978-5-00165-729-3
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 04.11.2023
Расколотый на пять частей водно-воздушно-земельно-эфирно-огненный мир завис над нами.
10
Уже смеркалось и притом быстро.
– Мы не умрем насовсем… – рассекала ты звенящим шёпотом песчаную глушь. – Нас найдут! Халабуду вадимовскую кто-нибудь должен знать. Мы выживем и ни в какую тюрьму не сядем! – Это уже в полный голос.
Ты всегда говорила так мелодично, что и музыканты заслушивались.
– Откуда такой голос? – спрашивал я иногда.
– Из Персии, из Персии, – отшучивалась ты. – Я райская птица, изгнанная за всякую лабусню из прекрасных мест, из Закаспия…
Песок шуршит, рай поет прерывистыми голосами, тревога нарастает…
Плавный толчок всей моей крови тебе навстречу ты не услышала, но о чем-то таком догадавшись, вдруг восхищенно смолкала.
– Не Явас, не Явас! А… я, тире, вас, – слегка задохнувшись, выкрикнула ты наш пароль.
– А я – вас, – повторил я вслед за тобой присловье, которым в Москве старались мы друг друга подбодрить или, наоборот, испугать. Особенно после того, как я сказал тебе однажды:
– В этот самый Явас, ну, в поселок этот… в Дубровлаг, в Мордовию, – мы никогда не попадем.
– Не Явас, а я – вас… – еще раз произнесла ты уже тише и заплакала, потому что не могла высвободить кисть левой руки и слизать с нее капельки крови, выступившей под веревками, не могла погладить меня, как ты часто говорила, по загривку…
11
Нашел нас жестяной подхорунжий. И я сразу сказал, что он кажется мне человеком, отожженным из стали, раскатанной в жесть. Подхорунжий поправил:
– Человек я твердый, а только древобытный, Боряня, древобытный. Есть такое дело! Не железяки, а деревья мне подсказали, куды вы двинулись. – Он уронил одну, но крупную, сладко блеснувшую под звездой слезу. – Приложу ухо к дереву – так всю округу слышу. Слышал я и этого рёхнутого. Не тутошний он, из прибылого народу. И бежал так скорёхонько, как хто за им гнался. А кому тут гнаться? Последний волк лет десять назад издох. Рази полоз его напугал? Или что другое привиделось…
– Спасибо вам, Максим Лазаревич.
– Ну, есть такое дело. А лучше – деду твоему спасибки сказать. Раньше мы с им – ого-го! Стояли, помню, в четырнадцатом годе осенью, под городом Ригой, так он меня от подлючей смерти спас. Зарубить меня одна местная лахудра хотела. А он не дал, заметил, как ночью она ко мне через ихний латышский хутор меж возов крадется: тесак под луной блестит, руки красные, в цыпках. А дед твой белокожих любил. Он ее и подсек. Она завыла, тесаком махнула. Ну, мы ее скрутили и по начальству определили… Ладно, заговорился я. А чего говорить? Вот вам стебелек омелы.
Подхорунжий вынул из-за пазухи недлинный – сантиметров около пятнадцати – стебель. Тут свет еще раз передо мной перевернулся и прянул в сторону. Не от того, что подхорунжий выхватил сразу и нож, но потом его спрятал, а от того, как жестко разломил он живой и еще, казалось, дышащий стебель на четыре части.
Ты засмеялась. Я задрожал и дрожал почти весь остаток вечера и часть ночи.
– Тут такое дело. Из гнезда стебелек, из вихорева. Зеленые щё разломушки, – помягчал подхорунжий. – При себе держите. Будут разломушки при вас – никакой суд вам не страшен, и деткам вашим тоже.
12
Падающий вниз – летит вверх. Так всегда – во время сцепок любви.
Мы спали на дедовой веранде, и через крышу, остеклённую по чьей-то прихоти лишь наполовину, были видны звезды. В ту ночь Волосажары не горели – пекли зеленоватыми каплями. Но капли эти были приятней и слаще, чем все звезды и планеты того сентябрьского неба.
Тонкие дуновения бессмертных струй омелы, витали между нами и звездами без всяких причин и препятствий.
– Ты не потеряла омелу?
– Вот они, разломушки. Три на столе, один разломушек в руке…
– Когда-нибудь напишу об этом.
– Ну вот. Меня живую хочешь сменять на мертвый рассказ!
– Хороший рассказ не бывает мертвым. Вообще-то – я сам рассказ. С двумя ногами, руками и всем прочим. Поэтому я не променяю тебя на рассказ. Я тебя и других сделаю живым рассказом…
– Сумасшедшего гэбиста тебе не простят. Да никто в него и не поверит.
– А я сделаю так, чтоб поверили.
– И зачем только мы в этих чертовых временах очутились? То нельзя, это нельзя, читать только по программе можно.
Рассмеявшись, достал я из кармана коробок спичек, зажег одну, другую. Не закуривая, сказал:
– Сейчас еще подсвечу – времена светлей станут.
Тебя это развеселило, мы стали на тахте подпрыгивать и тихо хохотать от радости, что живы, что отвалил Вадим, ушла баба Гуляна, а подхорунжий Вихорь и сейчас про нас, наверное, думает…
– Не Явас! А я – вас! Не Явас, а я – вас! – негромко покрикивала ты.
13
Через час ты уже спала, все звезды утопли и больше из глубины неба не выныривали. Я встал, снова чиркнул спичкой. На полу лежал обломыш омелы, который ты и в приступах любви сжимала в руке.
При взгляде на частичку омелы прекрасной, омелы бессмертной перестала пугать власть. И безвластие, – которое царило в этих местах во время революций и гражданских войн, – больше не страшило.
Ни власть, ни dissidura forte ничего в этом мире больше не решали. Даже тело ни те, ни другие не смогли отобрать и развеять в песках, что уж говорить про душу!
Власть приходит, власть уходит. Никнет, цветет и меняет обличья – безвластье. Пласты веселья сменяются пластами ужаса. Но для человека все остаётся прежним. И эта темная, непроглядная глубина человека, скрывающая в себе первичный, а не самоуправный, не искаженный чужими наскоками замысел, эта глубина, вмещающая в себе всё и вся, – только она и постоянна, потому что – непостижима…
14
Кто-то колючий и нежный.
Открыл глаза – пустота…
И все-таки, рядом кто-то чуется!
15
В московской моей квартире даже не тепло: жарко. Хотя за окном – тощеватый снег и 2022 год. Тепло сегодняшнее ничуть не напоминает то, таврийское. Но я заставляю себя думать, что напоминает. От таких мыслей я сам становлюсь памятью. Не словесами о памяти, – а ее веществом, подготовленным для крутой лепки.
Вот я и пытаюсь это вещество, эту плоть с ножками и ручками, с кудрявой головкой и насмешливыми губами, вырвать из своего нутра, размять в руках как хлебный, смоченный водой мякиш и, вылепив фигурку, установить ее на листе бумаги.
Но одной воды – недостаточно. Нужна кровь. Я до боли закусываю губу, кровь каплями и проступает. Вместе с кровью начинают шевелиться над листом ныне мертвый, а тогда живой песок, которым Вадим Д. собирался забить под завязку наши глотки.
Но я не гневаюсь, не корю ни Вадима, ни время.
Незабвение – лучшее, чем можно воздать тому тревожному, но и плотно-насыщенному времени. Насыщенному – чем? Да хотя б небывалой жаждой чтения, в котором сквозила суть земной жизни, которое заполняло нас живой стихией еще неискаженного языка, и было – при беспрестанном и опасном зуде книгоиздательства – подлинным сгустком нестяжательства: сейчас проклинаемого, а тогда превозносимого до небес нашим косоруким студенческим самиздатом!..
Именно незабвение и не позволяет мне на час-другой запамятовать что ни тебя, ни жестяного подхорунжего, ни Вадима уже нет на свете. И что рассказать о себе объемно вылепленным словом, вы в любом случае можете только здесь, на моей странице.
Вот и пишу: подхорунжий Вихорь умер лёжа, в хорошо выдолбленной дубовой колоде, на 102 году жизни. Вадима, – как болтали уже в другие времена, – турнули из ГБ, и через год после нашей встречи он застрелился.
Подхорунжего и Вадима чувствую слабо, вспоминаю редко. А тебя и впрямь променял на рассказ. Но тут же и «выменял» обратно! Как удалось – до сих пор не знаю. Знаю и слышу только твой голос:
– Мне теперь никакие обмены не страшны. Ты говорил когда-то, что смерть – позор. Дурашка! Смерть не позор, она – загадка и чудо… Ну? Вспомнил, что говорил? Вспомнил, как тогда вообще все было?
16
Вспомнил, конечно…
Вздрагивая на остановках, возвращались в плацкартном вагоне. В Москве сразу подались на Таганку.
Толстенький, щеголеватый, младший прораб по фамилии Суваров, по имени Ванечка, или – как он сам себя называл – «чувашистый еврей», встретился нам сразу, как ступили на улицу Малые Каменщики. Подмышкой Ванечка держал большую картонную упаковку для чая, изготовленную в виде сундучка с крышкой.
– А у вас тут небольшой шмончик был, – картинно закатил он карие глазки.
– П-почему шмончик? – опешил я.
– Потому что не шмон, а именно шмончик. Без приказу, потому что.
– Как это?
– А так: по звонку, ёханый насос, по наводке. В общем, без ордеров, а только для успокоения своей пролетарской совести, – хихикнул Суваров.
Ты ущипнула меня за бок.
– Там же, там…
Ванечка понимающе усмехнулся. Он подождал пока ты начала меня еще и царапать, чтобы я наконец раскрыл рот, и что-то внятное произнес, и только тогда сказал:
– Так не нашли ж ничегошеньки. Я вас второй день вместо работы, ёханый насос, встречаю, чтобы предупредить.
– Вот это да, – только и сумел выдохнуть я.
– …а не нашли, потому что за четыре дня до этого, я все ваши перепечатки пустил под нож, – похвастался Ванечка.
Состроить мордочку хитрей и симпопонистей было невозможно. Но толстячок Суваров все-таки состроил.
– И вот. Чую, значит, я что-то неладное. Звонок был странный, прощупывающий. Мол, что там за сторожа у вас народное добро втихаря разбазаривают? Вот я и отвез брошюрки ваши в макулатурный цех. Да не в первый попавшийся. Есть, у меня дружок, есть! Из бывших лесоповальщиков. Он ваши труды в целлюлозу и превратил. А вам передать велел вот это, – симпатичный еврей-чуваш протянул тебе двумя руками сундучок из-под чая.
Ты картонную коробку вмиг раскрыла и вытащила, закоптелую до черноты, алюминиевую кружку. На кружке вспыхнул под солнцем косо вырезанный крест.
17
Закоптелая кружка и теперь стоит в моем кухонном шкафу. Кружка лыбится, крест потихоньку темнеет. По временам я наливаю в кружку крепкого – но уже не черного, зеленого чая.
Не хочу менять кружку на китайский новодел. Конечно, ее можно подарить, продать или сдать в Музей Главного управления лагерей. Но рука не поднимается, потому как порой кажется: именно эта кружка соединяет всё, что меня окружало и окружает – Москву, Подмосковье, Северное Причерноморье, поезда, эшелоны, переплеты, повестки, беседы в прокуратуре, улицы Большие и Малые Каменщики и даже – шарообразное пространство, что создает вокруг себя вихорево гнездо с цветущей омелой, которая каждый год нежно выламывается из сухих перекрученных ветвей.
Иногда мне кажется, что и Земля наша – вихорево гнездо. А шарообразное эфирное пространство вокруг нее – наше будущее существование. Сухо ли, жёстко ли, часто ли, редко ли треплет жизнь, – а омела цветёт! И от её цветения жизнь становится опьяняюще легкой, сладко-обещающей, не допускающей никаких обменов, допросов, наставительных разговоров и прочей чуши.
Наверное, из-за этого несостоявшегося обмена жизни на прозу, ты и сейчас крепишься на мне, как крепится на ветке вихорево гнездо, с цветущей в сентябре и даже в октябре омелой.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/chitat-onlayn/?art=69899341&lfrom=174836202) на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом