Виктор Меркушев "Есть памяти открытые страницы. Проза и публицистика"

Сборник включает в себя эссе и прозаические миниатюры, написанные от первого лица, в которых автор пытается искать смыслы, позволяющие человеку находиться в гармонии и равновесии с окружающим миром. Особое предпочтение отдаётся сохранившимся в памяти впечатлениям, в которых равные права имеют фантазия и реальность. Два раздела отведено публицистике об окружении Александра Сергеевича Пушкина и о нём самом, а также о жизни и творчестве русских художников рубежа XIX-XX веков.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Знакъ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-91638-211-2

child_care Возрастное ограничение : 12

update Дата обновления : 27.09.2023

Есть памяти открытые страницы. Проза и публицистика
Виктор Владимирович Меркушев

Сборник включает в себя эссе и прозаические миниатюры, написанные от первого лица, в которых автор пытается искать смыслы, позволяющие человеку находиться в гармонии и равновесии с окружающим миром. Особое предпочтение отдаётся сохранившимся в памяти впечатлениям, в которых равные права имеют фантазия и реальность. Два раздела отведено публицистике об окружении Александра Сергеевича Пушкина и о нём самом, а также о жизни и творчестве русских художников рубежа XIX-XX веков.

Виктор Меркушев

Есть памяти открытые страницы. Проза и публицистика




© Меркушев В. В., 2023

© «Знакъ», макет, 2023

* * *

Автор признателен своим друзьям —

Семёну Рафаэлевичу Арсеньеву,

Егору Леонидовичу Поповскому

и Александру Александровичу Бессмертному

за духовную поддержку и взаимопонимание. Автор выражает надежду, что прочтение книги будет небесполезным занятием для людей, которые искренне ценят и любят литературу и искусство.

Вербальный автопортрет в три четверти памяти

К мечте о будущем

…ребёнок есть человек в возможности. Если рассматривать жизнь как деятельность, то ему предстоит, по-видимому, труднейшая задача. Ему нужно – стать человеком…

Истинно человеческие, истинно жизненные явления состоят не в слепом подчинении среде, а в выходе из-под её влияний, в развитии высшей жизни…

    Николай Страхов. «Мир как целое»

Всё своё детство я провёл у бабушки, в её старом доме, некогда принадлежавшем торговцу хлебом, тюменскому купцу, полное имя и деяния которого знал только я и престарелая соседка, никогда не упускавшая случая остановить меня и рассказать какую-нибудь историю из её жизни.

Дом стоял посреди большого яблоневого сада, упиравшегося в высокую кирпичную стену, за которой располагалась пекарня, очевидно никогда не прекращавшая работу и начисто забывшая о своём прежнем хозяине. Хотя его следы, тем не менее, обнаруживались повсюду, и лично я был к этому непосредственно причастен. Случалось, что сама земля дарила мне удивительные находки, неоспоримые свидетельства купеческого преуспеяния – занимательные предметы непонятного предназначения, либо спрятанные торговцем сосуды с глубоким вогнутым дном и запечатанные массивными пробками со слоем потемневшего сургуча. Бывало, мне попадались между яблоневых стволов расписные глазурованные черепки или покрытые зеленоватой патиной царские монеты. А если же удавалось полазить по чердаку или верхним ярусам многочисленных дворовых построек, то там вообще можно было найти всё, что угодно.

Нельзя сказать, что я был полностью предоставлен самому себе, нет, бабушка и тётя приглядывали за мной, но время, когда доводилось оставаться одному, я воспринимал как-то особенно чутко, словно весь огромный, ещё мало освоенный мир принадлежал теперь мне одному, принадлежал законно и безраздельно.

Благодаря этому бесценному опыту одиночества, я смог понять и прочувствовать то, что невозможно постичь ребёнку, находящемуся под неусыпным присмотром взрослых. Мне посчастливилось увидеть, как огромное солнце умеет умещаться в капле росы, и я мог наблюдать, как тяжёлые звёзды в состоянии висеть между зимних ветвей, превращаясь в невесомые снежинки, расцвечивая древесные кроны серебряными огоньками. Не будь моего добровольного затворничества, я бы никогда не получил бесценных даров весенней земли, не проникся её пряным дыханием, не изучил, как растут цветы и не услышал бы чарующей музыки насекомых, заселявших зазеленевшие травы.

Детство – самое подходящее время, чтобы проникнуться ценностями Мироздания, осознать своё место в неостановимом коловращении Природы и почувствовать свою вовлечённость в окружающую среду и сопричастность с ней. Ценности Мироздания несопоставимы с традициями, условностями и значениями нашего общественного мироустройства, они абсолютны и непереходящи, на них, скорее всего, и ссылался великий кёнигсбергский мыслитель, когда рассуждал о тех вещах, что способны тревожить наше воображение.

Мне всегда казалось, что только примерив на себя окружающий мир, человек в состоянии проявить подлинно человеческую сущность, описанную во всех книгах Божественного Откровения – в священном Коране, Библии, Торе, Трипитаке и Ведах.

Предпочитая прятаться во владениях собственной выстраиваемой вселенной и демонстрируя независимое поведение по отношению к другим детям, я был осуждаем не только соседями, привыкшими к бесконечному общению, но и даже своими близкими людьми. Насколько необходимо держать дистанцию с обществом – это вопрос сложный, но как мне представляется, от его правильного решения многое что зависит: от восприятия самого себя как полноценной личности вплоть до социальной формы существования всего человеческого вида. Речь, конечно, не о противостоянии с обществом, и даже не об отчуждении от него, а всего лишь о разумных условиях коммуникации. Пожалуй, к этому стоит повнимательнее присмотреться, прежде чем задаваться мыслями о «царстве истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть».

Подружившись с Природой, я наделил её личностным измерением вопреки тому, что она имела бесчисленное множество воплощений и вечно изменчивый облик, всякий раз непредсказуемый и новый, мгновенный и неповторимый, как у хтонического морского бога. Мне даже представлялось, что я научился понимать её язык, и он звучал во мне тем яснее, чем дольше вокруг не звучала беспечная человеческая речь. Я вслушивался в окружающий мир, стараясь распознавать все шорохи, вибрации и звуки, которые, в отличие от привычной ребяческой болтовни, всегда были наполнены смыслом и ещё каким-нибудь потаённым значением. Оттого я меньше всего привечал весну, когда всё, доселе скромно обретавшееся под солнцем, вдруг начинало громко шуметь, петь и жужжать, погружённое в себя и всецело занятое своими заботами. Я был случайным гостем на этом солнечном карнавале, и лишь прозрачное весеннее небо дарило мне предназначавшуюся всякому живущему толику своего тепла и света.

Однако весною же я и пристрастился к одному очень важному занятию, в дальнейшем так пригодившемуся мне в профессиональной деятельности художника: самозабвенному созерцанию.

Объектом для наблюдения становилась какая угодно вещь, любое природное явление или неприметная картина внешнего мира. Мне удавалось проникать в саму суть увиденного и растворяться в нём, мысленно принимать чужие формы и одушевлять их, навсегда принимая в свою память. При этом время растягивалось или останавливалось совсем, а масштаб происходящего становился столь значительным, что моё сознание начисто освобождалось от всякой бессмыслицы и суеты. Я мог вторгаться мыслью и чувством в доселе неведомое, дополняя и раздвигая картину Мироздания новыми находками, открытиями и горизонтами.

Мне очень нравилось залезать на высокий балкончик под крышей бабушкиного дома и взирать оттуда на раскинувшийся внизу город. Сначала мне думалось, что все эти низлежащие дома и дворы, дороги и скверы, а также люди, снующие по тротуарам, живут какой-то отдельной, независимой от моего существования, жизнью. Но впоследствии, мне уже так не казалось. Город, как и мир вообще, виделся мне единым организмом, включавшим в себя всё живое и неживое, постижимое и неизъяснимое, который, как и всякая разумная сущность, был наделён особенным характером, собственным достоинством и волей.

Я до сих пор убеждён, что разумное поведение, это не только присущая людям данность. Разум – не привилегия отдельного вида, а всего лишь возможность, та самая «искра Божия», которую дарует Создатель всем своим замыслам и творениям вместе с их физическим воплощением. И только от них зависит, угаснет ли этот огонёк, либо же ему будет позволено сопровождать эти сущности на всём протяжении их земного пути.

Я избегал ребяческих забав и дружеского общения не только по причине своей интравертности, но и оттого, что просто не находил в этом никакого смысла.

«Жизнь осмысливается только отречением от её эмпирического содержания; твердую, подлинную опору для неё мы находим лишь вне её; лишь перешагнув за пределы мира, мы отыскиваем ту вечную основу, на которой он утверждён». В детстве, я, разумеется, не знал этой цитаты Семёна Франка, хотя был обучен грамоте довольно рано и сразу же пристрастился читать «взрослые» книги. Утверждение Франка о смысле жизни я принимал интуитивно, однако обретение оного мыслил именно посредством «праздного созерцания», столь непризнаваемого русским философом. Ведь именно внимательное наблюдение позволяло мне проникать в «высшую действительность», находящуюся за пределами эмпирического содержания жизни. Созерцание – это начальный акт познания, если не есть нечто большее. Пожалуй, созерцание лежит не только в основе практики живописца, но является необходимым средством для любого творчества вообще. А для ребёнка – это ещё и надёжный способ приобщения к основной дисциплине человеческого измерения: творческому преображению действительности и исправлению «ошибок Творения», с которыми неизбежно сталкивается всякий живущий.

Как-то роясь в недрах обширнейшего чердака, из-под спуда забытых вещей я случайно извлёк старую зачитанную книгу, в которой все происходящие события и истории были изложены каким-то странным, диковинным языком. Вопреки обыкновению мне почему-то не захотелось делиться прочитанным со взрослыми, и я оставил книгу там, где нашёл и поднимался её читать лишь тогда, когда солнце ярко освещало чердак через слуховые окна.

В этой книге часто шла речь о том, что очень сложно было себе представить. Особенно меня впечатлило предсказание о временах, когда «волк будет жить вместе с ягнёнком, и барс будет лежать вместе с козлёнком; и телёнок, и молодой лев, и вол будут вместе, и малое дитя будет водить их». Не оттого ли я с ранних лет не принимал сущностной основы Мироздания, вернее, её следственных проявлений. Ведь в реальном мире всё происходило вопреки описанному, а сокрытая от рационального постижения, несоотносимая с настоящим временем причинная суть Мироздания никак не выказывала своих тайных глубин. Противоречия между формой и выраженным содержанием мне представлялись странными и необъяснимыми; прекрасные творения Природы завораживали своим внешним совершенством, тогда как их внутреннее обустроение смущало мой детский ум, заставляя бежать в мир фантазий и грёз, где всё обстояло именно так, как в найденной на чердаке книге.

А мне бы очень хотелось, чтобы Природа, которую я так любил за красоту красок и форм и которую считал своим другом, обладала бы ещё чутким и милосердным началом, чтобы, наконец, случилось так, как было описано в книге, когда «вся земля отдыхает, покоится и восклицает от радости». Было исключительно интересно узнать, как же всё-таки приблизить это время, как увековечить всё сущее, «безличное – вочеловечить, несбывшееся – воплотить». Да и возможно ли такое?

На этот вопрос Природа отвечать не желала. Она загадочно молчала, взирая на меня «пусто и легко», мило улыбаясь своей цветущей весной и отбирая жизни у одних своих творений для утверждения и преуспеяния новых.

Наверное, поэтому и существует искусство, чтобы нам не умирать от правды, которую не желает открыто и ясно провозглашать Природа.

Однако ответ нашёл я в прочитанной мудрой книге и обратился к кистям и краскам, дабы воплощать её благожелания, когда «горы и холмы будут петь пред вами песнь, и все дерева в поле рукоплескать вам. А вместо терновника пусть вырастет кипарис; а вместо крапивы возрастёт мирт».

Пожалуй, лишь так и возможно приблизиться к желаемой гармонии, где «телёнок, и молодой лев, и вол будут вместе». Поскольку царство Божие пока пребывает исключительно внутри нас, а Мироздание только приглядывается к нам, не водительствуя и нас не привечая.

«Молчи, скрывайся и таи…»

Все пути ведут к разочарованию – утверждал поэт Юлиан Тувим. Сложно упрекнуть польского классика в отсутствии серьёзного подхода к проблеме, однако далеко не любые пути отмечены такой пагубой, а только те, которые скоропостижно приводят к цели. Можно обнаружить бесчисленное множество дорог, предназначенных исключительно для вечного и неустанного движения, существующих без каких-либо дорожных знаков, без вех и вообще не имеющих никаких указанных направлений.

Разумеется, цель – категория, чаще всего, социальная, и как она соотносится с личным пространством человека, во многом зависит от степени его общественной вовлечённости. Это общество вынуждает его выбирать те или иные пути, а всё навязанное заставляет забыть об исключительности и подлинной полноте человеческого бытия. Ведь каким бы дружелюбным не представал перед человеком мир – он априори противоречит не только личной свободе, но и осознанию этим человеком собственной значимости и неповторимости.

Лишь жить в себе самом умей —
Есть целый мир в душе твоей…

Такую целокупную экзистенциальную версию, в пику общественно-слаженному Тувиму, выдвигает другой мировой классик – русский поэт Фёдор Тютчев. Вот это, пожалуй, и есть «самое высшее в мире искусство», как бы при том не настаивал на социальной природе «самого высшего» другой русский поэт – Сергей Есенин.

К синониму сопричастности

Есть вещи, в которых совершенно недействительны ни сословные перегородки, ни даже границы между государствами.

    М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»

Случись мне сейчас оказаться в тех домах, в которых приходилось бывать прежде, я бы отнёсся более внимательно к тем деталям, что теперь всплывают в памяти в размышлениях о минувшем времени. Причудливыми реминисценциями проходят длинные коридоры коммуналок, увешанные всевозможным хозяйственным скарбом, изогнутые стены дома на Карповке с портретами народовольцев – родственников владельцев этого необычного жилья, прожжённые паркетные доски за концертным роялем от бомбы-зажигалки в огромнейшей комнате одинокой старушки-блокадницы… Да много ещё чего проплывает перед мысленным взором, волнуя неясными очертаниями и запутывая полузабытыми адресами. Однако отдельные впечатления не исказило время, и они смогли сохранить свою ясность и полноту. Это в первую очередь относится к «дому специалистов» на Лесном проспекте, где я оказался совершенно случайно, хотя много раз приходилось убеждаться, что любая случайность – это всего лишь прихоть своенравного рока, который попускает тебе иначе распорядиться имеющимися обстоятельствами, либо даёт прекрасный шанс войти в иную реальность с «чёрного хода».

Этот жилой комплекс на Лесном проспекте был возведён в середине тридцатых годов и предназначался для высококлассных специалистов из различных областей знания, не исключая художественной и гуманитарной сфер. Он изначально строился с классицистической широтой и размахом: удобный и просторный внутри, приметный и монументальный снаружи. И кто только не жил за его высокими окнами, не поднимался по длинным лестничным маршам, сокрытым за стеклянными стенами. Жил здесь и известный всему миру родоначальник советской космонавтики, и личный врач Сталина, и великий русский писатель, вернувшийся умереть на родине… А также много-много других известных и знаменитых, тех, кто обеспечивал могущество и процветание своего Отечества – советской страны. Был в их числе и дед хозяина той квартиры, куда меня нежданно-негаданно пригласил случай.

Начну с того, что сам дом подчёркнуто отделял себя от окружающей застройки, демонстрируя экстравагантную особость и самодостаточность. Будет неправильным относить произведение архитектора Симонова и его коллег к конструктивизму, несмотря на многочисленные признаки, лежащие в основе возведённого здания, как ещё меньше причин причислять его к «сталинскому классицизму», невзирая на имеющийся декор, колонны и венчающую дом затейливую смотровую башенку, напоминающую квартальную доминанту девятнадцатого века.

Замечу, что перед тем, как оказаться внутри, я успел побродить и вокруг здания, и по его дворам, собрав немало интересных впечатлений, которые унесли меня через возникшие ассоциации далеко-далеко от непосредственных наблюдений. Так, пожалуй, всегда происходит с чем-то значительным, подлинным, вобравшим в себя свою эпоху, а также людские судьбы, с ней связанные. Старые сооружения всегда представлялись мне порталами в иные миры, во времена, когда звучали за только что возведёнными стенами голоса первых жильцов и когда вокруг них начинали разворачиваться события, всем нам памятные.

Сразу же за дверями парадной я обнаружил, что способен отбрасывать многолучевую неверную тень, которая если и повторяла какие-либо мои движения, то делала это весьма неохотно, с явным запаздыванием, стремясь оторваться от меня и скрыться наверх, куда шумно убегал лифт, увитый затейливыми красными перилами.

Поначалу я даже не пытался найти в метаморфозах воображения нечто сверхчувственное, списывая всё на полупрозрачные стены фасада и подслеповатое электричество, позволявшее сгущаться мраку на площадках меж лестничных маршей и за нагромождением переплетённых труб. Однако оказавшись в квартире, я заметил, что тень с лучистыми щупальцами никуда не исчезла. Она отправилась за мной сначала в ванную, где мне отчего-то вспомнился эпизод с Иваном Бездомным, пробравшимся на чужую жилплощадь, хотя не было здесь в «передней» никакой зимней шапки-ушанки и висящего велосипеда, а затем тень прошла в комнату и лениво разлеглась вокруг предназначавшегося для меня кресла. После она распространилась и по всему ковру, немного захватив стену, смешавшись, в конце концов, с другими тенями, которые, как мне почудилось, существовали сами по себе, независимо от источников света.

Люстра, висящая прямо под высоким потолком нисколько не мешала теням собираться в углах помещения, а сразу же за приоткрытой дверью начинался самый настоящий мрак, ибо никакой вечерний свет из далёкого окна на кухне не мог пробиться сквозь бесконечный туннель коридора.

Меня ни на минуту не покидало ощущение присутствия здесь первых жильцов этого славного дома, представителей активного поколения тридцатых, кому, собственно, обязана своим существованием страна, город, да и я сам, наверное, тоже. Мне сразу же подумалось о моём деде, который при иных обстоятельствах и иной среде тоже вполне бы мог оказаться здесь, только не «управляет жизнью человеческой и всем вообще распорядком на земле» сам живущий, как сказано в одном очень хорошем романе.

Едва я вспомнил о булгаковском творении, как словно по щелчку кого-то из «шайки Воланда» в комнате развернулось «пятое измерение», или просто открылся портал туда, в тот мир и в то время, о котором так часто и напряжённо приходилось думать. И вот, в огромной накуренной зале замельтешили люди в пиджаках с ватными подплеч-никами, что-то громко обсуждавшие, спорившие и нетерпеливо перебивавшие друг друга. Зал венчал стол президиума с председателем во главе, рядом с ним стоял графин с водой и перевёрнутый гранёный стакан на железном подносе. Мне очень захотелось увидеть портреты вождей на стенах и стоящие по углам кумачовые флаги. Однако толком ничего разглядеть так и не удавалось, и всё из-за слепящего света хрустальной люстры, которая так яростно источала свет, что ни у кого из находившихся в зале не оставалось даже собственной тени. Грань между реальностью и условностью «пятого измерения» сделалась почти неразличимой, и я уже не мог поручиться, что же в действительности оказывает на меня большее воздействие: бытие или инобытие, и звучания какой из эпох раздаются в душе отчётливее и громче.

Я не мог видеть своего деда – он покинул этот мир за несколько лет до моего рождения, о нём в семье не говорили и не хранили его фотографий. Но с какого-то времени мне стало просто невыносимо от сознания своего беспамятства и неосведомлённости, ведь я почти ничего не знал об этом близком для меня человеке. Всё, что мне удалось отыскать в Сети – это единственное фото и скупые сведения о его боевом пути на полях Великой Отечественной и о его антиобщественном статусе «врага народа», который он не хотел признавать несмотря на все пытки и унижения. А ещё о том, что вплоть до своего полного оправдания перед войной, ему пришлось пройти гибельные бараки Южлага – одного из самых страшных сталинских лагерей.

Мог ли мой дед сейчас оказаться среди этой велеречивой толпы своих современников, в этой до боли в глазах белой зале, выпавшей из всех границ и законов обычного физического мира? Кто знает, возможно здесь, где-нибудь с краю, возле тех самых, мной не замеченных кумачовых стягов, тихо сидит мой дед и пристально разглядывает портреты пролетарских вождей на стенах.

Я ещё раз внимательно оглядел зал. Однако ж какое может быть «пятое измерение» без саркастических «штук Коровьева»? Все люди в зале вдруг оказались на одно лицо, и лицо это было собирательным портретом поколения тридцатых: целеустремлённый взгляд, волосы, уложенные назад и закреплённые пивом или сахарным сиропом, усики щёточкой… Все лица улыбались мне фотографической дедовой полуулыбкой и смотрели не на портреты вождей, а прямо на меня, развернувшись анфас. Пожалуй, что каждый из смотрящих имел мне сообщить нечто очень важное, такое, которое невозможно поведать брату или сыну, а можно рассказать со всей основательностью пережитого только внуку. Я всегда помнил о таком своём невосполнимом ущербе и очень сожалел, что моему деду для встречи со мной не хватило пространства и времени, а также воздуха и счастливой доли.

Интуитивно я догадывался, что может быть результатом такого посвящения. Предшествующее поколение имеет привычку навязывать свои представления и свой образ мысли, в то время как внукам не принято читать нотаций, устраивая безрезультатную воспитательную обработку, а полагается деликатно и просто знакомить с накопленным опытом и со спецификой своего жизненного пути. Можно сколько угодно спорить, насколько мы соотносимся со своим третьим поколением, но нельзя не признавать факта нашего исключительного интереса именно к его сущностным ценностям и социальным установкам. Это особенно важно, поскольку известно, что в книгу человеческой истории вплетаются разные страницы с одинаковым текстом, и с ними будет вынужден ознакомиться всякий живущий. Обстоятельства и условия, в которых могут действовать люди, правда, могут разниться, но предписанные им законы не меняются никогда. Я часто задумывался – почему так, но всякий раз мысль куда-то терялась, упиралась либо в противоречие, либо гасла в рутине повседневности и привычек. Окончательно теряя цепочки рассуждений, я обычно вспоминал поэта Павла Когана и его строки:

Но людям Родины единой,
Едва ли им дано понять,
Какая иногда рутина
Вела нас жить и умирать.

Конечно, мне бы хотелось большей определённости, ведь если не понять смысла и значения всякого исторического мгновения, то поколения, сменяя друг друга, так и будут переворачивать одни и те же страницы без надежды что-либо изменить.

Тут я, наконец, вспомнил, что могу воспользоваться привилегией нахождения в двух мирах и временах сразу, и мне пришла идея попросить председательствующего в «пятом измерении», учредить прения по интересующему меня вопросу. Тем более что, как мне уже удалось заметить, собравшиеся в зале не были против такого изменения повестки заседания. А может, ради этого они и оказались в престижной «ста-линке» на Лесном, которую ещё не успели покинуть медлительные тени прошлого, и где ещё не закрылись наглухо коридоры времени.

Председатель, похоже, давно ждал подобной инициативы и весьма охотно принял моё предложение. Он посмотрел на меня с лёгким дедовым прищуром и объявил присутствующим начало прений по вопросу предопределённости исторических процессов и проблеме незыблемости человеческого бытия.

В зале загомонили. Лица вновь поменялись, и теперь зал был заполнен поэтами тридцатых: кое-кого я, наверное, смог бы узнать по фотографиям и прижизненным портретам, если бы не, конечно, «штуки Коровьева», безусловно стоящего за мизансценой всего происходящего. Поэтому постараюсь не называть выступающих именами собственными, дабы не впасть окончательно в искус «клетчатого», и ограничусь исключительно их внешними описаниями.

Заявленная тема, очевидно, понравилась собранию, ибо не успел ещё председатель занять своё почётное место, как из зала торжественно и важно прозвучал женский голос:

Мы будем суровы и откровенны.
Мы лампу закроем газетным листом.
О самом прекрасном, о самом простом
разговаривать будем мы.
Откуда нашлись такие слова?
Неужто мы их придумали сами?
Тихими, тихими голосами
разговаривать будем мы.

Сказано это было легко и задушевно, но очень неконкретно, поэтому кто-то из глубины, сразу же разобравшийся с кем и зачем приходится разговаривать, напутственно произнёс:

Вас нет ещё: вы – воздух, глина, свет;
о вас, далёких, лишь гадать могли мы, —
но перед вами нам держать ответ.
Потомки, вы от нас неотделимы.

На призыв откликнулся высокий худощавый брюнет с бледным лицом и рассеянным видом, который, близоруко щурясь, медленно зачитал из блокнота только что написанное по случаю четверостишие:

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом