Лев Аскеров "Визит к архивариусу. Исторический роман в двух книгах"

В руках у вас ХХ век. Разумеется, не весь. Никому не удержать и никому не поднять его тяжких гроздей, напитанных трагедиями и восторгами жизни…Люди станут толковать его, как им угодно. И они будут их правдой. Только в архиве небес, а таковой, конечно же, имеется, мы найдём его полную, без купюр, версию…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 03.09.2023


Эта блатная тирада Спирина, которую он произносил, старательно массируя спину Фимки Сапсана, остудила горячие головы уголовников. В градации воровских законов статья «один на льдине» стояла особняком. Их, принадлежащих к этой касте, было немного. Они никакакого отношения к какой-либо банде не имели, но их услугами пользовались все. Таких были единицы. Они держались бирюками, и считалось, что отчаянней их не было, так как им терять больше в жизни ничего не оставалось. С такими не связывались, зная, что у них могла быть «охранная грамота» любой, самой неожиданной банды.

Спирина сторонились. И он тоже ни к кому не задирался. Ни с кем не разговаривал. Язык ему заменяли выразительные жесты и взгляды. Исключение составлял только одессит. С ним, с Фимкой Коганом, Бурлак был неразлучен. Ходил за ним как слон на привязи у моськи. Эта странная привязанность для многих была загадкой.

… После угрожающего Даниного окрика в бараке наступила тишина.

– Будя! – уже добродушно призвал он и ворчливо добавил: – Валяй дальше, ученый. О жизни, матерь ее ети, еще подумать хочется.

Заворыкин, собираясь мыслями, поспешно рисовал на стене многоногое существо.

– Вот, – сказал он и запнулся. Потом рассмеялся. – Правильно заметил товарищ. Земля наша – вроде слоеной сдобы. Разные слои есть. В одном песок и глина, в другом сплошь камень и пустота, в третьем река течет не меньше Волги.

– Держи, шапки, братва. Свист! – прокудахтал, сидевший рядом с Ага Рагимом уголовник.

– Правда, товарищи, правда. Целые подземные моря есть.

В такое теперь уже Ага Рагим поверить никак не мог. И, обычно сдержанный, неожиданно для себя громко воскликнул:

– Яланчы, сян ёлясян![17 - «Врет, чтобы я сдох» (азерб. идиома)]

Позже Ефим будет знать, что Басурман, переходил на родные ему междометия и восклицания, когда его что-то очень поражало. И в том его выкрике, прозвучавшем на незнакомом языке, столько было недоверия, что Федор понял их смысл и сказал:

– Не сойти мне с этого места, Рахимка, но это так. Не то что моря – океаны! Например, газа… Но о них я расскажу как-нибудь потом. Сейчас просто поверьте мне на слово. Вам это нужно знать, потому что работаете под землей.

Потом Федор, показав на многоногое животное, нарисованное им, усмехнулся.

– Хочу вас, товарищи, познакомить. Это та самая шахта, в которой мы надрываем пупок. С главным тоннелем и со всеми штреками.

Заворыкин добросовестно изучил каждую пядь выработки. Знал ее перспективы. Что она сулит – видел на много метров вперед. И делился своими наблюдениями. Показывал наиболее опасные участки. Объяснял, чем они опасны, а главное, как углядеть беду.

– Хотите жить – не ленитесь ставить подпорки, – убеждал он. – Там, где работаете, не курите. Присматривайтесь к пламени горелки. Не всякий газ унюхаешь. Так что чуть неладное с пламенем – кайло на плечо и уходи в центральный тоннель. Там…

– Атанда[18 - Опасность! (жарг.)], братва, – раздалось предостерегающее от входной двери.

Дверь раз-другой с треском ударилась о стену. На пороге с поднятой ногой стоял Тухлый. Заключенные черными зайцами шмыгали по своим местам. Лошадиная морда Тухлого вытянулась. Челюсть, словно отстегнувшись, упала на грудь, и, вместо удивленного возгласа, разверзнувшийся проем, с частоколом громадных зубов, издал тошнотворное рыганье. Потом, встав на обе ноги, плохо державшие его нескладное, налитое водкой тело, он, полуобернувшись, доложил:

– Яшка, гад, снова митинговал.

Потом, шаркнув сапожищами и изобразив, насколько позволяла ему лошадиная морда, значительность, Тухлый проржал:

– Его светлость князь Ямщицкий, дышло вам в сраку!

В мальстве Тухлый служил в лакеях у богатого московского барина. Не раз он видел, как дворецкий Кузьма Савельевич, а для старого барина, в зависимости от настроения Кузька или Кузовок, объявлял хозяевам о прибытии господ. И такой он был в этот момент важный и грозный, ну что генерал.

Кузьме Савельевичу жилось у бар лучше всех дворовых. Обитал отдельно во флигелечке. Хозяева относились к нему уважительно. Балаболили с ним на франкском и «аглицком». И он вел себя с ними так, будто никогда лаптей не пошивал.

Вся прислуга, которая была из одной с ним деревни, величала его Благодетелем. Каким-то боком и Васятка доводился ему родней. Неродной не спас бы сироту от неминучей смерти. Кузьма Савельевич устроил Ваську истопником и часто зазывал к себе в светелку, где потчевал сладостями, а потом пытался приучить к грамоте. Но из-за этих атей-ятей, которые никак не складывались, и дрянных задачек Магницкого, Васятка не хотел приходить к Благодетелю, хотя пуще жизни любил конфеты. Его силком приводила сюда хозяйская кухарка тетка Федосья. Она ухаживала за Кузьмой Савельичем. И когда он с Васяткой занимался, никуда не уходила, тут же рукодельничала. Иногда, к неудовольствию Савельича, подсказывала тугодумному мальцу. Кузьма Савельич нервничал, но не дрался. Прекращал урок и приказывал тетке Федосье приносить откушивать чаю.

– Однако, – как-то, глядя на своего ученика, сказал:

– Ты, малец, ученым не станешь. Дворецким тоже.

– Это пошто? – спрашивал Васятка.

– Ты пирожные любишь? – прожевывая корж, в свою очередь задает вопрос Кузьма Савельич.

– Страсть! – будто не с губ, а с жадно побелевших глаз срывается его свистящий шепот.

– Ну вот, мон шер, сам и ответил. Сладости любишь, а трудиться ни в какую. Зело ленив и не смекалист. Видно, Бог не дал.

– Порченный он. Ни харей не удался, ни верхушкой, – отозвалась тетка Федосья.

Савельич поморщился. Васяткино лицо, видно, с детства изуродовал рахит. Сделал его жеребячьим. Голова словно дыня. Под маленьким ртом, губы которого не закрывались из-за крупных зубов и выпиравших десен, ядреной грушей свисала челюсть. Из-за глаз и бровей, что казались перевернутыми наоборот, и невысокого лба, все лицо его было, как опрокинутое. Когда он удивлялся, глаза забегали не под надбровицу, а западали вниз. Это особенно подчеркивали подсиненные белки.

– Не удалси малец. Не удалси, Кузьма Савельич, – не замечая неодобрительной гримасы Благодетеля, сетовала тетка Федосья. – Со рта течеть, с ухов вонят. За собой, сколько не талдыч, не глядит. У нас, позор сказать, Тухлым его прозывают.

– Цыц, Федосья! – не выдержал дворецкий. – Никогда так не говори и дворне всей передай, чтобы никто не смел. Мне дозволено…

Федосья умолкла. Засуетилась. Забормотала что-то невнятное, нескладное. Почувствовав поддержку, Васятка, закатив глаза в мешки, угрожающе промычал:

– Пошамкай мне. Пошамкай, старая карга…

– Ах ты, паршивец! Стращать меня вздумал!? – взвилась кухарка.

Кузьма Савельич стукнул по столу. И после тяжелой паузы приказал:

– Ступай, Васька, к себе.

Когда за ним закрылась дверь, дворецкий задумчиво протянул:

– Четырнадцать лет парню… Однако коль здесь нет, отсюда, – он хлопнул себя по заду, – отсюда не достанешь… А ты, Федосья, того… Жалеть надо убожца. Не давай обижать. Ко мне, однако, не приводи больше.

После этого Васятка никогда к Благодетелю во флигель не зазывался. Оттого он еще больше возненавидел тетку Федосью и пуще прежнего возмечтал стать дворецким. Чтобы жрать от пуза и всеми слугами повелевать.

Года через три Васька-Тухлый кочергой на смерть прибил кухарку. Она случайно увидела, как Васька, воровато озираясь, что-то у сарая зарывал в землю. Сначала не придала значения. А когда молодая барыня подняла шум, что у ней из комнаты пропала бриллиантовая брошь, Федосья вспомнила об этом. Никому ничего не сказав, она отрыла краденое и позвала истопника на кухню.

– Вот тобой уворованная штука. У сарая ты ее сховал, – сказала она с негодованием. – Возьми, поди отдай барыне. Упади в ноженьки. Может, хозяева смилостивятся, не накажут.

Васька схватил кочергу…

И понесла его жизнь по трактам и острогам. Порастрясла на неровных дороженьках его мечту. Блукала она, изодравшись в воровских зарослях малин, где Васька сотоварищи после разбойств нажирался всласть и буйствовал. И только под сильную хмель, до слез сжимающую сердце, из далеких потемок очерствевшей души, доносилось ее тоскливое «Ау-у-у!..» Тогда в перевернутых рахитом мутняках он отчетливо видел себя осанистым красавцем в золотом шитье дворецкого, шпарящим на франкском и англицком. В такие минуты, подражая Савельичу, Васька как сейчас ржал:

– Его светлость князь Ямщицкий! – а чтобы присутствующим было ощутимей, подпускал брань.

… Сунув старшему из охраны серебряный полтинничек, князь по-хозяйски прошел в распахнутые пинком Тухлого двери.

– Мон шер Квазимодо, следуйте за мной, – пригласил он застывшего у порога Тухлого.

Васька от обращения «мон шер», напоминавшее ему прошлое житье-бытье у московского барина, таял, как свиной смалец. От удовольствия внутри у него, аж, щекотало. Под такое настроение он готов был выкинуть любое коленце.

– Ваша светлость, Яшка гад снова смутьянил.

Глава вторая

Зеркало Циклопа

Князья Мытищины. «Мирзавчик». Месть. Поединок

1

Князь, направившийся было в угол, где возле печи стояли его с Тухлым нары, остановился. Он мгновенно его понял. Васька просил разрешения на мордобой. А ему не хотелось. Хотя еще недавно он сам искал поножовщины и провоцировал ее. Отлично владея приемами бокса и еще лучше финкой, Ямщицкий в драках был страшен и непобедим. В последнее время он стал избегать драк. Они ему надоели. Он устал от них. Устал от этих хамов, многие из которых были далеко не глупыми людьми. Устал вообще от всего. Поймав себя на мысли об усталости, Ямщицкий усмехнулся. Он вспомнил, как когда-то, давным-давно, своему брату, умолявшему его бросить свои темные делишки и припасть к отчему порогу, многозначительно сказал: «Вернусь домой, когда устану. И ты тоже».

– Ты пьян, Григорий? Я дома, – оторопел брат.

Григорий пожал плечами. Молча осушил рюмку с рубиновой наливкой и, сладко причмокнув, запрокинул голову на спинку кресла.

В этом мире, думал он, никто из смертных – ни он, Григорий, ни князь Дмитрий, ни даже царь – не дома. Это трудно объяснить, но все люди по чьей-то злой, во всяком случае, недоступной для человеческого разумения воле, забыли, откуда они в действительности. И оказались вроде всей одиссеевой команды в плену у Циклопа, давшего им вкусной каши, превратившей их в суетливое стадо овец. И начисто забыли о главном: откуда, зачем и как они здесь оказались. А чтобы придать их бараньему бытию порядок, а с ним вместе, какой-никакой, и смысл, Циклоп положил им на разум придумать Бога, власть с моралью и науку.

А почему человеку так нужен смысл? Почему он видит его в порядке? Должно быть, эта штука – Смысл – некогда был ему доступен и он видел его в Порядке, в котором ему уже доводилось жить. Но Циклопу непостижимым образом удалось впечатать в сознание зеркальность его.

И все же есть Одиссеи. Их считают безумцами потому, что разумным считают то, что навыворот, что как не надо… А это «как не надо» и правит…

Рвутся Одиссеи из циклоповского бедлама домой. И, мучимые стадом, не помнящим родства своего, приспосабливаясь к власть имущим и их порядку, просят пожалеть уставшую от сношений девку по имени Мораль. Или сами ее как хотят насилуют… Видят они, черт возьми! Видят, что и наука обречена ходить вокруг да около истины. Не додуматься людям, из-за этой колдовской похлебки, разбить зеркало Циклопа …

Григорий порывисто поднялся с кресла, в волнении прошелся по комнате и, вернувшись на прежнее место, снова плеснул в рюмку рубинового хмеля.

– Не пьян я, нет, Митя, – сказал он.

– Но ты ведешь себя весьма странно. Я опасаюсь…

– Здоров я, брат. Здоров! – перебил резко Григорий и с напряженной серьезностью в голосе спросил: – А в здравом ли рассудке ты сам?

Брат обидчиво по-мальчишески надул губы. Григорий обнял его за плечи.

– Не дуйся. У тебя все в порядке. Все, что окружает тебя, ты принимаешь за настоящую жизнь. А я считаю иначе. То, что вокруг меня – все придумано. И мы тоже. Мы только отраженье Хорошего. Верней, мы то, от чего естественно освобождается то доброе и хорошее, которым мы плоть от плоти родные. Мы их второе я. Не нужное им там… А, впрочем, что за вздор я горожу? Такая простая и такая непостижимая механика. Простая, а когда начинаешь ее объяснять – объяснить не можешь… Ну, разве тебе, Митя, не кажется, что мы здесь как в приюте?..

Невидяще глядя перед собой, Григорий умолк. Дмитрию стало жалко старшего брата. «Нервы у него взвинчены донельзя, – подумал он. – С только пережить…. Ему надо отдохнуть… А где взять денег? Где? Если даже гимназию на унизительных подачках князя Львова заканчивал. Если и на поесть денег нет… Бедный Гриша».

Он незаметно для себя гладил руку брата. Григорий улыбнулся.

– Я домой хочу, Митя, – с раздирающей душу тоской сказал он.

Чтобы скрыть навернувшиеся слезы, Дмитрий прижался лицом к его плечу.

– Успокойся, Гриша. На, еще выпей… Ты же знаешь наш милый старый дом у суконщика Кулешова.

– Да не о том я, – поморщился Григорий. – Я и в нем тосковал… по дому.

– Как так? – вскинул брови Митя.

– Маман точно так же удивлялась… Как ты сейчас похож на нее!

– Ровно ничего не понимаю. Маман знала о твоих странностях?!

– Она тоже называла это «моими странностями». Ими я ее мучил лет до шести. Ее кровать стояла рядом с моей. Потом она стала твоей. Ночью она подбегала ко мне, хватала на руки и испуганно спрашивала: «Гришенька, милый, ты что плачешь? Ты что не спишь?». Я горько-горько всхлипывал и говорил: «Я домой хочу». «Как так? Ты же дома», – недоумевала она. Вырываясь из ее рук в кроватку, я кричал: «Нет! Это не мой дом. У меня другой дом, я знаю. И ты не моя мама»… Она тоже начинала плакать. Говорила, что мне во сне привиделась какая-то чушь. Крестила меня…

– Но тогда, Гриша, ты малюткой был.

– А ныне я еще больше уверился в том, что всех нас отлучили от родного дома, где мы были счастливы. Мы здесь топчем друг друга, вгрызаемся в глотки. И заметь, находим этому оправданье. Подлость и ум возвели в один ранг. Ведь победителя не судят… Здесь возвеличивают грязных плотью и душой Суллу, Цезаря, воспевают убийцу Бонапарта, восхваляют продажного Талейрана, слагают оды юродивому завоевателю Петру, потаскухе Екатерине… Называют Превосходительством того, чье превосходство лишь в том и заключается, скольким он может безнаказанно плюнуть в душу.

– Ты так о царях не смей, – предостерег Дмитрий.

Но Григория уже никакая сила остановить не могла. Пожаром метались его золотые, с едва заметными красными тенями, волосы. Сумасшедшим светом зажглись два его черных глаза.

– Что царь?! Что?!.. Твои предки, князь Мытищин, поставили его над собой. Порядка ради поставили. А порядка в том порядке не было и нет. И никогда не будет… Твои же предки, однажды пробудившись от пьянства, вдруг возле самодержца увидели простолюдина Меньшикова… А хитрющие мужички Строгановы и Демидовы?.. Как они нас, а?! Никто не почувствовал в их согбенных подобострастных фигурах смертной силушки… Никто не увидел в них родителей нового Порядка. Того самого, что их потомки уже короновали… Появились мануфактурщики, суконщики, заводчики. Появился миллионщик черной кости. Еще никто не знает, что они заказывают музыку. Но уже и царь, и мы, столбовые дворяне, танцуем под нее. Они переняли от нас всю нашу «добродетель». И ею и на ней распялят нас. И тогда состоится инаугурация нового Порядка. Воссядет на троне Его Величество Новый Обман человечеству.

Князь Мытищин-старший неистовствовал. Не замечая того, он тряс за плечи хрупкого, насмерть перепуганного Дмитрия.

– То ли еще будет, – продолжал он. – Идет умный, жадный до жизни, подлее и безжалостней, чем мы, не верящий ни в Бога, ни в черта мужик. Он будет изощренней нас. Ему понадобятся свои идолы… Он сделает из висельников святых мучеников, потому что такие нужны будут ему для своего порядка. Их будут чтить, писать иконы с них… Словом, станут делать из них все, что захотят. Они – победители… Победителей не судят.

Григорий был жуток. На белом, без единой кровинки, лице таращилась пара погасших углей. В уголках разинутого рта пузырилась пена. Говорить он больше не мог. И отойти тоже. В затылок впилась тысяча жгучих игл… Пальцы намертво скрючились на плечах Дмитрия… Ноги по самые ступни были набиты ватой. Он едва их чувствовал… Стальной стержень пронзил его по хребту и в струну вытянул все тело… И не стало вдруг ног… Он падал, увлекая за собой Дмитрия…

Они рухнули возле стола.

После падучей Григорий приходил в сознание не сразу. Сначала розовели щеки, потом, набегая теплыми волнами, растекающиеся струи крови ласково щекотали, словно целовали каждую клеточку. От этого неземного наслаждения грудь распирало такой радостью, что затаенное дыхание вдруг вырывалось наружу и он начинал плавно и глубоко дышать. Он был невесом. Он был крылат. Он парил в поднебесье и чувствовал, как наливаются мощной силой его плечи и руки. Как упруги и могучи ноги… Вот он оттолкнулся от горной вершины. И уже в полете, сверху, на ослепительно белом скосе горы, увидел следы своих ног. Вот коснулся другой вершины…

В эти минуты возвращения к жизни Григорий открывал пустые, еще ничего не видящие, подсинённые стекляшки глаз и снова закрывал их. Он видел лучше, не размыкая век. И видел то, что другим и не снилось. Только слух был не с его видениями. Он был в постылой ему реальности и словно из глухих глубин земных недр, против его воли, до него доносились речи говоривших рядом с ним людей.

– После тюрьмы с ним это будет теперь часто, – услышал он надтреснутый слезой Митин голос.

Потом он кому-то сказал:

– Не тронь его. Только накрой. Ему сейчас плохо.

«С чего он взял? – вяло подумал Григорий. – Мне сейчас так хорошо. Так хорошо…»

Дмитрий снова стал говорить что-то о его мучениях, переживаниях. Но вслушиваться в его болтовню не хотелось. Наконец брат умолк, и тогда другой голос с сочувствием пробухтел:

– Намаялся сердешный.

«А, Андрюха, – узнал Григорий. – Ну их. Потом», – решил про себя он и, оттолкнувшись от сыпучей снежной вершины, загребая руками пух небес, полетел над долиной, усыпанной маками.

Проснулся Григорий часа через два. Вскочил и как ни в чем не бывало, будто не было приступа, прервавшего разговор, продолжил:

– И вот к какому выводу я пришел, Митя. Подлость и ум – вот верный инструмент здешней жизни, вот путь к славе. И к деньгам тоже. Только одержи верх. Все средства, примененные тобой, какими бы гнусными они не были, люди оправдают… Если победишь.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом