игоревичем вышли на прогулку, она попробовала заговорить с отцом. Экранные сполохи делали его лицо бледным: казалось, она вызвала умершего отца из небытия, как Саул на свою беду вызвал из мертвых Самуила.

– Папа, тебе никогда не бывает так грустно, что кажется, весь мир противостоит тебе?

– А?

– Нет, не так, не столько противостоит, сколько не замечает тебя? Ты словно копия среди копий.

Только сейчас София заметила, как маслянистыми пальцами он откладывает ото рта тонкие куриные кости и хватает с подлокотника кресла салфетки. Они рвутся, липнут к пальцам, не отстают от них.

– Может быть, тебе просто надо развеяться? Сходи погуляй со своей подружкой… не помню, как ее фамилия.

– Волобуева?

– Да-да, хорошая девочка.

И отец берет с тарелки, стоящей на табуретке перед ним, куриное бедро и подносит его к губам. На другой тарелке, неглубокой, педантично выложены мясные жилы и кости – друг за другом по длине.

– Папа, а зачем?

– Что зачем, Софочка?

– Зачем ты работаешь?

Он поворачивается к ней: что-то недоброе блестит в его глазах.

– Ну, знаешь ли, чем вам только голову не забивают в школе! Наше время тоже нельзя назвать правильным, но я не помню, чтобы я приходил к родителям и доставал их так, как ты.

– То есть тебе нравится твоя работа?

– Более или менее.

Куклы на экране снова стали двигаться: тени теней, неживые подобия людей.

– И жизнь нравится?

– Софья, у меня двое детей, я исправно плачу налоги и люблю свой город, к чему этот пустой разговор?

– Но все это имеет лишь опосредованное отношение к тебе.

– То есть?

– Это всё ярлыки, понимаешь? Их наклеивают на тебя чужие люди, но ты другой, все другие!

Отец недовольно надувает губы, хмурится, со стороны кажется, что надбровные дуги вот-вот обрушатся и засыплют глаза, разобьют стекла и помнут дужки очков. На плеши проступает синий треугольник, на экране застывают медленные шторы, женщина-актер целует мужчину-актера, они изображают чувство.

– Послушай, иди лучше почитай сборник задач по литературе.

– Но ЕГЭ будет только в следующем году!

– Не важно, у меня был сегодня тяжелый день, Софочка, мне просто нужно отдохнуть. Взять язык и положить его на плечо. По рукам?

– Последний вопрос, папа. Ты счастлив?

– Вот сейчас не особенно, – безучастно отвечает он, так что София не понимает, с иронией следует воспринимать его ответ или нет.

– Но если ты не счастлив, как ты можешь сделать счастливыми других?

– Софа, пожалуйста…

Она поднимается с дивана с треском, отец качает головой, не глядя на нее, быть может, он действительно устал, а она так чувствительна потому, что к ней приближается то, о чем до сих пор ей стыдно говорить – даже Волобуевой – и уж тем более матери? Квартира полнится тенями, из открытых форточек льется плавкий холодный воздух, под ногами – разбросанные игрушки Павла Игоревича, что-то страшно пищит под стопой.

Ее комната увешана картинами, оставшимися после художественной школы: вот безымянная греческая голова, вот ошибочный римский бюст, вот северный олень в гуашевом цвете, акварели с изображением скандинавских городов и бордовой церкви с изжелта-луковичным куполом над шатром, покрытым медными листами. София в темноте всматривается в оленя: он кажется ей ненастоящим, махровым; где все то возвышенное, что она думала, когда наносила краски на его тело и представляла, как в тайге его облепляет гнус – мошка и комарье, – как он страдает, а она воссозданием из ничего берет на себя его страдания?

София подняла крышку ноутбука и увидела на странице Волобуевой новую аватару: Елена в персиковой шубке, в сапогах с высокими голенищами стоит перед зажженной бенгальской свечой, которую держит рука нового неизвестного, – а к аватаре сделана подпись: «Новый год начинается сегодня!» София резко сжала зубы, ей представилось, что еще чуть-чуть – и челюсти ее расколются. Недолго думая, она вбила в поисковике сочетание слов «синий кит» и, не разбирая, в каком-то запале самоистязания, нравственного помутнения, вступив в первую попавшуюся группу, написала в неопределимо-необозримое: «Хочу в игру!» Если бы она не боялась, что ее услышит отец, она бы высунулась из окна и прокричала во внутренности двора, по которому гуляет мама с Павлом Игоревичем, лишая снег совершенства, вытаптывая его до асфальта: «Хочу в игру! Только в игру – и больше никуда!» Она почувствовала внезапный прилив сил, как будто что-то в ней надломилось, – и поток еле сдерживаемого благодатного гнева затопил ее всю целиком со школой и домом, в окне которого она стояла в одном бюстгальтере и смотрела на то, как свет от фонарей взбалмошно искрится на стекле, тронутом морозом.

2

Спустя четверть часа ей написал некто по имени Абраксас Йах. На аватаре был изображен обнаженный мужчина с петушиной головой, со спутавшимися змеями вместо ног, в одной руке он держал извилистый кинжал, в другой – щит, на котором проступал лик Горгоны. Он сразу же – без ошибок в запятых и корневых гласных – объяснил Софии, что он куратор игры и что она может обращаться к нему «просто Абра».

– Хорошо, Абра, ты действительно куратор?

– А ты действительно хочешь сыграть? Для чего тебе это?

– Я хочу заглянуть за край жизни…

Она написала это и задумалась: не слишком ли поспешное это решение? На экране мелькало синее многоточие: Абра набирал ответ.

– То есть ты хочешь заглянуть за смерть?

– Да.

– Зачем тебе это в шестнадцать лет?

Она вздрогнула, показалось, что Абра находится где-то во тьме ее комнаты: прячется за створкой шкафа, тянет руку к оленю, страшно шепчет в ночи. Потом ей пришло в голову, что она наверняка где-нибудь указала свой возраст, или у кураторов есть доступ к чужим страницам, – и все равно страх не сразу отпустил ее.

– Ты никогда не задумывалась над тем, почему люди говорят о смерти только в больницах и на похоронах, хотя смерть – самое важное событие, которое им предстоит пережить? Или не пережить? Смерть равняет бога и нищего, смерть стирает различия и возводит каменные стены, смерть – это хребет времени. Познав смерть, мудрый хочет жить, а глупец бросается в слезы. Ты готова познать смерть – и остаться живой, остаться бессмертной в своем желании танцевать по краю смерти, будучи не затронутой ею?

Она не понимала, что читает, лицемерие родителей было связано с самим существованием смерти в мире. Вспомнились похороны бабушки, покашливания, пьяные возгласы деревенских родственников, которых мама не захотела оставлять дома после поминок и без обиняков отправила ночевать на автовокзал. Они хотели выставить гроб прямо во дворе, хотели, чтобы соседи присоединились к их скорби, чтобы сотни людей вокруг увидели, как они любили то, что теперь было трупом и лежало, противясь внешним силам, затворившим ему рот, без движения, с восковой желтизной кожи, от которой исходил едва трепетный запах, оседавший в ноздрях. И потом холод лба – не обжигающий холод поручней в мороз, не уютный гудящий холод дверцы холодильника, но проникновенный холод трупа. Прикасаешься к нему – и как будто проваливаешься вниз, хотя, кажется, вот она ты – стоишь на месте, но мокрый асфальт под тобой расступается, и кто-то тянется к тебе из-под разошедшихся кусков дорожного полотна. Они выносили табуретки, выставив крышку гроба на лестничной клетке перед лифтом, соседская собака мусолила рюш по канту с весельем в глазах, с незлым рыком из пасти. Потом они подходили к ней, насыпали в сложенные горстью руки мелочь – сорокалетней давности, – говорили, что это на счастье. И София помнила, как она расстроилась, когда одна монета, будто медная, подскочив над гробом, обтянутым постромками, сверкнула в солнечных лучах и упала на край ямы, и ее вдавил пяткой в податливую землю черный, щетинистый могильщик. Отец был безучастен, он не вымолвил ни слова в тот день, зато мать говорила без устали: «Софка, быстро кутью съела!», «Паша, сынок, отойди от рюмки, это для бабушки оставили эти дикари», «Игорь, тюфяк, подвинься, хоть к дочери подойди, а не сиди ты с этими пропойцами!». Мама была в ударе.

– …Итак, ты должна выполнить пятьдесят заданий. Попробуешь уклоняться – что же, твоя воля. Захочешь соскочить, тогда вызвать меня снова уже не получится. Тихий дом тебя не примет. Земля тебя не примет. И ты просто умрешь – и не воскреснешь – и ни за что на свете не узнаешь, кто живет в тихом доме.

– Что такое тихий дом?

– Дом, в котором мы окажемся вместе с тобой, если ты не соскочишь.

– После смерти?

– Смерти нет. Слышишь? Когда есть безоглядная решимость расстаться с жизнью, смерть тебя не берет, понимаешь, София?

Решила ничего не отвечать. За стеной родители укладывали Павла Игоревича, изредка заходилась спальная возня.

– Ты готова сыграть в игру?

– Да, f57.

– Это необязательно писать. Уверена?

– Да, начинай.

– Вот тебе первое задание. Ровно в четыре двадцать ты должна быть в сети. Я скину тебе запись длительностью полчаса, в четыре пятьдесят два ты отпишешься мне о том, что ты на ней увидела.

– Хорошо, я сделаю. Можно вопрос?

– Конечно, София.

– Кто ты?

– Я – тот, кто знает о тебе все. И твое отчество, и дом, в котором ты живешь, и даже то, о чем ты думала, когда переписывалась со мной.

– Правда?

– Посмотришь запись и узнаешь. Если я обману тебя, тебе припишут нового куратора.

Это испугало ее и одновременно вызвало любопытство: до полуночи она сидела за столом в овале склоненной лампы, делающей столешницу под светом вишневой, и рисовала серого кита карандашом. Когда она сдувала на палас мертвую кожу стирательной резинки, в комнату вошла мама. В темноте ее лицо казалось коричневым, воспаленно поблескивали глаза.

– Почему ты не ужинала, Софа?

– Не хотелось.

– Ты не болеешь, – через силу сказала она, – доченька?

– Нет, мама.

– Что это ты рисуешь, милая? Ты ведь не рисовала уже полгода с тех пор, как закончила художку?

– Да, с тех пор как умерла бабушка.

Предупредительный взгляд. Мама воспринимает это как вызов, но сдерживается. Как только засыпает сын, к ней возвращается не столько любовь к дочери, сколько раскаяние за собственное к ней пренебрежение.

– Это ведь кит? Почему он тогда улыбается, Софа?

– Это особенный кит.

София долго ворочалась в постели, а когда уснула, ей, кажется, ничего не приснилось. В четыре пятнадцать прозвенел будильник. Она открыла глаза и почувствовала себя внутри утробы огромного животного, поглотившего ее. Не сразу вспомнилось обещание Абре, ночные звуки были странны: из смесителя на кухне капало, в открытую форточку ворвался звук резко вывернувшей из двора машины, и долго звук скрипнувших тормозов отдавался в перепонках. София нащупала телефон и открыла приложение, спустя минуту Абра действительно скинул ей запись – запись с чужих похорон.

Рука снимающего, судя по всему, родственника, дрожала, он неровно держал сотовый, то и дело ставил его на попа и причитал: «Как же ты, моя племяшка, будешь дальше, кто о тебе позаботится на том свете?» Вдруг он замолкал. Потом на фистуле снова заводил: «Глупая-глупая, что ты наделала?» На запись попало мертвенно-зеленое лицо покойницы – ровесницы Софии, увидев его, она подумала, что так, должно быть, выглядят русалки с неестественно фиолетовыми губами. На лбу трупа был венчик с выведенными тушью образами Богородицы, Крестителя и, кажется, архангелов. Издалека они сливались в чужой язык – письмена смерти. Взахлип причитала мать покойницы, ее поддерживали под руки двое мужчин, пожилые женщины были спокойны, двигали провалившимися ртами, губы их были гусеницами и червями, что заведутся скоро в новом теле. Снимающий вздыхал: «Господи! Зачем и за что, господи?» Кто-то подозвал его, теперь на записи был пол из мраморной крошки, слышался невнятный разговор: «Ну что, что-нибудь отснял?» Что-то неразборчивое в ответ, сотовый потянулся вверх, на запись попали стеклоблоки, которыми была заложена одна из стен зала для прощания. София сняла наушник и отмотала вперед. Вдруг она вспомнила слова Абры: «Я знаю даже то, о чем ты думала, когда переписывалась со мной…» Мурашки прошли по спине, по верху головы закололо от испуга, подумалось: потянешь за волосы, и они с готовностью покинут голову, как дешевый парик.

Снова запричитал снимающий и прошептал: «Отец с братьями подняли ее гроб! Подняли!» Тишина вдруг водворилась, и среди этой тишины сотовый показал бессмысленное белое лицо матери, которая закричала: «Оставьте ее! Оставьте! Не выносите!» Кто-то заголосил с другой стороны зала, в запись попало грязное окно с разводами, за ним – решетка, неопределенное время года. Кажется, осень, судя по тому, что отец в куртке. Вдруг что-то дернулось. София не поверила своим глазам. В гробу что-то дернулось. Четверо носильщиков в недоумении стали задирать головы: «Что не так? Да не припадай ты!» И в то же мгновение в гробу кто-то поднялся, и венчик слетел с головы на плиточный пол. Зал разом охнул, подвернулось тело тучной женщины в черной шали с заплаканным лицом, грохнулось в обморок несколько тел. Вначале занялся шепот: «Она встала, господи, она встала!» Затем мать изо всех сил закричала: «Доченька, это ты, доченька, скажи хоть слово!» Топот. Снимающий без конца повторял: «Это чудо, чудо, чудо!» На камеру лишь единожды попало чье-то растерянное мертвенное лицо и очертания согбенной девочки, сидящей в гробу, который, едва не перевернув, поставили на табуретки восемь мужских дрожащих рук.

Софии стало не по себе: сначала от этих похорон, затем от припомненных слов Абры. Без десяти пять она написала ему и рассказала о том, как девочка встала из гроба.

– Встала? Ты видела это собственными глазами?

– Нет. Просто поднялась.

– Ты знаешь, как ее зовут?

– Нет.

– Поговорим завтра. Будем считать, что с первым заданием ты справилась.

София спала беспокойно, когда она проснулась, отец уже уехал на работу, пришлось идти до школы пешком. Утренние сиреневые фонари были как огромные цветы на заснеженном и залитом светом поле: сухой чертополох, выхолощенные стебли борщевика с человеческий рост. Лямки рюкзака тянули в плечах, дубленка топорщилась, раскрываясь при ходьбе. Вспомнилось, как умершая бабушка каждый раз одергивала ее, когда она садилась на холодное сиденье: «Ты что, без детей остаться хочешь, Софушка?» Была бы ее воля, она бы и летом заставляла ее надевать подштанники. Софушка. После ее смерти Софию так никто не называл. Снег растерянно хрустел под ногами, как будто с натяжкой терпел вес ее тела. Слишком много тяжелых мыслей было этой ночью, мыслей о телах.

В школу она опоздала, седой охранник, подняв глаза-туманности от столешницы, на которую ворохом были навалены газеты, недовольно шмыгнул носом, вослед ей сказал:

– Не попадись только завучу на глаза!

– Хорошо!

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом