978-5-9965-2859-2
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 24.10.2023
– Знаю я тебя, охабник, небось всю дорогу голову девоньке морочил.
– Это маманя моя, Василиса Андревна.
– А тебя как зовут, дитятко?
О Боже, залилось чем-то горячим мое сердце, да только ради такого слова, такой интонации следовало приехать сюда. Я растаяла, как снежинка на ладони.
– Дуня….
– Ай славно-то как тебя зовут, Евдокиюшка, Дунечка, значит, по-нашему.
И впервые мое имя, произнесенное другим человеком, не раздражало меня. Оно мне даже понравилось….
Мы постучали-потопали ногами на крылечке, стряхивая нечаянный снег, и прошли в теплое нутро русской избы. А я как будто прижалась к давно забытой матери.
– Раньше-то сени здесь были. Холодные сени. Дак мой неугомонный надумал здесь этот, – старушка запнулась на мгновенье, вспоминая забытое слово, – санузил делать. Расковырял задню стенку-та, трубы подвел, теплые да холодные, да с помоями которые, значит, да потом отгородил все от людских глаз. А тепло стало-та! Да и на двор бегать не надо.
– А неугомонный-то кто, Василий? – на всякий случай спросила я.
– Да что ты, девушка. Мужняя я еще. Мужик в доме есть, Захар мой, рукодельник неугомонный. А Василек отдельно живет. У няго свой дом-то для беспокойств там разных.
Я внутренне даже присвистнула, вот это старушка. Сколько же ей лет, этой подвижной «мужней» женщине? Считай – не считай, но выглядела она лет на семьдесят с хвостиком или с хвостом, но старухой ее назвать язык не повернулся бы ни у кого.
– Чей-то ты, милая, меня так оглядываешь? Не кажусь я тебе, а?
– Ой, что вы, кажетесь, еще как кажетесь, удивляюсь молодости вашей, Василиса Андреевна.
– Ну, молодкой ты меня не называй, стара уже. Восьмой десяток дохаживаю. А то, что лицо молодое, так у нас все такие. Это все мать-антоновка. Она, целительница. Да еще коли добро творишь людям, лицо справное остается, знаю я точно….
Передняя часть избы, по-видимому, была главной. Здесь, не смотря на громадную русскую печь, было просторно. Два окна у левой стены были завешены красивыми рукодельными тюльками и шторами. Под этими окнами стоял просторный стол с набело выскобленной сосновой столешницей. Боже, я и не думала, что такая мебель еще есть на свете. Да и горка, по-старинному открытая и огороженная только кружевными деревянными подставами, была так красива, что я с трудом оторвала от нее взгляд.
– Да садись на скамью-то, Дунечка, ай неловко тебе? Так я стул принесу из горницы. Там у нас все по-городскому. Да не нравится мне, чужое все, потому что как у всех. А эти вот мебеля муж мой, Захарушка, настрогал.
– Мне тоже очень нравится, правда. Как в сказке, – я с удовольствием увидела, что на лице хозяйки мелькнула улыбка.
– Ну, жисть-то у нас всяка была, не всегда сказка-та. Может, потому все и украшаем, чтобы радостнее, значится, было. Хучь бы и глазам.
За разговором я и не заметила, как оказалась за столом, напротив довольно ухмыляющегося Василия.
– Ты чтой-то расселся, увалень, тебя дома, чай, заждалися. Батя Любаньке твоей тока что мяса понес да колбасок.
– А ниче, мамань, я только чуток блинков да колбаски кровяненькой.
– Блинки не созрели еще, а колбаски поешь, поешь, голубок.
Хозяйка бережливо постелила поверх столешницы цветастую скатерку, а потом еще белую кружевную хрустящую клеенку, а поверх всего положила на стол большую чисто выскобленную доску.
Тяжелый заслон со стуком был опущен на пол возле печи, и из ее жерла показалась огромная сковорода со скрученными кольцами домашней колбасы. Старый длиннющий ухват для неё в руках Василисы Андреевны казался игрушечным, так ловко и красиво она с ним управлялась.
– А чей-то вы расселися, как нехристи? А руки мыть кто будет – кот-воркот?
Мы с Василием посмотрели друг на друга и расхохотались, а я в который раз за эти дни подумала, что жизнь моя так изменилась, что казалась мне то ли чужой и украденной, то ли взятой напрокат. А мне так хотелось быть в этой жизни своей, вот как сейчас совершенно своей я чувствовала себя в этом доме.
Когда мы вернулись из сеней с чисто вымытыми руками, на доске посередине стола стояла сковорода с недовольно скворчащей колбасой и лежал большой каравай серого ноздрястого хлеба. Я чуть с ума не сошла от восхитительного запаха. Вот это аромат, вот это колбаса! Нет, я все-таки обжора и к годам пятидесяти стану большой и круглой, как бочка.
– Вот эта, потемней, кровянка, а это – просто домашняя, с перчиком и чесноком. Маманя чеснока всегда много кладет, чесночная она душа.
– Полезный потому что. Для сосудов. И вам, мужикам, полезный, вы вообще из одних сосудов….
Василий замер на миг, а потом захохотал:
– Ну, ты, мамань, даешь. Откуда ты знаешь?
– Это ты – даешь! Что я, неграмотная, али телевизора в доме нету? Ваши американцы прямо с ума скособочились от чесноку да еще от свово аспирину.
– Чёй-то они наши, американцы-та?
– А потому что деньги американские любите. А нужно любить рубль. Плохой он али хороший, все равно – люби. Потому что он – свой. Это как на войне. Не с плохими людьми воевали, а с врагами.
– Так деньги – не враги, че с ними воевать?
– Первый номер они враги, вот как! Застят они вам белый свет.
– Ну, мамань, я лучше домой пойду, опять ты про деньги, пропади они.
– Вот пусть и пропадут. А то нашли икону. Все вам мало, все вы за столицей тянетесь. А не сдается вам, что беда от них, да от ваших желаниев, которые меры не знают. Скромность в желаниях потеряли, и счастье потеряете, коли не осядете к земле-то поближе. А то ишь как надумал, землю пахать не хочешь, в таксисты подался. Денег ему, ишь, мало…
– Мамань, да я таксистом уже двадцать лет работаю, что ты в самом деле! Ну сколько говорено уже было! – привычно отговаривался Василий.
Он наскоро ковырнул один кусок колбасы, потом другой, с досадой отложил вилку и стал надевать свой полушубок.
Но Василиса Андреевна по старой, видимо, привычке, все говорила и говорила о том, что дети зря от земли отошли, что страна начнет умирать с городов, а зарождаться заново от земли, от села, она говорила и говорила и не заметила, что Василий давно уже вышел, тихонько прикрыв за собой тяжелую дверь. Он только на прощанье с улыбкой оглянулся на меня и подмигнул.
– Не слушают мать, – совсем не грустно сказала хозяйка и присела напротив меня. Она отломила кусочек серого хлеба, уже крупно нарезанного и выложенного на затейливую кружевную деревянную тарелку, макнула его аккуратно с краюшку в растопленный смалец и с аппетитом стала жевать. И я успела заметить, что слева зубов-то у нее осталось раз-два и обчелся. Она догадливо покивала головой и сказала:
– Зубы-то мне в сорок четвертом еще выбили. За дело. Не лезь в чужие дела, называется.
– Кто выбил?
– Дак в органах и выбили. За мальчонку, за солдатика, значит. Он поносом сильно страдал, его наши и забыли, когда отступали. Ну, я его выходила, а потом, не знала, че делать-та дальше. Наши-то уже далеко были, ему не догнать. Вот и прятала то в закутке, то в сараюшке на отшибе, то на чердаке, где подле трубы-то тепло. Совсем хворый был, застуженный сильно, да и поносом страдал, родимый. Лечил тут его один, на ноги поставил, – она немного замялась, а потом коротко закончила. – Он потом в лес подался, партизан все искал. Вернулся совсем плохой, шибко ноги тряслись. Ослаб он. Ну, тут наши подоспели. А когда органы-то пришли, били его сильно. А я возьми и заступись. Ну и мне досталось. А солдатик тот умер. Сиротой жил, сиротой и помер.
– Сильно били? – настойчиво допытывалась я. Моя вилка забыто лежала на тарелке. Познавательный аппетит у меня был всегда на первом месте.
Василиса Андреевна только вздохнула.
– Мне тогда все равно уже было. Жить не хотелось….
И все. Ни слова.
«Это она о ком, о ком это она?», – я вдруг услышала, как на весь дом заколотилось мое сердце. Вот оно! Вот она – тайна, услада журналиста! Я слегка кашлянула, но Василиса Андреевна молчала, как будто жалея об оброненных словах. И я поняла, что она не скажет больше ни-че-го.
На крыльце послышался тяжелый топот, потом шорох веника, и в дом вошел высоченный широкоплечий старик. Уже с самого порога он опалил меня таким тревожным взглядом, что я даже икнула с испуга.
– Здрасьте вам, гостюшка. Из Москвы, говоришь?
– Да, из Москвы. Здрасьте.
– Редкие гости у нас из Москвы, редкие. Правильно сказать, так и вообще небывалые. Не бывают, так сказать, не бывают.
Он с надуманной озабоченностью снимал полушубок, потом теплую душегрейку, и все время настойчиво ловил взгляд жены. Она сначала делала вид, что не понимает его, а потом глянула на него и немного так пожала плечиком. Что мол, я ничего, я молчу.
– Спасибо вам. Может, я пойду? Я ведь по делу здесь, я ведь журналист, – я бочком-бочком скромненько так сползала с высокой скамейки.
– Ну, ежели журналист, – уважительно протянул старик, – так мы, эта, девонька, поможем тебе в деле-то. Васька-то сказывал, что ищете вы кого или еще че…., – он так и путался, называя меня то на «вы», то на привычное «ты».
– Ищу. Я узнать хотела о семье одной. Они здесь жили предположительно в семидесятые-восьмидесятые годы. Ну, не то чтобы постоянно жили. Летом только. Как на даче. Но дом у них был вроде свой, родительский. Хотя родителей, насколько я знаю, в живых уже не было.
– Ну че ты с расспросами, старый. Дай Дунечке согреться, отдохнуть. И сам садись, борща щас всем налью. А то набросился, откуда да зачем.
– Это прощеньица прошу. Меня Захаром Михалычем кличут, – запоздало представился хозяин. А я только послушно кивнула головой и ответила как автомат:
– Дуня.
А на самом деле в моей голове мысли заструились с такой скоростью, что я даже глаза прикрыла на мгновенье. «Они что-то знают! Знают и во что бы то ни стало хотят скрыть!». И сразу – сто предположений.
– Ты не мудри там, девушка, в голове своей, мы привыкли запросто с людями-то. И чужие здесь редко гостюют, – догадался о моем смятении Михалыч, – а мы с баушкой здесь самые старожильцы. Окромя нас, стало быть, тут все – новожилы. Поскупали дома задаром и прижилися. И русаков-то – раз два и нема. Все больше эти, кавказцы. Хотя че напраслину зря наводить, хозяйственные люди. Видно, на своей земле добротно жили, чисто.
– Так старожилов кроме вас вообще нет? – не поверила я, вспомнив первое ощущение, когда увидела затаившуюся в снегу Зиньковку.
– Дак че, нема вроде, – смутился от собственного вранья старик. Видимо, кавказцы и правда в деревне были, но не так много, как он изобразил. Наверняка Захар Михалыч просто не хотел, чтобы я зашла со своими расспросами в другие избы. Значит, он догадался, о какой именно семье я буду спрашивать! Вот это удача! Сразу напасть на след Егоркиной семьи!
Хотя, какая там удача, по-моему, хозяева и не собираются откровенничать со мной. Такое ощущение, что они заняли круговую оборону вокруг какой-то тайны. Чудаки, нужно сказать им, у кого я работаю и… И…. И что, казать, что я по собственной инициативе решила докопаться до той истории, через которую мой рассказчик никак не мог перешагнуть? Да и говорить, что я работаю на Власова я тоже не имею права. Это было одним из условий, которое он мне поставил. Что же мне делать? Претвориться, что я потеряла интерес к цели своей поездки? Глупо….
– Дак о чем ты, девушка, узнать-то хотела? – Захар Михалыч уже о чем-то пошушукался с женой, и она выскользнула в сени, наскоро накинув громадную, похожую на одеяло, коричневую шаль с толстыми кистями. Я думала, что такие уже и не изготавливаются нигде…. Мысли мои поплыли, как будто кто-то оглушил меня по голове мешком с чем-то не очень тяжелым и даже мягким. Потому что я вдруг поняла, что догадалась! Несчастье или беда или даже преступление случилось именно в этом доме, в этой семье! И старики скрывают это от всех! Только они еще не знают, что Власов хочет выдать Егоркину тайну. Нет, не выдать, а просто записать на память. Только вот для чего? Ему что, недостаточно собственной памяти? Или… или он в чем-то хочет признаться, исповедаться? Господи, да конечно же! Именно Егоркина тайна тяготит его, он хочет освободиться от нее, и именно поэтому хочет записать. Может, он после этого все написанное порвет или сожжет? И такое может быть. Но здесь, в Зиньковке, кто-то по-прежнему охраняет эту тайну, и, наверняка, это старики…, как их фамилия, кстати? Тут только я вспомнила, что не знаю фамилии хозяев. А на прямую ведь не спросишь…. Ничего, уж это-то я узнаю.
– О чем узнать…? – с запозданием ответила я хозяину, – да вот хотела разузнать, кто из жителей, переживших оккупацию, остался еще в Зиньковке?
– Дак я ж тебе говорю, что акромя нас вроде как и никого, – уже без запала врал старик.
– «Вроде как»? – съехидничала я.
– Ну, Митька Сухоручка еще. Да баба Лёкса.
– Лёкса? – невольно улыбнулась я.
– Ну, Ляксандра, значит по-вашему.
– Ляксандра…, тогда понятно. Это точно «по-нашему». А еще есть кто?
– Дак че те надо узнать-то?
– Да ничего конкретного. Правда, я хотела узнать еще об одной семье. Только я фамилию не знаю, знаю только….
Но в эту минуту открылась дверь, и в проеме показалась Василиса Андреевна. Она с порога глянула на мужа и чуть качнула головой из стороны в сторону – дескать, «нет». А что – «нет», Бог весть….
– Ты отдохни, касатка, а мы пока по хозяйству с маткой разберемся, потом и погутарим.
Этот смешанный говор, в котором проскальзывали и белорусские интонации, и украинские, и московское аканье, да еще самобытные местные словечки и ударения, все это изрядно утомило меня. Я боялась своего магнитофонного или, проще говоря, попугайничьего таланта все запоминать и сразу повторять. Вот приеду в Москву, и начну «Лёксать, дакать, чёкать». Нет, лучше как-нибудь назову свою подругу Александру Лёксой, вот уж она лопнет от смеха! И перестанет, наконец, издеваться, над моим таким народным именем! «Народным, как самокатанные валенки», – усмехнулось мое давно дремлющее «я». «А ты вообще молчи, проспало тут все на свете! Ни одного совета от тебя не слышала! Будешь вот теперь вместе со мной расхлебывать всю эту историю!». «А чё расхлебывать-то, ты еще и не узнала ничё!». «Ах, так ты и не спало вовсе, подслушивало, а теперь попугайничаешь, «чёкаешь»! Издеваешься!». «Да ладно, напустилась! Хорошо ведь тебе на самом деле! – миролюбиво замяукало мое «я».
– Хорошо! – ответила я вслух.
– А раз хорошо, то и отдыхай, наговоримся потом, а я пока блинков напеку, тесто созрело, однакось, – успокоенно ворковала хозяйка.
– Я лучше пройдусь, воздух у вас такой вкусный, сосной пахнет и почему-то яблоками.
– Куда пройдешься? – почти с испугом спросила Василиса Андреевна.
– Да никуда, просто по улице прогуляюсь.
– Тогда вот это надень, – она взяла с приступочка русской печи мягкие серые валенки, – и еще вот это накинь, – на плечи мне легла давешняя тяжеленная шаль. Я даже как-то пригнулась от ее тяжести. Но деваться некуда, иначе, я понимала, из дома меня не выпустят. Господи, опять мною руководят. Что за жизнь наступила! Но мне опять это нравилось, ёлки-палки! – На вот еще рукавицы, а то руки-та сморозишь в одну минуточку….
Мороз разбрасывал искры по снежному покрову, ровный наст на просторных огородах тоже искрился, как будто покрытый россыпью бриллиантов. А тропка от дома к дороге была цвета той голубизны, которую почему-то принято было называть «белая, как снег». Снег похрупывал под моими ногами, укутанными в мягкие, как рукавицы, валенки. Они мне были немного велики, и нога в шелковистых колготках озорно пританцовывала и скользила внутри теплого пространства катанок. Внезапно картинка перед моими глазами расплылась и потом появилась как сквозь белое кружево. Я поняла, что это мои ресницы покрылись инеем, и все теперь смотрело на меня сквозь кружевную рамочку масеньких снежных кристаллов. И моя память принялась фотографировать эти картинки.
Итак, переулок, где стоял дом моих хозяев, одним концом поднимался на взгорок, который оканчивался обрывом в узкую, но, наверное, глубокую речушку. В этом месте через нее был переброшен крепенький такой подвесной мостик, на другом берегу настил моста постепенно переходил в ровную тропку, и зимой невозможно было рассмотреть, где кончался мост, и где начиналась тропка. Все было бело-голубым и сверкающим. Да и густые кусты заботливо и как-то загадочно укрыли от меня дальнейший бег тропинки. Второй конец проулка, как известно, выходил на главную улицу Зиньковки. Я почему-то повернулась к ней спиной и направилась к мосту. Интуиция просто криком кричала – звала пройти над замерзшей речушкой. А интуицию я старалась слушаться. Хотя бы потому, что уже давно мне больше некого было слушаться.
Едва пройдя по мостку пять-шесть шагов, я чуть было не повернула назад. Каждая досточка в отдельности представляла собой натоптанный снежный горбыль, на котором нога никак не могла найти твердую опору. Я остановилась и оглянулась назад. Пройдено было мало, но поворачиваться на этих круглых обледенелых досках было еще страшней. Что ж, придется идти дальше. А что же интуиция? Да она молчала, родимая, хвост, наверное, поджала от страха вместе со своей хозяйкой, то бишь со мной…. Понемногу-понемногу, и я добралась до середины мостка. Добралась и даже постояла немного на самой середине. Внизу, метрах в пятнадцати подо мной, дымилась узкая и длинная полынья, по очертаниям похожая на огромную кривую саблю. Видимо, на дне этой безымянной речушки били мощные ключи, не давая застыть реке даже в такой мороз, который мне казался лютым. Недалеко от моста река делала резкий поворот и пряталась за очередным крутым берегом, на вершине которого стояла раскидистая береза и темнел старый крест. Один, как будто он стоял сам по себе, но я каким-то потусторонним чувством поняла, что под крестом пряталась чья-то могила. И крест как будто охранял эту могилу. Меня вдруг передернуло от мурашек, которые родились в моем сердце, захолодив меня изнутри, и я знала, что это холод догадки. Еще чуть-чуть….
Еще чуть-чуть, и я бы сама спряталась навеки под таким же вот крестом. Потому что вряд ли кто-нибудь позаботился обо мне, вспомнил бы меня и захотел бы отвезти меня на какое-нибудь подмосковное кладбище. А и правда, чем здесь-то хуже? Я висела на вытянутых руках, уцепившись за нижний обледенелый от ледяного пара металлический трос. Отдельные проволочки торчали из общего завитка и кололи меня сквозь рукавицы. И эта маленькая колющая боль не давала расцепиться рукам. Один за другим с ног соскользнули валенки. Я хотела закричать, но вдруг подумала, что крик унесет слишком много сил. Да и до кого я могла докричаться? До того, кто ловко качнул мостки и накренил один край над другим? Кто тут же наверняка убежал, оставив меня беспомощно висеть над полыньей? И все-таки я тихонько то ли взвыла, то ли просто вякнула слабенько так:
– Спасите….
На большее у меня не хватило ни сил, ни смелости. Но снег тут же отзывчиво хрупнул у кого-то под валенками, и мостки заколебались под чьими-то быстро бегущими ногами.
– А-яй! А-яй, да как же это ты оскользнулась-то, дочка? – надо мной склонилась чья-то прокуренная до желтизны седая борода, и сильная рука одним движением вытащила меня за шкирку на проклятые обледенелые доски мостика. Я лежала поперек него, как дохлая рыбина, и не было такой силы на свете, которая сейчас могла бы заставить меня отцепиться от его зыбкой ледяной поверхности.
– Дак, чей-то ты разлеглася-та? А ну, вставай-ка, рыбонька, а то заморозишь свое женское-то нутро! Кто за тебя рожать-то детей будет, дед что ли Грыгорий?
Дед посуетился-посуетился надо мной и все-таки отцепил меня от спасительных досочек. Я насмерть прилепилась теперь к дедову боку, на всякий случай еще и схватилась за старый солдатский ремень, опоясывавший его жесткий от мороза тулуп.
– Дедунечка, не бросай меня здесь одну, Христа ради! – взмолилась я.
– Дак и не брошу, эвон моя изба, счас дошагаем и чаю попьем.
И я как наяву увидела старый эмалированный чайник, шипящий на раскаленной загнетке, и пар из его носика, и колотый сахар на щербатом блюдце. Все это как будто когда-то уже виделось мною, когда-то уже согревало меня, и даже сладость сахара как будто опалила мой язык. Я рефлекторно сглотнула и тут же забилась в кашле.
– Дак ты чей-то, простудилась? – удивился старик.
– Неа, это не в то горло попало.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом