Евгений Иванович Пинаев "Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга пятая"

Роман воспоминаний Евгения Ивановича Пинаева сочетает в себе элементы дневниковой прозы и беллетристики. Автор оглядывается на свою жизнь от первых «верстовых столбов» времен учебы в художественном училище до тех, которые он воздвиг в портах разных морей и на Урале 1990-х. Вниманию читателя предлагается авторская версия романа.На обложке – фрагмент картины автора: «Риека. Красные бочки» (2007) Книга содержит нецензурную брань.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006088672

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 24.11.2023

За спиной моей затарахтел грузовик. Я, как и в прошлый раз, ухватив за лодыжки, поспешно выволок растебая из лужи в кювет. А тут и грузовик промчался мимо, обдав нас потоками воды и грязи.

«Жива Россия! Ни хрена ей не делается!» – подумал я, хотя душа моя страданиями по-человечески уязвлена стала. Вытирая рожу и продолжая путь, но слегка поскучнев после внезапного душа, я невольно перешёл на ускоренный шаг. Теперь звучала во мне не игриво-фривольная тарабарщина, а суровый напев, исполненный вселенской печали: «Сами взорвали „Корейца“, нами потоплен „Варяг“», и, кажется, где-то над головой уже заплёскивали холодные волны и бились о берег крутой.

И наконец последний бросок – вот перед ним село большое! Слева, гм… тучные поля местного колхоза, справа, за кудрявыми зарослями черёмухи или ольховника, невидимая Нара катит под обрывам свои неторопливые воды, а прямо, у самой околицы, первая слева, евойная изба – Жекина. А вот и ворона Машка шагает по штакетнику. Из клюва долгожительницы торчат два рыбьих хвоста. Под штакетником, на траве-мураве, с тряпкой во рту, расположился соседский козёл Гаврила. Всё как прежде, мир и покой, идиллия сельской жизни, лишённая пьяной пасторали, которая только что осталась за кормой. Да, ничего не изменилось. Правда, козёл вроде поседел и борода стала вовсе куцей, как у сластолюбивого попика из гоголевских «Вечеров на хуторе».

«Итак, флора и фауна на месте, – подумал я, открывая дверь в сени, – хозяин, надеюсь, тоже не в райских кущах».

Хозяева – и не только! – сидели за столом, а рядом…

– Какие люди!

А рядом – Хваля (граф Хваленский, мужик деревенский), Ванька Шацкий, штурман Вечеслов и боцман Филя Бреус! Эти двое… Их присутствие! Оглушительная неожиданность! Я даже за печь заглянул: а не прячется ли там наша драгоценная докторша Аврора Фрицевна?! Ведь были у неё на «Козероге» шуры-муры с грубияном Филей, которые вполне могли завершиться определённым образом.

В полном восторге я сделал круг между печью, лавкой и дверью, отбарабанив подошвами несколько па аджаро-гурийского воинского танца, и прервал немую сцену очередным плагиатом, заготовленным в электричке:

Любезнейший Лаврентьев, Евгеша дорогой,
Прибрёл к тебе пустынник с открытою душой.
Я – гость без этикета, не требую привета, лукавой суеты.
Устрой гостям пирушку, на столик вощаной
Поставь пивную кружку и кубок пуншевой.
Старинный собутыльник! Забудемся на час.
Пускай ума светильник погаснет нынче в нас!

– Светильник начал коптить ещё в институте, а нынче и копоти не осталось, – тотчас отреагировал Жека, после чего меня принялись мять и тискать, стучать кулачьями по спине и вые, словно я был тестом, из которого собирались лепить пельмени для этой самой пирушки, которая и началась, когда мы без этикета ринулись к столу в страстном порыве поскорее залить светильник разума «за встречу».

Застолье продолжалось до вечера. Да и как иначе? Нам было что вспомнить, а Хвале и Шацкому – послушать, ведь «Козерог» – а значит Галифакс, Гавану, Сантьяго-де-Куба, Ямайку, Ресифи и все скитания по волнам между ними – от нынешнего дня отделяли два года, а встреча была первой. Я узнал наконец, что Филя и Аврора, соединившись узами и пузами, обосновались в Загорске, а Ревтрибунал недавно вернулся с промысла у Фолклендских островов. Профессор Рудольф как-то заметил горестно в одном из писем ко мне, что наши рыбаки старательно уничтожают в этом районе сравнительно небольшую популяцию нототении. Выходит, и Рев приложил руку к этой неблаговидной акции. Что ж, если партия сказала, что остаётся рыбаку? Ответить «Есть!» и губить в океане всё живое. Особливо, редкое, а потому дорогое.

Иван весьма кстати прихватил из дома гитару. Ему, конечно, было далеко до Вильки Гонта, но и он мог кое-что. Во всяком случае, он и я, дуэтом, довольно сносно исполнили для Вечеслова его «семейную»: «На Диёвке-Сухачёвке наш отряд, а Махно тюрьму зажёг и мост взорвал. На Озёрки не пройти от баррикад, заседает день и ночь ревтрибунал». Филя, как обычно, заржал и, приобняв Ревтрибунала, предложил тяпнуть за его тятю, что когда-то, как Матяш, сидел над зелёным сукном и, быть может, тоже отправил «в штаб Духонина» контру – родного брата. Ну да, а вдруг?!

– Мой тятя был суров, но справедлив, – усмехнулся Рев.

– Я всё-таки не понимаю одного, – сказал Шацкий, откладывая гитару. – Вот сидят моряки-рыбаки. Мишка сидит, который есть ренегат, но в то же время и блудный сын, вернувшийся под родной кров…

– …святого искусства, – подсказал я.

– Искусство бывает святым только в церкви, – возразил Хваля.

– Вот именно! – поддержал его Шацкий. – Наше искусство служит власти и самолюбию, если оно может его поддержать. Но я не о том. Мне интересно понять, как Жека мог пуститься на такую авантюру и попусту потратить столько времени, околачиваясь чёрт знает где. Ради чего? Ради нескольких этюдов?

– А мне всё равно, зачем и куда, лишь бы отправиться в путь, – процитировал Жека чьи-то строчки, знакомые ещё с институтских времён. – Пусть я привёз несколько этюдов, зато имею право пропеть вам: «А я, седой и пьяный, зову вас в океаны, и сыплю вам в шампанское цветы».

Он оборвал с букетика, стоявшего в банке посреди бутылок и тарелок, несколько ромашек и бросил их в стаканы Шацкого и Хвали.

– Не убедительно! – буркнул Иван, возвращая гитару на колени, однако сыграл «Мексиканскую румбу», как бы иллюстрируя места, где мы «околачивались» когда-то, а не «Подмосковные вечера» нынешнего пребывания моряков-рыбаков.

Светильник разума коптил до вечера, но, к счастью, не погас окончательно, и все камрады дружной оравой отправились в Мерлеево, чтобы запихать Шацкого в автобус: Ваньку ждали в столице какие-то срочные дела. Когда добрались до места, где возлежал коровий пастырь, было ещё достаточно светло. На пне по-прежнему стояла, конечно же опорожненная, бутылка, здесь же валялась забытая портянка, лужа тоже имела место и масляно блестела под молодой луной, но «витязь в коровьей шкуре», проспавшись и подкрепив силы остатками «микстуры» (где ты, Фокич?!), увёл на ночлег своих подопечных дам и их кавалера.

– Я сам два раза запинался за его ноги на этом месте, – сказал Жека, выслушав меня. – А один раз мы даже посидели возле пенька. И знаешь, Мишка, этот «витязь» оказался поэтом от сохи. Таким же «стилистом» как этот… ну, моторист твой, Коля.

– Клопов.

– Ну да, Коля Клопов. Витязя тоже Колей кличут. Правда, он себя в варяги зачислил. Читал мне свою поэму. Называется «Из варяг да в Нару». Начало эпическое: «Когда с кнутом влачусь за тучным стадом»… Нет, погоди – не так. «Когда я с посохом влачусь за тучным стадом, ремённый кнут держа рукой другой, я вижу предка, а он был варягом, Мерлеем звался предок мой былой».

Филя захохотал.

– Надо бы мою Аврору с ним познакомить. Она б ему и клистир вставила, и мозгу бы прочистила!

– Это тебе, Филя, нужен клистир, – хихикнул Ревтрибунал. – Не на «Козероге», поди!

– Филипп Филиппович, а почему вы приехали без жены? – спросил Жека, чтобы разрядить обстановку.

– Она на боевом дежурстве! – многозначительно заявил Филя, но уточнять не стал, умолк и замкнулся.

– Между прочим, друзья мои, с Клоповым я виделся накануне отъезда в Москву, – доложил Ревтрибунал. – У него что-то неладно, ребята. Хмурый был. Даже водка его не развеселила. Филфак забросил окончательно. Говорит, ни к чему мотылю университетская заумь. После каждой стопки ронял в стакан чугунную слезу, она стукалась о дно, как дробина, а он начинал очередной экспромт. Я переписал последний. По-моему, в нём – его нынешнее состояние. Хотите послушать?

Мы, естественно, хотели.

– Ознакомлю с документом, когда в деревню вернёмся.

Вернулись, само собой, с четырьмя пузырями. Свои я держал в засаде. Знал, их золотой час придёт, когда изнемогшие души окажутся в растерянности от непредсказуемости обстановки и фокусов совторговли. Когда опростали первую склянку, боцман Бреус, тоже непредсказуемый, вспомнил о высокой поэзии в самой грубой форме:

– Рев Фёдорович, какого хрена молчишь? Излагай, п-паюмать, свой документ.

«Документ» выглядел, вернее прозвучал, в виде басни, что было необычно для виршей Коли Клопова, всегда отдававшего предпочтение лирическому сиропу, смешанному грязным пальцем маслопупа из солярки, бытовых отходов, бодряцкой дрисни и зелёных соплей.

На ветке сидели три птицы, развратных и бойких ????????????????????девицы:
Сорока, Ворона и Галка (в заначке – дубовая скалка).
Ни дома у них, ни копилки – одни лишь пустые бутылки
гремели в рогожном мешке, висевшем на том же сучке.
А ниже, проныра и мот, сидел весь лоснившийся кот.
С окурком на нижней губе пил пиво и жрал крем-бруле.
Котяра с блатными водился, на дело ходить не ленился,
хоть знал – это всё моветон, но всё же давил на фасон.
Ворона его не любила – уж больно отъелся громила!
Сорока трещала со стен, что Васька – не джентльмен.
А Галка имела заказ однажды влупить промеж глаз,
на радость честному народу, дебилу, жадюге и вору.
А кот-то жуировал рядом и был под ?????????????приличнейшим газом.
Ворона терпела пока… не какнула на кота. Случайно,
но жидко задела. А Галка терпеть не хотела.
– Доколе!? – вскричала она и скалкой б-бабах ??????????????????вдоль хребта.
Тогда и Сорока, вскипев, т-так клюнула ?????????????????Васькину плешь!..
Охнарик отлип от губы, и ё… ся Васька в кусты.
Мораль этих виршей свободных: не жри ???????????????на глазах у голодных!

– Да-а, узнаю стилиста! – усмехнулся я. – Вот только от былого оптимизма нет и следа. Сдаётся мне, товарищи морепроходимцы и богомазы, что у нашего пиита что-то стряслось, коли он впал в гнусный пессимизм.

– Тебе, Миша, виднее. Но Клопов хорош уже тем, что довольствуется малыми формами, – сказал Жека, давясь смехом. – На эпические размеры его не тянет, как нашего коровьего пастыря. Что и губит его, между прочим. Хочется ему переплюнуть «Полтаву», пся крев! Я ведь давеча правильно начал ту строфу. Он её рефреном вставлял. Слегка менял смысл, но «кнут» и «стадо» оставлял обязательно. Вот такое ещё запомнилось:

Когда с кнутом влачусь за тучным стадом,
То взгляд мой зорок и упруг мой шаг.
Я думаю, что тем же косогором
Гнал к Наре ворога и предок мой, варяг.

– А скажите мне, служители муз… – Ревтрибунал хлопнул меня по плечу, чего никогда не позволял по отношению к Жеке, которого называл только Евгени-Палычем. – Ну, допустим Клопову клопово – это понятно даже козлу Гавриле, а есть ли поэзия, которая бы у вас слезу вышибала?

– Гимн Советского Союза, – ответил Жека. – Выпьем и поплачем, а потом снова выпьем за третий интернационал – помянем Чапая, который, как клоповский кот, тоже недомудрил и канул в лету по имени Урал.

– Ты всё шутишь, Евгени-Палыч, но это же – гимн! Это же…

– Милый штурман, вот когда гнал к Наре ворога предок наш Мерлей с бородой до лаптей, тогда, наверно, капала у него слеза, и слизывал он соплю, слушая хотя бы того же Радонежского правдолюбца. А мне прикажешь слёзы слизывать, слушая полкового краснобая?!Ты видел глаза людей, которых выгоняли из аулов и, как скот на бойню, гнали в «телятники»? Ты меня прости, но ты ещё мал и глуп – не видал больших залуп! А мне однажды пришлось пройтись с автоматом между саклями. Для проверки послали, мол, не спрятался ли кто от справедливой кары советской власти.

Жека набычился, замолчал – видно, крепко резанула память по сердцу, но всё же закончил:

– И увидел я, друг Вечеслов, в кустах глаза мальчишки… И была в них, говоря высоким штилем, такая мировая тоска, такие ненависть ко мне и непонимание того, что же это делают двуногие в погонах, что я повернулся и ушёл. Не мог я взять его за шиворот и тащить к машинам, тем более – стрельнуть. Что с ним стало? Один! Может, выжил. Надеюсь.

Счастливый Хваля мирно посапывал на лежанке, привалившись носом к стене. Экс-военмор с «Марата» Филя Бреус мял в ручищах гранёный стакан и хмуро разглядывал сплющенную голову селёдки, которую только что слопал. Он вообще был силён пожрать, а при выпивке не знал удержу. Я же просто молчал, переживая за Жеку. Я-то знал со слов его жены, как он по ночам (слава богу, когда-то, не теперь!) стонал и скрипел зубами, вспоминая Кавказ и те глаза в кустах. И тут-то я, спохватившись, набузгал полные стаканы водяры.

– А меня, Рев, прошибает слеза, – поспешно сказал, поднимая свой, – когда слышу «Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает! Врагу не сдаётся наш гордый „Варяг“, пощады никто не желает».

– «Все вымпелы вьются и цепи гремят, наверх якоря подыма-ают, готовые к бою орудья стоят, на солнце зловеще сверрркают!» – рявкнул бывший комендор Филя с такой силой, что Хваля проснулся и сел, ошалело протирая глаза.

Ему тотчас налили и подали.

– В отличие от вас, господа, граф Хваленский побывал у меня в Светлом, он…

– Как же, помним его возвращение и восторги о твоём «Меридиане» и подчинённых, – перебил меня Жека. – Мы его встретили, обмыли коньячком и вроде дали тебе телеграмму?

– О ней и хотел сказать. Вы помните её содержание?

– Откуда?! – удивился Хваля.

– Оттуда! «Приехал ели кактус соус КВВК для чего Хваленскому голова он ей пьёт Борька Хваля Лавр». Так как головы есть не только у Хвали, давайте выпьем ими за Вовку, – предложил я и был дружно поддержан обществом.

Собственно, приняли, чтобы вернуть прежнюю беззаботность и настроение дня, который давно утонул в Наре, оставив лишь соглядатайшу – холодную Селену, которой было плевать с запредельной высоты на все людские радости, на все их страсти, горести и подлости.

Филя, выпив, навалился на жратву и так наворачивал картошку и лук под хлеб с салом, что я, удивлённый его нынешней прожорливостью, не выдержал – хихикнул:

– Куда в тебя лезет, Филя? Обручи не выдержат – лопнешь!

– Знаешь, Мишка, я всегда говорю своей Авроре, когда она начинает заботиться о талии: надо не меньше есть, а больше срать, – ответил грубиян в своей обычной простодушной манере. И ваще, туда вошло, а дальше как хочет.

– Филипп Филиппыч, как всегда, в своём амплуа, – напомнил Жека.

– А чо я такого сказал? Вечно вы меня, Евгени-Палыч, в чём-то нехорошем подозреваете! – обиделся Филя, но тут же рассмеялся, и чтобы подтвердить своё «амплуа», не пропел даже, а проревел частушку:

– Снежки пали, снежки пали, а потом растаяли! Девки шишку обглодали, одну кость оставили!

Штурман тоже захотел высказаться, но я показал ему кулак, и Рев, задумчиво поразглядывав его, вдруг расширил глаза и стукнул себя по лбу пустым стаканом.

– Совсем забыл, Миша! А ведь я побывал на твоём «Меридиане» в его нынешнем виде!

– Никак тебя в Клайпеду занесло?

– Ну да. Сдавали остаток груза, я и – того, решил прошвырнуться, а как увидел над рекой три мачты с реями, сразу про тебя и вспомнил. Подхожу, а на сходне плакат с аршинными буквами «Ресторанас „Меридианас“». Решил заодно пообедать, а за столом оказался с твоим бывшим капитаном.

– С Мининым поди?

– С Юрием Иванычем. У него шашлык, у меня шашлык. У него графинчик на сто пятьдесят, у меня графинчик на те же граммы. И нашивки у нас одного качества. Выпили по граммульке, жуём свинину, высказались по её поводу, ну и слово за слово – разговорились и объяснились в любви, хе-хе, к общему знакомому. К тебе, Миша, к тебе. Я доложил о рейсе на «Козероге», он рассказал о ваших походах, о тебе расспрашивал, но ведь я и сам ничего толком не знал после вашего отъезда вглубь материка.

– Писал бы письма, знал бы…

– Не упрекай меня без нужды, Миша. Служба!

– Н-да…

– А потом к нам подсел длинный такой литовец. Он при кабаке то ли боцманом числится, то ли механиком.

– Винцевич! – догадался я. – Виктор Ранкайтис. Был нашим стармехом.

– Вот-вот! Хорошо посидели. Я и адресок взял у Минина. Дать тебе?

– Есть у меня. Где сейчас Минин обретается? Не говорил?

– В Балтийском отряде учебных судов. В Клайпеде стоял «Менделеев», так он капитаном на этой баркентине. Ты ему напиши!

– Обязательно! А на «Меридианас» он забрёл, чтобы с Винцевичем повидаться, – догадался я, трезвея при мысли, что есть ещё на плаву баркентины, и есть на них люди, которые помнят меня.

Пока мы «обменивались мнениями», Филя разлил остатки, после чего, «погасив светильники», мы отправились на покой. Хваля прикорнул на той же лежанке, Филя притащил резиновый понтон и, водрузив его посреди комнаты, почил богатырским сном. Жека ушёл в чулан-мастерскую, я и Ревтрибунал устроились во дворе под навесом, где нам были приготовлены топчаны.

Штурман сразу уснул, а во мне всё ещё поскуливала струна, тронутая им. Вроде всё уже улеглось, устаканилось, как любил говорить тот же Бреус, а теперь «Меридиан» не шёл из головы и гнал сон. За оградой, над кудрявой порослью, мерцали звёзды. «Что же ты забываешь о нас в своей земной юдоли, – говорили они, – вспомни, как купаются топы мачт в сумрачных струях Млечного Пути, вспомни и заплачь, если сможешь».

Я смог, а потом вытер ладонью глаза и… уснул.

Утром мы, спящие во дворе, были разбужены бодрым рёвом Филиппа Филиппыча. Такая разухабистость рванулась из его глотки, что стало ясно – похмельем Бреус никогда не страдал: «Мы плясали – с ног сшибали, вышибали косяки! Неужели нас посадят за такие пустяки?!»

– Боцман, кончай орать! – взмолился штурман. – Деревню разбудишь!

– Вы на Гаврилу гляньте! —засмеялся я. – В козле он уже разбудил зверя, рыкающего и алчущего… опохмелки.

Гаврила ломился в запертую калитку, совал в неё рога, но штакетник не поддавался и бородач обращался к нам с жалобным блеянием: «Пусти-итееее!»

И тогда всей компанией отправились на реку, где уже купались мальчишки. Мы тоже совершили омовение. Обсохнув, поднялись к церковной ограде у старого сельского погоста. Присели на скамейку, уже облюбованную до нас бородатым аборигеном Костей, приятелем Лаврентьева. У его ног лежали две борзые – поджарые красотки.

– Евгений Палыч сводил меня к могиле чиновника Вечеслова, – сказал мне Ревтрибунал, —вот и не идёт с головы мыслишка, а вдруг на самом деле этот Пётр Фёдорович – мой родич по линии отца? Не знаю своей родословной и вряд ли узнаю.

– А ты не тушуйся, моряк! – посоветовал абориген. – Видите те липы? Вековые! За ними барский дом помещика Соколова. Вот кто увлекался псовой охотой! Его собачки славились не только в нашей округе. Вот этим моим «арлекинам» с пятнами у глаз именно Соколов положил начало. А спина какая, видите? Чепрачный окрас! – похвастался он, хотя, верно, знал, что мы ни хрена не понимаем в этих вещах. – Костромичи – те в носочках, с белой грудью и тёмной спиной. Гонять начинают года в три.

– Эта вот у тебя не слишком азартна, – поддел его Жека.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом