Пётр Алёшкин "Антонов огонь"

История драматической любви на фоне трагических событий 20 века. Красноармеец Анохин возвращается с Гражданской войны в родную деревню, где его ждет невеста Настенька, в которую влюблен местный энергичный активист Чиркунов, уже сватавший ее, но получивший отказ. В этот же день в деревню приходит продовольственный отряд за хлебом. Всего за одни сутки жизнь деревни и судьбы главных героев полностью поменяются, а через три месяца начнется Крестьянская война, которая изменит судьбу не только наших героев, но и всей России. И Анохин, и Чиркунов будут биться за свою любовь к Настеньке всю свою жизнь. Пройдет их любовь через Гражданскую войну, трагический 37-й год, ВОВ, послевоенные годы и трагически завершится в перестройку.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 29.12.2023

ЛЭТУАЛЬ


– Сами привезем, – буркнул Егор.

Не мог вчера представить себе он, входя в тихую сонную деревню, что сегодня он увидит такое… Женские крики, взвизги под ударами плеток, мычание коров, утопающих в снегу, не понимающих, что от них хотят, куда и зачем гонят, хриплые голоса овец и тонкие, испуганные – коз. И это по всей деревне, со всех концов. Особенно шумно на лугу, у церкви. Все перемешалось здесь: овцы, лошади, люди, коровы, подводы. Кое-кто, как и Егор, наскреб оброк, сдавать привез. Очередь образовалась. Принимал и отмечал Мишка Чиркунов. Помогали ему Андрей Шавлухин и два таких же молодых паренька. Комсомольцы, догадался Егор, будущие советчики. Мужики неразговорчивые, сумрачные. Пакостно и на душе Егора, так пакостно, что ни на кого смотреть не хочется. И непонятно – то ли он виноват перед мужиками, то ли они перед ним. Жалко мать, отца. Он-то уедет через десять дней в свою часть, на готовенькое, а они перебивайся. Егор сидел на соломе в санях, смотрел исподлобья, как заполняется скотиной церковный двор, как распоряжается там Максим, покрикивает на ребятишек, чтоб помогали загонять. Маркелина не видно. Потом, когда пришли все красноармейцы, исчез и Максим.

Подводы, сгрузив зерно, картофель, яйца, отъезжали от Мишки Чиркунова. Мужики сразу оттягивали кнутами своих лошадей и мчались домой без оглядки. Только хриплые, густые голоса доносились: Но! Но! Зараза! – да шлепки кнутов по спинам невинных лошадей, мерное постукивание сбруй да хруст снега.

Скотина в церковном дворе орала на разные голоса, топталась в снегу. Ворота закрыли. Вдруг от двора Федора Гольцова, где в его крепком сарае были заперты арестованные члены Совета, донеслись выстрелы: нестройный залп и какие-то крики.

– Советчиков расстреливают, – ахнул кто-то.

Егор, готовившийся сдавать дань, прыгнул в сани, круто натянул поводья, раздирая удилами рот Чернавке, развернулся и погнал по разбитой дороге ко двору Гольцова. Сердце его яростно рвалось в груди, грохотало: убьют отца, зубами загрызу! Подскакал, и в это время новый залп грохнул, оглушил. Егор увидел человек шесть красноармейцев возле входной двери в сени избы Гольцова. Они смотрели в сторону сарая и смеялись. Из-за сарая выскочил белый мужик в исподнем, в нижней рубахе и в кальсонах. Бежал он по снегу босиком, держал в охапке полушубок, валенки и другую одежду. Егор не сразу узнал отца в этом ошалевшем мужике с растрепанной бородой. Узнал, кинулся навстречу. Отец шарахнулся от него. Анохин поймал его за рубаху, обхватил сзади, потащил к саням, чувствуя, как он дрожит, сотрясается весь, усадил на солому, стал помогать натягивать валенки на ярко-розовые мокрые ноги отца, укутывать в полушубок.

– Взвод! Пли! – услышал Егор и выпрямился, оглянулся на сарай, за которым что-то творилось. Треснул залп, раздался крик веселый: – Еще одну сволочь расстреляли! Тащи другую!

Егор, дрожа, кинулся туда, вылетел из-за угла и увидел, как от омета, засыпанного снегом, два красноармейца с веселыми лицами оттаскивали, волочили по снегу за руки мужика, который, как и отец, был в исподнем. Анохин, не помня себя, бросился именно на этих двух красноармейцев. Почему-то все зло, весь ужас расстрела сосредоточился на них. Ни пятерку бойцов с винтовками, ни Маркелина, командовавшего ими, ни Максима у двери сарая – он не видел, подскочил, врезал одному бойцу в челюсть, вкладывая всю силу. Тот не ожидал, упал навзничь, выпустил мужика. Егор сцепился с другим, оба покатились в снег. К ним кинулись, растащили. Егор извивался в снегу, бил ногами. Его скрутили, крича:

– Очумел, вахлак! Мы шуткуем! Смотри, очухался твой мужик. В омраке он, со страху! Вверх палили…

Анохин перестал биться, сел в снег. Лежавший на спине мужик, которого тащили от омета бойцы, зашевелился, перевернулся набок. Он оглядел всех белыми, как у бельтюка, глазами, потом поднялся, опираясь голыми руками о хрустевший проминающийся снег. Шум возле сарая отвлек от него. Егор увидел, как в распахнутую дверь выскочил из полутьмы сарая Петька Докин, председатель сельского Совета, без шапки, с редкими короткими седыми волосами и широкой бородой. В руках у него – винтовка. Выскочил, ткнул штыком стоявшего у двери Максима, бросил винтовку и кинулся мимо сарая за омет. Максим шарахнулся от него назад, пятясь, ухватился за ствол винтовки, споткнулся о сугроб у стены и упал в снег. Докин, видно, не причинил ему вреда, сугроб спас. Максим вскочил сразу, перехватил винтовку за приклад и первым побежал за омет, за Докиным. Произошло это мгновенно. Все онемели, опешили. Егор, сидя в снегу, видел, как Докин выскочил из-за омета по ту сторону сарая и по целику, по сухим будылкам, торчащим из сугроба, проваливаясь, прыжками, помчался к катуху соседнего двора. Хлестнул выстрел… Максим стрельнул. А Докин еще быстрее, еще энергичней запрыгал по снегу. Катух уже близко, в пяти саженях. Над головой Анохина захлопали, оглушая, выстрелы. Красноармейцы, кто стоя, кто с колена били по бегущему председателю. Перемахнуть через сугроб осталось ему и два шага до угла. Но упал на четвереньки в сугроб Докин, утоп обеими ногами, застрял, застыл на месте. А выстрелы все хлопали. Оглянулся Докин напоследок и ткнулся седой бородой в снег.

Егор поднялся, дрожа и покачиваясь, побрел к саням мимо сарая. Внутри, в полутьме что-то делали люди, слышались негромкие голоса.

– Сердечником он их… Сердечник в сарае валялся. Ох, не заметили мы…

– Тащи их на свет!

– Теперь им все равно: что свет, что тьма.

– А может?..

– На можа плохая надежа.

Навстречу Егору вытащили, положили в снег двух красноармейцев с пробитыми головами, с залитыми кровью лицами. Анохин узнал тех самых псов Маркелина, которые с такой охоткой, разудало ввинчивались в толпу за Колей Большим, потом пороли деда Акима Поликашина. Один из бойцов вынес из сарая железный сердечник от телеги, кинул в снег рядом с убитыми. Егор не остановился, прошел мимо. Отец лежал в санях, на соломе, возле мешков с зерном, дрожал: полушубок и шапка его содрогались. Анохин сел рядом, хлестнул лошадь.

6. Пятая печать

И сказано им, чтобы они успокоились еще на

малое время, пока и сотрудники их и братья их,

которые будут убиты, как и они, дополнят число.

Откровение. Гл. 6, cm. 11

Два дня отец не вставал с постели, отлеживался, думал. Тихо в избе было, говорили вполголоса, как при больном. Егор понимал, что пока о сватовстве заговаривать не время. Оклемается отец, тогда… Настеньку он видел. Оба вечера провел с ней. Сказал ей, что как только отец отойдет малость, придут свататься. Настенька, узнав от подруги, что Егор вернулся в Масловку и ждет ее на улице, выскочила на крыльцо раздетая, кинулась к нему, обняла, заплакала. Он не ожидал такой бурной встречи. Сердце защемило от нежности, счастья. «Касаточка ты моя! – прошептал Егор со слезами на глазах. – Как я тебя лелеять буду!» Он заметил, что она изменилась, стала грустна, пуглива, все время будто бы прислушивалась к чему-то, ждала чего-то опасного для себя, говорила Егору, что отец боится, что новая власть скоро закроет церковь, а его со всей семьей сошлет на Соловки. Ходят такие слухи по Борисоглебску, куда поп частенько наведывался по своим служебным делам. Настенька с грустной тихой улыбкой сказала Егору на другой день, что отец ее просиял, когда узнал, что надо сватов ждать, перекрестился с надеждой, что она будет пристроена, что власти не посмеют тронуть ее, если она замуж выйдет за красноармейца.

На третий день, когда хоронили Докина, Игнат Алексеевич Анохин встал, молча собрался, пошел на похороны. Мать было заступила ему путь: не пущу. Но он глянул на нее, отодвинул. Она не стала упорствовать: Маркелин собрал оброк и покинул деревню. Вернулся отец с поминок порозовевший немножко, хмельной. Взял кошелку, сам решил задать скотине корма на ночь. Егор помогал ему. Входя в избу за чем-нибудь, видел, как мать беспокойно прислушивается, что делает отец в катухе, потом не выдержала, спросила, с тревогой и надеждой вглядываясь в лицо сына:

– Как он? Разговаривает со скотиной?

– Разговаривает.

– Слава те Господи! – кланяясь иконам, перекрестилась мать.

За ужином отец сказал ей:

– Следить надоть – корова не ныне-завтра отелится.

– Я приметила, – согласилась мать.

Больше за ужином слова не было сказано. Глухо стукали деревянные ложки об алюминиевую чашку да слышались прихлебывания. Отец, выйдя из-за стола, как обычно, три раза широко перекрестился, сел на сундук, стал вертеть цигарку, задумчиво уставившись в пол. Закурил от лучины, еле освещавшей избу, и поднялся, сказав вслух самому себе:

– Идти надоть…

– Куда эта? – обернулась от судника мать. Егор догадался, что она все время следила за отцом, прислушивалась.

– Не далёко.

– Сиделбы… Прищемил…

Отец не ответил, надел полушубок, шапку, достал потертые меховые рукавицы, на пороге приостановился, глянул на Егора, хотел что-то сказать, но промолчал, вышел.

Егор тоже потянулся к шинели. Скоро встреча с Настенькой.

– А ты куда?

– На улицу.

– Какая тебе улица теперь? Не празник, небось…

– Комсомольцы ничего не признают, – поддержала мать сноха. – Песняка режут, как в празник.

– То комсомольцы, – вывернула мать. – Анчутки проклятые, отродья анчихристовы!

– Мам, и я комсомолец, – тихо признался Егор.

Мать повернулась к нему, опустила руки. С тряпки, которой она мыла посуду, стекала, капала на пол вода. Егор засмеялся, подошел, обнял ее, прижал к груди, поглаживая ладонью по спине.

– Видишь, не все комсомольцы анчихристовы дети. Рази ты анчихрист, а я анчутка?

– Зачем ты? – жалобно прошептала ему в грудь мать.

– Мам, я за новую жисть воюю, а потом… потом буду строить ее, новую жисть.

– Кому она нужна такая жисть? Большакам-коммунистам? Рази власть дана, чтоб изгаляться над народом? Ежли они себя народной властью величають, должны народ защищать, а не измываться над ним… Видал, каково при новой жисти. Зубы на полку клади. Не нужна нам такая жисть!

– Мам, это сперва трудно. Сметем всех, кто мешает, и зачнем жить по-новому.

– Охо-хо! Дай Бог, дай Бог… Но чо-то дюже не верится…

Звезды на небо крупные высыпали, перемигиваются. Снег бодрячком повизгивает под ногами. Хорошо шагать по вечерней деревне. Собаки то тут, то там взгавкивают. Окна изб в большинстве своем черны. Только кое-где теплятся, горит лучина. Керосина почти ни у кого нет. А у кого есть, бережет на черный день: время такое, что черные дни на пороге стоят. Облюбуют дом, только успевай отворять ворота.

К Настеньке идти еще рано, попозже договорились встретиться, и Егор решил заглянуть с Ваняткой на гулянку.

– У кого ребята собираются теперь? – спросил Егор у брата, шагавшего рядом уверенно.

– Да все там же, где и вы собирались: то у Иёнихи, то у Парашки Богатовой, а када и Кланька Цыганочка пускает… Но боле у Иёнихи. По щепотке соли соберем, она и рада – неделю играем.

В этот вечер тоже у Иёнихи были. Дружков прежних не видать, все на фронтах. Или в бегах. Дезертиры по гулюшкам не шляются. Зимой, как отец рассказывал, взялись за них. Человек двадцать из Масловки выдернули, воевать отправили, а Пантелея Булыгина судили в Борисоглебске. Теперь в Тамбове в концлагере сидит. На пять лет определили. Сам сказывал. Видели его в Тамбове на станции, пути от снега чистил. Довольный. Лучше, чем на фронте кровь лить да мерзнуть…

Посидел Егор немного у Иёнихи, поскучал и пошел к Насте, подождал ее у колодца, приплясывая на морозе. Потом гуляли с ней по скрипучей накатанной санями дороге, держась за руки в шерстяных варежках. Настя была грустна, молчалива. Он тоже молчал, рассказал только, что отец сегодня поднялся, ушел к мужикам. Что-то они затеяли. Завтра он, Егор, посмотрит какое будет настроение у отца, поговорит с ним, может, вечером придут свататься. Настя в ответ благодарно пожала ему руку и прижалась щекой к плечу, к жесткой колючей холодной шинели. Он быстро клюнул губами ее холодную щеку, и они молча пошли дальше, грустно хрустя снегом. Ночь была печальной, нелюдимой. Большие звезды застыли на черном небе, не перемигивались. Свет их казался угрюмым, чужим, мертвым. Не было того ощущения бесконечного счастья, которое не покидало их весной семнадцатого года. Только печаль, грусть да непонятная тревога.

Гуляли недолго. Услышали вдали звонкие на морозе голоса ребят, возвращающихся от Иёнихи, и Настя сказала:

– Пошли и мы, зябко!

– Что тебе так гнетет? Почему ты так изменилась, о чем ты тоскуешь? – тихо спросил Егор.

– После свадьбы повеселею, обещаю тебе, – снова прижалась Настя щекой к его плечу. – Печаль моя к тебе никак не относится… Пошли быстрее, я не хочу ребят видеть…

Егор подождал Ванятку возле первой избы Угла, и они пошли домой вместе.

– Не озяб в шинелишке-то, – спросил брат.

– Есть малость… Смотри-ка, чтой-то в катухе у нас огонь! – воскликнул тревожно Егор. – Случилось что?

– Майка, должно, отелилась!

Они побежали к избе, резко заскрипели снегом.

– Где вас носить?! – заругалась мать, услышав их шаги в сенях. – Корове телиться, а они все разбежались. Ни отца, ни их…

Вошла она со двора с тускло горевшим фонарем.

– Опросталась? – схватил Егор старую дерюжку с ларя.

– Не спеши, пущай оближет маненько, – удержала его мать, прикручивая фитиль, чтоб даром керосин не горел. – Обошлось вродя. Телочка, слава те Господи!

Пестрый, бело-коричневый теленок лежал на соломе, дрожал, раскачивал беспомощно головой. Майка стояла над ним и облизывала ему спину, выглаживала языком шерсть. Не подняла голову, когда вошли Егор с матерью и Ваняткой, осветили, только скосила глаз на них, словно понимала, что новорожденного отнимут сейчас и увидит она его только весной, и продолжала торопливо исполнять свою нежную работу, лизать, гладить языком дрожавшего теленка.

– Майка, Маечка, – приласкала, поводила рукой мать по хребту, шее коровы, – намучилась бедная… Ну хватит, хватит лизать. Мы телочку в тепло унесем. Там хорошо… Будем поить молочком твоим, холить будем, обхаживать… Бери, Егорка.

Анохин обернул дерюгой мокрого теленка, обхватил руками и понес в избу, стараясь держать так, чтоб не испачкать в слизи шинель. Сноха уже приготовила за печкой под палатями угол, настелила соломы. Ягнята с козлятами путались под ногами, когда Егор нес в закуток телочку, укладывал, шуршал свежей соломой, поправляя неловко вытянутую заднюю ногу теленка.

– Лежи, лежи, сейчас отогреешься, – приговаривал он. – Кшыть, любопытный! – шлепнул ладонью по мягкой кудрявой спине ягненка, отогнал. – Познакомишься, успеешь! Дай малышу отогреться!

Отца долго не было. Егор лежал на полатях рядом с тихонько сопевшим братом, слышал, как вздыхала на кровати мать: беспокоится, не спит. Но когда отец пришел, слова не сказала, не спросила. Он помолился, пошептал, улегся в постель и вымолвил вполголоса:

– У Митьки Амелина были… Думали, как жить дальше.

– И чего ж надумали? – шепотом спросила мать. По ее тону легко можно было догадаться, что она не одобряет эти думанья.

– Жить так дальше нельзя…

– Не нам решать, – буркнула мать.

– Нам! Вот именно нам, – взвился, зашептал сердито отец.

Мать умолкла, и больше они ни слова не проронили.

Утром Егор вытянул из-под снега возле риги пучок длинных ровных ветловых прутьев, приготовленных загодя, осенью, оббил от снега. Принес в избу, кинул на пол: собирался вершу плести. Обруч он согнул еще вчера. Отец задал корм скотине, освободился, сидел у окна на сундуке, листал школьную тетрадь.

– Егорша, ты вот что, – позвал он сына каким-то просительным, несвойственным ему тоном, – глянь сюда… Ты грамоте шибко обучен, прочти, ладно ли мы написали? Можа, подправить что, переиначить?..

– А что это? – взял тетрадь Егор.

– Мирской приговор. Ныне примать на сходе будем. Вчера написали.

Егор сел на сундук рядом с ним, стал читать.

МИРСКОЙ ПРИГОВОР

Мы, трудовые крестьяне-земледельцы, граждане деревни Масловки, собравшись на сельский сход 3 марта 1920 года, постановили следующий мирской приговор:

Заявить правящему в России Совету Народных Комиссаров и ЦИК Советов, что мы ждали с падением старого царско-чиновничьего правления счастливой вольной жизни, а между тем после недолгой передышки видим, как в новом виде восстанавливаются все тягости и весь гнет старого строя.

Мы решили поэтому изложить все наши горести, обиды и жалобы по пунктам:

1. От нынешнего правительства нам была обещана земля без всякого выкупа. Но с тех пор в виде всяких поборов, реквизиций, обыкновенных и чрезвычайных налогов, платежей, конфискаций, повинностей и нарядов с нас несколько раз выбрали выкупную цену, и все же земля ныне не наша, не народная; советские чиновники всегда, когда им заблагорассудится, могут отрезать ее, и, действительно, отрезают для разных коммун и советских хозяйств, в которых мы покуда не видим ничего, кроме бесхозяйности и дармоедства, убыточных и для народа и для правительства.

2. Нынешнее правительство не сумело с самого начала провести по всей России правильное и безобидное распределение земли между нуждающимися в ней, и этим между нас создались земельные споры, неравенство и зависть, и отчуждение. А власти, пользуясь этим, то и дело вмешиваются в наши дела для разных перемежеваний, отрезок и прирезок без твердого и равного для всех закона, единственно по своему произволу. Поэтому ни у кого нет уверенности в завтрашнем дне, а без этого не может быть и правильного хозяйства.

3. В поставленных над нами властях мы почти не видим знающих и понимающих наше земельное хозяйство людей, а чаще всего встречаются никчемные, бесхозяйные, неумелые люди, настоящие никудышники, которые во все мешаются, все путают, злоупотребляют своей властью, не отдавая нам никакого отчета и не зная над собой управы. Никто их не уважает и настоящей властью считать не может.

4. Мы поэтому от властей не видим никогда нужной нам помощи в обсеменении, в продовольствии, в снабжении нас мануфактурой, керосином и солью, в обновлении нашего износившегося инвентаря; дорожное, школьное и больничное дело мы видим в полном забросе. Словом, нынешние власти нам бесполезны, и ничего, кроме поборов, понуканий, мы от них не видим.

5. За отбираемые у нас по твердым ценам плоды наших тяжелых трудов нам не только не поставляют по таким же твердым ценам городских товаров, но мешают их приобретать даже по вольным ценам. Хуже, чем в помещичьи времена, всю Русь перепоясали заставами и наводнили заградительными отрядами, о которых ничего больше не скажем, кроме того, что повсюду их называют заграбительными отрядами.

6. Мы так замучены всякими натуральными повинностями, что зовем их старым именем барщины. Мы, труженики деревни, не отказываемся работать и на общегосударственные нужды, но только при условии, чтобы и наши нужды принимались во внимание государством. А между тем во всем государстве мы видим безурядицу и разруху, и прекращение правильного производства. Города переполняются людьми, живущими на казенном содержании либо совсем без дела, либо в суете вокруг пустого места, а содержать всех приходится опять-таки одной деревне.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом