Читать «Воспоминания баронессы Марии Федоровны Мейендорф. Странники поневоле. Книга 1» — Мария Федоровна Мейендорф онлайн
Страница 3 из 4
К нам лично приходила стирать поденная прачка, вдова Марья. Работала она очень хорошо; имела несколько домов, куда ее приглашали, и зарабатывала вполне достаточно, чтобы прокормить себя и своих двух маленьких детей. Оставляла она их на попечение доброй соседки. Но вдруг соседка переехала куда-то, и Марья могла ходить на работу только в те редкие дни, когда находила кого-нибудь, кто соглашался смотреть за ее детьми. Моя мать стала приглашать ее на работу вместе с детьми.
Но мать тут же подумала: такая женщина не одна; многие вдовы связаны детьми. И вот что она придумала: устроить при благотворительном обществе дневной приют для малых детей, куда матери приводили бы детей идя на работу, внося при этом небольшую плату за скромный обед ребенка, и заходили бы за ними перед вечером. Задумано – сделано. Была нанята комната с кухней, нашлась добрая душа среди членов, согласившаяся проводить день с детьми, наблюдать за нанятой для них кухаркой, получать с матерей установленные гроши. Названо было это учреждение «Детской столовой». Первыми посетителями этой «столовой» были записаны дети нашей Марьи – Таня и Ваня. (В мое время это разрослось в громадную организацию c многими десятками столовых и сотнями дам-благотворительниц, из которых многие поступали, чтобы повысить свой социальный статус. Комментарий Н. Н. Сомова).
Началось дело с шестью детьми. Обществу приходилось, конечно, кое-что и доплачивать. К концу зимы детей было уже около 20-ти. При постепенном возрастании количества детей приходилось менять квартиры, с трудом находя таковые, потому что домовладельцы избегали таких шумных, неспокойных жильцов. Стали думать о постройке своего здания. У общества издавна лежал небольшой «запасный» капитал. Моей матери удалось на общем собрании уговорить всех рутинеров пустить в ход этот капитал. Но его не хватало. Тогда у властей выхлопотали разрешение по всему приходу сделать сбор по домам: разделив приход на участки, члены общества обошли его из квартиры в квартиру.
Мы с Алиной тоже принимали в этом участие. Было очень интересно входить к незнакомым людям, в незнакомые квартиры. Сбор оказался удачным. (Один наш знакомый дразнил сестру и меня, говоря: часто дают за заслуги медаль с надписью: «С нами Бог». Вам тоже дадут медаль, но с надписью: «Бог с Вами!»).
Городское управление отвело в конце города даровой участок, и постройка началась. Однако к концу дела недохватило 600 рублей для уплаты архитектору; дом уже был готов. Мать моя затеяла устроить любительский спектакль, артистами которого были дети. Моя приятельница, Надя Сомова, написала либретто сказки «Золушка». Декорациями занялся мой отец, роль Золушки исполняла наша младшая сестренка Эльвета26. Давалось представление в здании приюта. Было отпечатано триста билетов по два рубля. Предполагалось, что, как всегда бывает с благотворительными билетами, они разойдутся, но на спектакль взявшие их не явятся. Зала приюта могла вместить сто человек. Решили, что вряд ли наберется это число желающих. Пьеса состояла из трех действий. В первом – кухня. Мой отец на простыне нарисовал печь и висящие около печи кастрюли, ложки и прочее.
Фото 17. Павел Алексеевич Зеленой
Золушка в сером халате причесывает своих сестер (одна из них моя десятилетняя сестра Катруся, другая – дочь адмирала Михайлова, тоже десяти лет). Нарядные сестры уезжают. Золушка плачет в глубине сцены. Появляется фея, высокая, очень красивая одиннадцатилетняя дочь градоначальника Павла Алексеевича Зеленого27, и загораживает маленькую Золушку от публики. Из-за простыни невидимые руки снимают с Золушки халатик, и нарядная, сияющая Золушка уводится феей. Занавес опускается на несколько минут. Стены, то есть простыни, изображающие кухню, удаляются. Перед публикой уже другие простыни, изображающие царский дворец. За стеной раздается музыка; вдоль стен сидят гости (дети статисты, наряженные в старинные костюмы – маркизы – между ними были и трехлетние). Костюмами заведовала сестра Алина. На авансцене несколько пар танцуют менуэт. Раздается бой часов; Золушка, выступавшая в первой паре, убегает; за ней мчится кавалер – принц. Опять минутный антракт; снова кухня; принц примеряет башмачок и находит свою Золушку.
Все было бы хорошо. Но – о ужас! С утра уже по городу шел слух, что все получившие билеты хотят приехать во что бы то ни стало! Что тут делать?
Но безвыходных положений не бывает. Во второй комнате приюта ставится «волшебный фонарь», в третьей комнате сервируется чай. У входа в здание стоят мои братья, мальчики тринадцати, пятнадцати и шестнадцати лет. У них на руках сто билетов розового цвета с надписью «Золушка», сто билетов голубого цвета с надписью «Волшебный фонарь» и сто билетов белых с лаконическим словом: «Ждать»! Братья первую сотню ведут налево, вторую – в темную комнату с фонарем, третью в комнату направо, где мне поручено было угощать опоздавших. Затем видевших «Золушку» ведут ждать, видевших волшебный фонарь ведут смотреть «Золушку» (покорные актеры играют вторично), ждавшие идут смотреть волшебный фонарь. Наконец, дети играют «Золушку» в третий раз, и все удовлетворены. После этого в одной из зал приюта дети-актеры и дети-зрители танцуют кто что умеет. Надо отдать должное добродушию и публики, и детей. Все остались довольны, и архитектор был уплочен. Дневной приют для детей начал существовать в 1890 году.
Спустя немного времени жена градоначальника устроила такое же общество, обслуживавшее остальную часть одесской территории. Появились «Детские столовые» и в других частях города. В то время такого рода учреждения, носящие теперь название «яслей» и «детских садов», находились лишь за границей и, кажется, одно в Петербурге, созданное известной благотворительницей Марией Сергеевной Щербатовой. При детской столовой была со временем устроена рукодельня: опытная закройщица кроила простую одежду разного размера, женщины разбирали эту работу по домам, а наемная продавщица выносила эту работу на базар. Рукодельня полностью оплачивала себя.
9. Молодость
Я уже писала о том, сколь насыщено было мое отрочество впечатлениями извне. Молодость моя носила совсем другой характер. Окончив гимназию, мы обе стремились приложить свои силы к какой-нибудь деятельности. Сестра моя занялась прикладным искусством: училась рисовать по бархату, потом по фарфору. (Я помню у нас в гостиной шелковую ширму, разрисованную Мамá. Комментарий Н. Н. Сомова). Я же, увлеченная одной подругой, бегала с ней на фельдшерские курсы и ходила в больницу на амбулаторный прием, где училась делать перевязки. Я и до того, бывая летом в нашем имении, лечила крестьян, справляясь с гомеопатическим лечебником. Теперь я это делала уже более уверенно.
Эти занятия столкнули меня с окружающим меня житейским горем. Я стала задумываться над вопросом неравномерности распределения жизненных благ. Меня мучило мое сравнительное благоденствие. Прочла я, помню, Адама Смита. Позже прочла весь четвертый том сочинений Льва Толстого. Но ответа нигде не было. Среди наших знакомых была одна богатая дама. Муж ее, барон фон Маас, был известным в Одессе благотворителем, очень много и очень разумно помогавшим бедному населению. Он построил бесплатную больницу, ночлежный дом и жертвовал широко во все благотворительные общества. Я как-то сказала этой даме, что тяжело сознавать себя богатой при виде бедняка; а она мне ответила: «Но ведь, давая бедному, вы получаете нравственное удовлетворение». Христос сказал: «Раздай все и иди за Мной». Значит, не процесс раздавания считал Он путем к Богу, а что-то другое, которое настанет после того, как ты расстанешься с богатством. Богатство дает тебе чисто житейские заботы и требует всего твоего времени, всего твоего внимания. Когда я давала медяки встречным нищим, я делала это просто как жест любезности, как жест своего рода ласки, а не как какое-то добродетельное отчуждение своей собственности. Только раз я дала целый рубль, чтобы действительно прийти на помощь человеку. Это был молодой, здоровый, но очень бледный человек. Я увидела в нем голодного и, сообразив, что ему вряд ли будут подавать прохожие, дала ему рубль, чтобы накормить его сегодня. Тот факт, что я помню это до сих пор, показывает, что я тоже, грешным делом, вменяла себе в праведность такого рода поступки.
Фельдшерский курс я не закончила. Мы жили за восемь верст от города, а у нас заболела наша милая Елизавета Васильевна, наша Лиляша, которая так много дала своих сил и любви нам, детям. Она слегла в какой-то длительной внутренней болезни, и ей необходим был посторонний уход. Я решила, что, чтобы быть «сестрой милосердия», вовсе не нужно надевать на себя косынку; можно быть просто сестрой милосердия в жизни. И я оставила курсы. С другой стороны, я бросила желание стать доктором. Раз как-то, когда я ходила в больницу на практику, я сидела в пустой проходной комнате, чтобы во время перерыва закусить взятым с собой завтраком. Из соседней палаты доносились стоны умирающего. Мимо меня проходила какая-то пожилая сестра. Она заметила, что я не прикасаюсь к еде, и сказала: «Да вы не слушайте». И я поняла: чтобы быть дельной сестрой, дельным доктором, надо уметь «не слушать»!
Когда я летом приезжала в деревню, я желала насладиться природой, а вместо того не могла отказать в помощи людям, приходившим ко мне за лекарством.
Надо сказать, что в то время в Киевской губернии земство28 не было еще введено. Медицинская помощь народу заключалась в том, что где-то жил уездный врач, получавший жалованье от государства и обязанный разъезжать по всем селам своего большого участка. Застать его дома было так же трудно, как и дождаться его случайного появления в данном селе. Поэтому ко мне шли за лекарством и за советом не только жители села нашего, но и соседних сел. Интересно отметить, что посторонние приносили либо цыпленка, либо яиц, иногда даже просто двугривенный (двадцать копеек) и ни за что не уносили этого обратно, как я того ни требовала. «Это вы своих можете лечить даром, – говорила баба, – а я ведь из другого села, я не ваша!» В этих словах отражалась психология старого, еще не забытого крепостного времени.
Итак, я разрывалась между желанием помочь и желанием наслаждаться жизнью. Я чувствовала себя на одинаковом расстоянии от двух стройных оркестров: от одного несутся живые, веселящие звуки; другой дает тоже красивые, но грустные аккорды. А в душе моей я слышу непрекращающийся диссонанс. Вот я и решила бросить медицинское поприще. Отец мой поговорил с крестьянами. Село было богатое. Общими силами была приглашена в село настоящая докторша, конечно, более полезная, чем я – неопытная и приезжавшая только на лето. Впоследствии я слышала от матери такое мнение: доктора, благодаря своей практике, становятся либо святыми, либо черствыми, бесчувственными. Я не была способна ни на святость, ни на уменье не слышать стонов. Моя сестра Анна, о которой я уже писала, пошла во время русско-японской войны на фронт, прослушав предварительно краткий курс для сестер милосердия. Про нее рассказывали, что, когда выносили солдата из ее палаты, только что скончавшегося, она каждый раз плакала. Она не могла привыкнуть. Когда, несколько лет спустя, разразилась война 1914 года, она говорила: «Как я пойду на войну? Ведь я теперь и здоровых солдат без слез не могу видеть!» – «Так не иди, – говорили мы ей, – найдутся другие, более молодые, здоровые». – «Нет, – отвечала она, – ведь я опытная сестра, я должна идти». И она пошла. Работала сначала в санитарном поезде, перевозившем раненых с карпатского фронта в Киев, а потом на Черном море, на госпитальном судне, где и погибла (как я уже писала), положив жизнь свою за други своя.
Однако в своем повествовании я перескочила вперед. Вернусь снова к годам моей молодости. Как я уже сказала, я бросила фельдшерские курсы. По примеру матери я стала заниматься благотворительностью, то есть посещала «Детскую столовую» и возилась там с детьми, помогая заведующей. Но благотворительность не удовлетворяла меня. Мне всегда казалось, что она только слегка приходит на помощь неимущему, бедному, что она «впроголодь кормит голодного». Между тем меня продолжали мучить вопросы, и не только вопросы социальные, но и религиозные. Молодость – это время пересмотра всего своего внутреннего багажа.
У меня было Евангелие, подаренное мне еще давно моей матерью. Она написала на нем: «Читай со вниманием и со смирением, и приблизишься к истине». И вот я стала читать со вниманием, но, увы, без смирения. Я хотела со своим гордым человеческим, да еще полудетским умом во всем разобраться, все понять – и не понимала. Не буду теперь останавливаться подробно на возникавших у меня вопросах; скажу только, что сперва появились сомнения, а потом и серьезные колебания в вере. Я была на пути к полному безверию. Но Бог спас меня от этого.
Родители отпустили нас, трех старших девочек, в Москву, погостить к тете Зубовой. Другая сестра матери, тетя Ольга Васильчикова, побывав в то время в Москве, просила нас навестить и ее в подмосковном ее имении, Каралове, где она жила со своей семьей. Ее дочь Машу я уже знала, а там я познакомилась со второй ее дочерью Сашей. (Тетя Саша вышла замуж за Милорадовича. С ее сыном, Колей Милорадовичем, я служил в Константинополе у англичан в портовой секции Междусоюзного Контроля. Тетю Сашу я никогда не видал, только присутствовал на ее отпевании в Париже в 1926 году. Тетя Маша жила всегда в Австрии и была там, так же как и в России, принята ко Двору. Во время войны, когда Австрия изнемогала, Император Франц Иосиф просил ее неофициально поехать в Россию и закинуть удoчку насчет сепаратного мира с Австрией. Для России это было бы чрезвычайнo выгодно: мы сразу победили бы Германию и мир был бы заключен в 1916 г. Однако прогрессисты масоны, лакеи союзников, и все, кому нужно было крушение трех империй, подняли такой гвалт, что тетю Машу не приняли, не выслушали, лишили звания фрейлины и отправили обратно. Комментарий Н. Н. Сомова). Трудно описать словами облик этой моей двоюродной сестры. Она была какая-то неземная. В ней светилась ее чудная душа. Ее необыкновенная сердечность, ее отвлеченность от всего житейского, ее устремленность к чему-то высокому, ее вера в Бога, ее любовь к Богу так и сквозили во всех ее действиях, во всех ее словах. Я провела там несколько дней; я не говорила с ней о моих сомнениях, но я заразилась ее верой и уехала я оттуда другим человеком. Я была на краю пропасти, и она спасла меня. Я поняла, вернее почувствовала, что вера не основывается на логических доводах разума. Вера есть состояние души, ощущающей присутствие Бога.
Мне было тогда восемнадцать лет. Девятнадцати лет я влюбилась. В это время мы жили и лето и зиму в восьми верстах от Одессы. (Этот пригород назывался Большой Фонтан, где я родился. Комментарий Н. Н. Сомова). В городе у нас были и друзья и знакомые, но добираться до них было не так-то легко и просто. «Чугунка», обслуживавшая жителей этого дачного района, ходила летом очень часто, а зимой очень редко, и то только по будням. В воскресенье мы были как бы отрезаны от мира. С тем большим удовольствием мы ждали прихода пешком двух молодых людей. Они недавно кончили среднее учебное заведение. Один из них, Коля Сомов, был студентом университета. Другой, Володя Стенбок-Фермор, отбывал воинскую повинность. Сомов был явно влюблен в мою старшую сестру Алину, Володя просто приходил с ним за компанию; я же вообразила себе, что он приходит ко мне. По свойственной мне скрытности я ни ему, ни своим не показывала своих чувств. Целую зиму эти чувства росли и росли, а летом я увидела, что он принадлежит другой. (Сестрe Папá. Тете Паше. Они прожили вместе долгую жизнь. Тетя Паша скончалась на руках Ольги Богенгард в Париже 92 лет. Комментарий Н. Н. Сомова). Помню, как я ушла в глубь кукурузного поля, бывшего поблизости нашей дачи, и, сев на землю, дала волю своим горьким слезам.
К сведению тех из моих молодых читательниц, которые, быть может, склонны верить гаданиям, я должна рассказать следующее. Весной 9 марта у нас, как всегда, пекли из сдобного теста жаворонков, и в один из них запекали серебряный пятачок на счастье тому, кому он достанется. Я, конечно, загадала: если пятачок будет мой, то, значит, «он» меня любит. Пятачок-то у меня оказался, а через месяца два выяснилось, что пятачок меня надул. Итак, гадайте, кто хочет и любит гадать, но гаданиям не верьте. Между моими знакомыми была одна престарелая девица, очень желчного характера. Про нее говорили, что это произошло от ее неудавшейся, неразделенной любви. Я решила, что со мной этого не будет. «Что я? Какая-то глупая институтка, что ли?» Не стану я чахнуть от любви, это противоречило моей гордой натуре, и я, поплакавши в кукурузном поле, тут же решила больше никогда о нем не думать; удалось мне это нелегко.
Фото 18. Паша Стенбок-Фермор, урожд. Сомова с сыном Сережей
Как только у меня мелькала мысль о нем, я сразу же заставляла себя думать о чем-либо другом. Я весь день неотступно следила за собой. Чем только я не занимала себя в это время! Мои младшие сестры (они были на восемь и на десять лет моложе меня) с удовольствием вспоминают осень этого года, которую мы проводили в деревне; я играла с ними в Робинзоны, ходила с ними гулять по полям и лесам, рассказывала им сказки – все это, чтобы не думать о «нем».
Мне это наконец удалось. Я убедилась на опыте, что человек может владеть своими мыслями; он может думать о чем хочет и не думать о чем не хочет. Этим, по моему мнению, человек отличается от зверя. Услышит кошка шорох от мыши, и она уже не может не думать о ней, не думать о том, как подстеречь ее, как поймать ее; а человек и жадность свою одолеть может, и злобу свою усмирить, и страх свой победить, и любовь потушить – и все это благодаря возможности не думать об этом, а думать о чем-нибудь другом. Итак, днем я не думала о «нем»; но в продолжение чуть ли не целого года я видела «его» каждую ночь во сне. Раз я видела во сне, что «он» искал «ее», чтобы поднести ей какой-то цветок, но, не найдя «ее», дал этот цветок мне. Какое яркое сильное чувство счастья я ощутила в это мгновенье!
«Но то был сон». В то время часто пелся и любительницами и певицами сентиментальный немецкий романс с припевом к каждой строфе: «Es war ein Traum»29.
Была у меня мысль: не должна ли бы я запретить себе видеть «его» во сне? Но я не решалась это попробовать: я боялась, что это возможно и что тогда я буду лишена удовольствия видеться с ним во сне. Так для науки и останется неразрешенным вопрос о том, простирается ли и на сон внутреннее самообладание человека.
Так или иначе, время шло. Я перестала думать о «нем», перестала и во сне его видеть. Поборов в себе мои чувства к «нему», я не стала однако ни желчной, ни разочарованной; я не носилась с собой, не расстраивалась и не плакала над собой, а жила простой, обыкновенной жизнью, не мечтая о будущем, не сожалея о прошлом. Я жила сегодняшним днем. Так и сейчас, на старости лет, я продолжаю жить сегодняшним днем. Я никогда больше не влюблялась и очень мало интересовалась мужчинами; мне все они казались неинтересными. Видно, что я была сильно поранена моей первой любовью и, вырвав ее с корнем, вырвала вообще способность еще раз полюбить кого-нибудь. Этой неразделенной моей первой и последней любовью я и заканчиваю главу моей молодости.
10. Сестра Алина
Фото 19. Александра Федоровна Мейендорф (Алина), в замужестве Сомова
Она была старшая в семье: на год и два месяца старше меня. Я не помню себя без нее. Раз, когда мне только что минуло три года, она захворала, и знаменитый тогда детский доктор Рауфус, опасаясь прилива к голове, не только не разрешил с ней разговаривать, но даже запретил ей картинки показывать. Это последнее очень поразило меня; поэтому я и помнила это. Все остальное детство после ее выздоровления мы провели неразлучно. Мы все делали вместе. Очевидно, она придумывала игру, а я беспрекословно исполняла ту роль, которую она в игре мне предоставляла. Описать ее ребенком я совершенно не могу: мы были с ней одно целое; я не знаю, где кончалась я и где начиналась она. Раз, гуляя в Летнем саду, «мы» увидели проезжавшего Государя Александра II. Собственно говоря, не зная, на кого смотреть, я вовсе и не видела Государя, но дома мы всем рассказывали, что «мы» видели царя (мне было тогда три года с чем-то). Когда нас подзывали, то не говорили: Алина и Маня, а просто: «Алина – Маня, идите сюда». Вспоминая уже более позднее время, я могу сказать, что она во всем была моим поводырем. Это она, после крестин брата Юрия, организовала крестины появившихся на свет щенят. Это она, нарядившись матерью и посадив за учебный стол меня и Анну, дала первое театральное представление; это она, каждую зиму в вечер под Новый год, наряжала самого младшего члена семьи, сажала его на ковер, покрытый красивым розовым одеялом, а мы, остальные, тащили его за ковер в гостиную, где сидели родители, и пели: «Новый Год! Новый Год! Весь украшенный идет! Новый Год! Новый Год!»
У бабушки моей была старая горничная, Анна Игнатьевна Храпова; она когда-то была крепостной девочкой. Выросши в господском доме, она, конечно, наслышалась много французских слов. Она называла Алину «прожектеркой».
Фото 20. Мария Федоровна Мейендорф (Маня)
Была Алина очень живая и очень впечатлительная. Между прочим, она страшно боялась цыган (в то время ходили какие-то слухи, что цыгане крадут детей). Когда та же Анна Игнатьевна (или Анна-Ига, как мы ее звали) рассказывала сказку про лису и волка, добрая Алина каждый раз плакала, когда у волка хвост примерзал к проруби. Ее доброта сказывалась и позже. Когда у нас жила француженка, приглашенная для обучения нас французскому языку, эта француженка вздумала наказать Алину и задала ей письменно проспрягать в наказание какой-то французский глагол. Я возмутилась: я знала, что мать не дала ей права нас воспитывать и наказывать.
«Нет, Маня, – сказала Алина, – я ей его напишу: мне это ничего не стоит, а ей будет обидно. Ведь она это сделала только потому, что не хотела ударить в грязь лицом перед Mademoiselle Rose (которая была в этот день со своими пасомыми у нас в гостях)».
Воображение у Алины было большое, и она часто рассказывала нам с Анной всякие небылицы. Например, она уверяла меня, что, когда я была маленькой, то была так толста, что не могла свободно проходить через двери большой дедовской квартиры в Петербурге, и я, четырехлетняя глупышка, верила ей. Для меня она была путеводной звездой все мое детство.
Живя как бы под ее крылышком, я не замечала разницы в наших характерах; мне казалось, что мы с ней совсем одинаковы. Лицом мы, действительно, походили очень друг на друга, только расцветка у нас была разная: ее волосы были светлее моих, ее цвет лица отдавал в малиновый оттенок, а мой в вишневый, глаза у нее были карие, а у меня черные. Что же касается черт характера, то я только позже поняла, сколько в нас было противоположного. Я была молчалива, а она общительна. Я углублялась в себя, а она жадно интересовалась окружающими. Я была скрытна, а она – душа нараспашку. Бывало, я ей поверю какие-нибудь свои сокровенные мысли или переживания, а она их выпалит при полной гостиной чужих людей, говоря:
«А Маня вот как про это думает!» Я готова была сквозь землю провалиться в эти минуты; мне казалось, что меня раздели донага, а она и не замечала, что она со мной делала. Когда я ей говорила потом: «Зачем ты при всех это сказала?», то она только удивлялась: «Ведь ты же правда так думаешь?» Кончилось это тем, что я стала скрытна и по отношению к ней и не впускала ее больше в свое «святое святых».
Когда мы стали барышнями, она была стройная, гибкая, высокая, очень привлекательная, если не сказать прямо – красивая. Я была коренастая, чересчур полная, неповоротливая. В ней было много художественного вкуса; я даже и простого банта не могла красиво завязать. Она меня и причесывала, и прикалывала к волосам или к платью цветы, когда мы ехали на бал. Я уже говорила, что Алина живо интересовалась людьми. Надо добавить, что она живо интересовалась всем, что видела в жизни; например, при виде какой-то земледельческой машины она подробно расспрашивала и рассматривала все ее функции и все ее устройство. Самый живой интерес проявляла она к чтению. Читала она быстро, а я очень медленно. Так как все у нас было общее, то абонемент на книги в библиотеку был у нас один. Она уже кончила книгу, а я еще нет. Тогда она рассказывала мне недочитанное и бежала за другой книгой.
Кроме того имения, Томашовки, в котором мы провели наше детство, было у нас в 30 верстах еще другое, маленькое имение, Ольшанская Слободка, находившееся в аренде (Со Слободкой связаны мои самые ранние воспоминания. К тому времени аренда кончилась, мы стали там жить летом, и кажлый день (почти) оправлялись всей семьей, кто пешком, кто в экипажах, а мы с Сергушей на наших ослах, на место будущего дома и громадного парка с двумя прудами, который Бабушка назвала «Бабушкин Хутор», и в котором она готовила земной рай для своих многочисленных внуков. Комментарий Н. Н. Сомова). Как-то кончился срок аренды и родители стали поговаривать, не переехать ли туда и не взять ли управление Слободки в свои руки. При этом мать сказала Алине (ей было тогда лет семнадцать):
«Хочешь, мы поселимся там, и ты там будешь заниматься молочным и куриным хозяйством?» У Алины заблестели глаза. Разговор о Слободке не возобновлялся. Прошло две недели. И вдруг Алина заявляет: «Мама, мне уже надоело заниматься Слободкой!»
Про нее часто говаривали: «Алина как с неба свалилась» – так она интенсивно переживала виденное, слышанное или читаемое. Она была, с одной стороны, очень жизненная, а с другой – то, что называется не от мира сего. Ее на все хватало. Когда мы кончили гимназию, она первая узнавала, что где-то такой-то профессор прочтет интересную лекцию, и мчалась туда, а я за ней. Узнавала, что приезжает такая-то знаменитая пианистка, или певица, или скрипач, и устраивалась, чтобы побывать на этом концерте, а я за ней. (В Одессу много знаменитостей приезжали на гастроли; гастролировали и театральные труппы и часто итальянская опера). Если бы не Алина, то я многое пропустила бы из того, что я видела и слышала в это время. О том, что мы жили тогда общей, нераздельной жизнью, свидетельствует такой анекдот. Кто-то из знакомых приглашает одну из нас в свою ложу в оперу. Черед был Алинин. Ее спрашивают, хочет ли она попасть на Аиду или на Тангейзера? «Лучше на Тангейзера, Аиду Маня уже видела». В нашем ощущении было, что «мы» видели и Аиду и Тангейзера. Случилось как-то, что наши знакомые сверстницы задумали брать уроки кройки. Алина сейчас же присоединилась, и я, конечно, за ней. Разница оказалась лишь в том, что я дальше уроков не пошла, а Алина сейчас же стала обшивать всю свою младшую братию. Все, что она делала, она делала с изумительной быстротой. Потому и хватало у нее времени на все: у нее была целая тетрадка с рецептами всевозможных вкусных печений; она увлекалась и рисованием по фарфору; покупала чисто белые тарелочки, рисовала на них цветы эмалевыми красками, отдавала эти тарелки обжигать, и таким образом подарила родителям целую серию (чуть ли не больше дюжины) тарелочек, все с разными рисунками цветов. Она очень недурно играла и на фортепиано. А вот еще пример живости ее характера. Когда мы гостили у тети Зубовой в Москве, мы записались на публичные лекции знаменитых московских профессоров. Читал там, между прочим, профессор Грот30, читал он философию. Читал Грот страшно быстро. Это ему ставилось в вину; а Алина говорила: «Как приятно, что он говорит скоро; другие профессора читают так медленно, что я всегда успеваю о чем-нибудь другом подумать, а Грота мне слушать легко».
Алина была очень миролюбива; когда я, бывало, с Анной спорила до хрипоты, кто из нас был прав в таком-то поступке, она говорила: «Мир выше правды». Не помню случая, чтобы она ссорилась с кем бы то ни было; и если я упоминала, что мы с ней жили дружно и никогда не ссорились, то, вероятно, это зависело именно от ее миролюбия. Раз Анна приставала к ней с какой-то просьбой, а Алина не желала бросить свое дело и отказывала ей. Анна продолжала приставать. Наконец Алина вышла из терпения и сердитым голосом воскликнула: «Если ты так будешь приставать, то…» – вдруг я услышала: «…то я все тебе сделаю!» Она действительно не умела отказывать просящему у нее. Когда Коля Сомов начал интересоваться Алиной, ей было уже около двадцати лет.
Хочется сказать несколько слов о семье Сомовых. Отец Сомов, Сергей Николаевич,31 был управляющим государственных имуществ Юга России. Неутомимый честный работник, добрейший человек, милейший в обращении со всеми, глубоко верующий, всесторонне образованный, он по приезде в Одессу скоро завоевал всеобщее уважение. Однако когда родители мои заметили начавшийся роман Алины, они всполошились. Им была известна плохая наследственность в семье Сергея Николаевича; единственными его родственниками были его две тетки, и обе окончили жизнь за границей, в психиатрическом заведении. Сам Коля был некрасивый, худой, болезненный и очень нервный мальчик. Познакомились мы с ним, когда он был еще гимназистом. Учение давалось ему с трудом, и он очень поздно окончил среднюю школу. Плохое здоровье играло в этом немалую роль. С ним случались какие-то нервные припадки, кончавшиеся обмороками.
Ввиду всего этого родители решили повлиять на Алину и стали усиленно отговаривать ее от созревшего уже в ней решения соединить свою судьбу с Колей. Они говорили ей, что не следует доверяться своим молодым чувствам, что она, как говорится, любит в нем лишь свою первую любовь, и т. д. Они не только отговаривали ее, но прямо умоляли ее не наносить им этого горя. И Алина, искренне и горячо любившая их, согласилась исполнить их волю. Она говорила: «Мне жаль моего Коленьку, но я не могу огорчать моих милых Папá и Мамá». И она обещала им послушаться их, подождать со своим решением, проверить себя. Чтобы развлечь ее, нас отпустили летом к тете Зубовой погостить в их имении около города Шавли32 Ковенской губернии. Много и там видели мы красивого, много ездили верхом. Приезжал туда и дядя Адам Олсуфьев со старшим сыном Мишей и с дочерью Лизой. Зимой еще раз поехали к Зубовым, этот раз в Москву, где провели месяца три. Там бегали по утрам на лекции профессоров, о которых я писала, ходили по музеям, осматривали древности Москвы. Там перезнакомились со всеми знакомыми Зубовых, бывали на вечерах, в театрах, на балах. Милая тетя Алина Зубова всячески старалась развлекать и веселить нас. Впечатлительная живая Алина действительно веселилась и развлекалась. Но пора было и домой.
Чтобы заполнить каким-нибудь интересом нашу жизнь дома, родители создали на участке, прилегавшем к нашей даче, молочную ферму, которую и дали нам с сестрой в полное, самостоятельное управление. Помню, как возводились необходимые для дела постройки (этим, конечно, распоряжался отец), как были куплены коровы, нанят персонал и как, наконец, мы приступили к своим обязанностям: присутствовали при доении коров и следили за чистотой всех дальнейших процедур с молоком; составляли списки заборщиков и отмечали ежедневно количество забранного каждым из них молока; представляли им ежемесячно их счета; наблюдали за кормом скота и уходом за ним, советуясь в этом с отцом. Дел было немало. (При мне коров уже давно не было, но весь этот большой участок продолжал называться фермой. Бабушка собиралась подарить его нам с Сергушей и построить дом. Я видал эскиз этого дома, сделанный архитектором Клепининым, выдержанный в чистом стиле русского ампира необыкновенной красоты. Война помешала всему этому. Комментарий Н. Н. Сомова). Я взялась вести отчетность. В женских гимназиях ни о каком счетоводстве не было и речи; но оно преподавалось в реальных училищах, где учились мои братья. Однажды у брата Юрия не ладилась какая-то задача по счетоводству. Я была на три с половиной года старше его, и он привык прибегать к моей помощи. Он объяснил мне теорию счетоводства, так называемой итальянской бухгалтерии, а я решила ему его задачу. Меня заинтересовало счетоводство, и я изучила его по его запискам. Получив в управление ферму, я, конечно, завела отчетность по итальянской бухгалтерии. Открыла счет кассы, счет корма скота, счет обработки небольшого участка земли (около одной десятины), счет расходов по хозяйству, счет служащих и т.д., вплоть до счета убытков и прибылей. Я забавлялась этим. Сестра Алина совсем не интересовалась этой «бюрократией». Ее захватило самое дело: чем кормить коров, чтобы давали больше молока? Что посеять на земле? Не завести ли подсобного куриного хозяйства? Про нее ходил анекдот, как она поехала на базар, чтобы купить породистого петуха, а привезла крупную курицу.
В этом занятии молочной фермой прошло у нас с ней три года. За это время старший из братьев кончил реальное училище и, выдержав в Петербурге конкурсный экзамен, поступил там в Институт гражданских инженеров, готовивший архитекторов. Поселился он у тети Нади Левшиной (см. главу о нашем пребывании в Крыму).
Подходило время и для брата Василия ехать в Петербург. В то время высшие технические учебные заведения, называвшиеся институтами, были только в Москве и Петербурге и принимались туда юноши после очень строгого осеннего конкурсного экзамена.
Уже с весны родители стали готовиться к переезду в Петербург всей семьей. Надежда, что Алина найдет себе среди столичной молодежи кого-нибудь по вкусу, играла тоже роль в этом решении. Но надежда эта не сбылась. Когда, три года спустя, мы на лето приехали в Одессу, Алина объявила родителям, что она честно проверила себя, но любит Колю по-прежнему. В ту же осень 1896 года состоялась ее свадьба с ним.
Итак, осенью 1892 года мы переехали в Петербург. Но раньше чем описывать нашу жизнь в столице, я хочу еще раз остановиться на характере города Одессы.
11. Одесса
Одесса представляла из себя культурный центр юга России: университет, клиники, библиотеки, театры, музеи, порт. Красота зданий, чистота улиц, обсаженных деревьями, сады, скверы, приморские дачные места – все это заставляло жителей Одессы любить свою красавицу юга. Одесса не была губернским городом, а была выделена из Херсонской губернии в особое градоначальство. Через Одесский порт шла самая бойкая торговля с Европой. С 1817 года по 1859 год Одесса была городом порто-франко. Это привлекало туда иностранные капиталы, а с ними и иностранцев.
Население Одессы было весьма разнообразно по национальностям. Среди богачей, а также и среди мелких торговцев и ремесленников – очень много греков, за ними идут итальянцы. Одна из окраин города, населенная молдаванами, так и называется Молдаванкой. Вблизи Одессы много немецких колоний, давших тоже городскому населению большой процент немцев. Много выходцев из Франции времен французской революции. Наконец, очень много евреев. Православное население состоит из портовых рабочих (грузчиков и пр.), из рыбаков, живущих около моря и в окрестностях Одессы, из фабричного и ремесленного мира, и, подымаясь выше и выше в финансовом отношении, из мещан, обывателей, из служащих в казенных, городских, государственных и частных учреждениях; и, наконец, из помещиков юга России и Бессарабии. Высшее общество – это плутократия, носящая тот же характер космополитизма. Тут мы видим греческих тузов и миллионеров, про которых злые языки говаривали, что их предки занимались морскими разбоями и контрабандой. Тут и разбогатевшие немцы-колонисты, тут, конечно, и богатые, образованные евреи, тут и бессарабские богачи-помещики, тут и, в весьма малом количестве, русская аристократия. Тут и случайные военные генералы, несущие свою временную службу в Одессе. Все они бывают друг у друга на вечерах и обедах. Есть и малые, скромные, менее богатые круги. Но там тоже люди льнут друг к другу по симпатии, а не по национальности. Таковы кружки педагогические, ученые, медицинские.
Фото 21. Семья барона Федора Мейендорфа. Стоят слева направо: Мария Васильевна и Федор Егорович, Маня, Алина; сидят Лев, Юрий, Катруся, Валя, Ольга, Анна и Эльвета. Одесса, около 1888
Переехав из деревни в Одессу, мои родители не сочли своим долгом объехать одесскую плутократию и включиться таким образом в так называемое «общество». Они посетили только старушку Гавриленко, дальнюю тетушку моего отца. Она была очень тронута этим визитом и впоследствии очень привязалась к моей матери. В семье у нас ее называли тетушка Александра Дмитриевна. Она представляла из себя тип умной и строгой старухи, будучи одновременно очень добрым и сердечным человеком. Это она познакомила нас с приехавшими из Петербурга Сомовыми.
Остальные знакомства завязывались постепенно. Первые знакомства создались на почве благотворительности, затем расширялись, но всегда по инициативе матери, которая выбирала человека, а не его положение, и создала кругом себя кружок уважаемых, симпатичных и милых ей людей. Она всегда встречала их с искренним удовольствием, и мы, дети, привыкли считать, что гость – это что-то приятное, радостное, хорошее. Мы росли в нашей гостеприимной семье. Когда знакомых стало много, мать моя назначила день недели, когда все могли застать ее дома. Это называлось приемным днем. Но если и вне его кто-либо приходил ее навестить, она никогда не притворялась, что ее нет дома. Она, между прочим, осуждала в других домах такую ложь, особенно когда эта ложь допускалась в присутствии детей. Вечерних приемов у нас никогда не было: это мешало бы младшим детям ложиться вовремя спать, а старшим готовить свои уроки. Нас, детей, было девять человек, и разница между возрастом старшей и младшей была 15 лет. Мы прожили в Одессе десять лет, с 1882 по 1892 год.
12. Петербург
Мы переехали в Петербург осенью 1892 года. Я не буду описывать красоты этой русской столицы. Кто не любовался с набережной Невы далями ее противоположного берега (Нева столь широка, что иначе как далью нельзя назвать расстилающуюся перед вами картину); кто не останавливался в изумлении перед величием классической красоты Исаакиевского собора; кто не стоял завороженный перед площадью Казанского собора с окаймляющей его колоннадой; кто, подошед к памятнику Петра Великого, не почувствовал лично того порыва, который сквозит во всех движениях Петра, сдерживающего своего коня, – тот все равно не поймет моих слабых попыток описать Петербург.
Перехожу поэтому к повествованию о жизни нашей семьи среди этих широких, необъятных площадей, из которых одна вполне правильно называется не площадью, а Марсовым полем…
…Нью-Йорк кичится высотой своих построек, но вряд ли он имеет понятие о просторах Петербурга. Нам люб этот простор, а американец почувствовал бы в нем большое неудобство. Пересекаешь, бывало, площадь, идешь, идешь, а ей и конца не видно. Для нас – раздолье, а для иностранца – какая-то бессмыслица, непроизводительная потеря времени… Но о вкусах не спорят.
Приехала наша семья в Петербург, разделившись на две партии. Первая, с отцом во главе, состояла из моих братьев (девятнадцати, семнадцати с половиной и шестнадцати лет), моей четырнадцатилетней сестры Ольги, которая поступила в частную гимназию Стоюниной,33 и меня, двадцати трехлетней, которая стремилась не опоздать к началу лекций на высших женских курсах. Месяца через полтора приехала мать с остальными: Алиной и Анной из старшей тройки (в которой я была средней) и двумя девочками из младшей тройки: Катрусей тринадцати лет и Эльветой девяти лет.
Квартира, которая полагалась отцу по службе, оказалась вполне достаточной для нашей большой семьи: гостиная, столовая и очень просторная комната, которую трудно было назвать залой, ибо вся квартира имела низкие потолки, а слово «зала» предполагает нечто высокое и нарядное. Затем спальня для родителей, другая для нас, трех старших, третья для трех братьев и четвертая для трех младших девочек. Над этим этажом был еще более низкий этаж с комнатами для прислуги и помещениями для склада вещей и сундуков. В той комнате, которую я не смела назвать залой, стоял большой письменный стол отца с закрывающей все его содержимое одной большой полукруглой крышкой, шкафы с книгами и рояль. Эта комната служила местом для детской беготни и всяких игр, бывших особенно шумными в те дни, когда к нам собиралась вся более или менее юная молодежь. Переехав в Петербург, мы оказались сразу окруженными многочисленной родней.
Родня
Из родных со стороны матери в Петербурге жили в то время ее младший брат Александр с пятнадцатилетним сыном Юрием; взрослая тридцатипятилетняя незамужняя племянница Маша (Мария Александровна Васильчикова); ее двоюродная племянница Мария Андреевна Скоропадская, рожденная Миклашевская (подруга ее юных лет), с пятнадцатилетней дочерью Елизаветой и двумя взрослыми сыновьями, Михаилом и Павлом (последний сыграл в истории всевозможных послереволюционных шатаний краткую роль украинского гетмана); и двоюродная племянница матери, Татьяна Олсуфьева, дочь Василия Александровича Олсуфьева, тогда уже покойного. Со стороны отца: 1) жена его старшего брата Николая, Александра Николаевна, рожденная Протасова, с двумя сыновьями, Дмитрием и Александром, мальчиками приблизительно шестнадцати и четырнадцати лет; 2) брат Богдан (Феофил) с женой Еленой Павловной, рожденной Шуваловой (графиней), с десятью детьми (впоследствии, уже при нас, прибавилось еще трое); старшей было пятнадцать лет, остальные – все погодки. Имена детей дяди Богдана: Ольга, Мария, Елена, Павел, София, Анастасия, Богдан, Николай, Надежда, Андрей, Фекла, Георгий и Александра. 3) Брат Кондрат с женой Натальей Григорьевной, рожденной Ступиной, с сыном Георгием девятнадцати лет и дочерью Верой лет шестнадцати; и 4) младший брат Александр с женой Верой Илларионовной, рожденной княжной Васильчиковой. Сестры моего отца – Ольга, замужем за князем Иваном Юрьевичем Трубецким, и Елизавета – за Михаилом Зографо, жили тогда со своими семьями за границей, так как мужья их служили при посольствах. Еще в то время жила в Петербурге очень старая тетушка моего отца, сестра его покойной матери, Елизавета Федоровна Левшина, рожденная Брискорн, с двумя дочерьми: Ольгой Алексеевной Шауфус, уже овдовевшей, и довольно старой Варварой Алексеевной; а также вдова покойного сына этой тетушки Федора – Надежда Сергеевна Левшина, рожденная кн. Щербатова, подруга молодости моей матери, с тремя сыновьями: Алексеем, Сергеем и Дмитрием. Об этой семье я упоминала, когда описывала нашу поездку в Крым. Тогда еще живы были ее дочь Надежда и сын Валерьян, умершие потом еще в детстве.
Фото 22. Свиты Его Величества генерал-майор, барон Александр Егорович Мейендорф, командир Собственного Его Величества конвоя
Читать переименование родни скучно, но жить нам с ними в одном городе было очень приятно.
Дядя Богдан
Фото 23. Генерал-адъютант Мейендорф, Феофил Егорович
Не могу в этом месте не прервать моего повествования и не дать, хотя бы в нескольких словах, характеристики дяди Богдана34 (или, как мы его называли, дяди Богдаши) и всей его милой, дружной, талантливой семьи. Женился он поздно, лет сорока; жена его была на 20 лет его моложе. Это нисколько не помешало им прожить до глубокой старости душа в душу. Всю свою жизнь дядя был военным. В молодости служил на Кавказе, потом проделал всю турецкую войну (это еще до женитьбы). Надо отметить, что холостая, походная жизнь не оставила на нем ни малейшего отпечатка какой-либо грубости или жесткости. Храбрый и благородный по натуре, рыцарски честный, но и рыцарски добрый, он был любим всеми. (Он не только был Генерал-Адьютантом, но и «представлял Особу Его Величества», в результате чего на смотрах стоял впереди Великих Князей, когда Государь сам не мог быть. Комментарий Н. Н. Сомова).
Рассказывают, что когда он, уже заслуженным генералом, был во главе части, стоявшей в окрестностях Петербурга, и часто ездил оттуда в Петербург, какой-то его знакомый, едучи с ним в вагоне железной дороги, заметил рядом с ним довольно большую простую корзинку. На вопрос: что это вы, генерал, везете? – получил ответ: «Это один из моих солдат мастерит игрушки, и я их вожу в столицу, где они лучше продаются». Значит, солдат попросту просил своего генерала отвезти в город его работу. И добрый, всем доступный генерал так же просто исполнял его просьбу. Когда ему приходилось отчитывать своих подчиненных и когда он, бывало, сильно рассердится на кого-нибудь из них, то, распекая провинившегося, он говорил: «Душенька, ну, душенька!», вкладывая в это слово всю силу упрека и негодования. Все знали, что когда генерал говорил «душенька», он действительно сердится. После этого провинившийся говорил своим товарищам по службе: «Такая у меня сегодня неприятность вышла! Я от барона „душеньку“ получил». Словца сильнее этого в его лексиконе не было.
Он очень ценил свою семейную обстановку. Мы часто обедали у них, иногда всей семьей. Это бывало по субботам, раза два в месяц. Помню, как из столовой мы все направлялись в дядин кабинет; дядя садился за свой большой письменный стол, и вся семья собиралась в этой же комнате, густо уставленной мягкими креслами, диванами, столиками, шкапами. Кто читал книгу, кто рисовал, кто возился с фотографиями, кто играл в шашки или шахматы, а самые маленькие тут же играли в прятки, залезая под отцовский стол или скрываясь друг от друга за его креслом. Мать или разговаривала с гостями, или уделяла свое внимание мужу, а то минут на десять садилась около того малыша, который не был достаточно грамотен, чтобы читать самостоятельно, и прочитывала ему вполголоса обещанный рассказ из Майн Рида или из другой детской книжки. Она говорила: «Надо вовремя приучать ребенка к чтению».
Никогда я не слышала в их семье ни грубого окрика, ни обидного упрека. В воспитании этих счастливых детей им ставилось лишь одно требование: всегда быть чем-нибудь занятым. Помню, как, зайдя днем в столовую, я разговаривала с одной из старших сестер, когда вошел малыш без всякой игрушки и сестра сказала ему: «Ты, кажется, ничего не делаешь?» На что тот ответил: «Нет, я кругом стола бегаю!» – «Ну хорошо, бегай!» – ответила она, и пока я с ней разговаривала, мальчик деловито и усердно бегал вокруг стола.
Тетя Мими
Ну, а тетя Мими (несмотря на то, что крещена она была Еленой, уменьшительное ее имя было «Мими»), как справлялась она со всеми своими разнообразными обязанностями? Небольшого роста, полная, жизнерадостная, она никогда не тяготилась трудностями жизни. Все в доме шло, как заведенная машина. Летом – в мейендорфском родовом имении «Кумна» Эстляндской губернии; зимой – в Петербурге. Ежегодное прибавление семьи. Дети переходили от кормилицы (она сама не кормила) к няне, от няни к бонне, от бонны к учительнице. Мальчики поступали в учебные заведения, девочки учились дома. Надо было подыскать весь этот персонал. Да еще кухарка, заказывание обеда, большая квартира, поддержка чистоты в доме, забота о детских туалетах, выбор книг и развлечений для них, обязательные в те времена визиты к знакомым и прием ответных визитов.
Фото 24. Елена Павловна Мейендорф, урожд. Шувалова (1857—1943)
Казалось бы, можно схватиться за голову, чувствовать себя подавленной – ничего подобного. Она спокойно справлялась со всем этим, и у нее оставалось и время и энергия на свои любимые занятия. Она писала масляными красками; интересуясь пчеловодством, ездила на собрания пчеловодов, чтобы услышать там о новейших усовершенствованиях, которые летом применяла в деревне на своем пчельнике. В деревне она с детьми ходила по лугам, лесам и болотам и пересаживала в сад дикие цветы и растения. Она влекла детей своих к самым разнообразным интересам. Зимой она посещала все выставки картин. Она принимала участие в благотворительных базарах.
Я помню кукол в ее киоске на благотворительном базаре; она одела своих кукол в исторически верные костюмы всех времен и народов.
Фото 25. Дети Феофила Егоровича Мейендорф, фотография оформлена их матерью, Тетей Мими: Ольга, Мария, Елена, Павел, София, Анастасия, Богдан, Николай, Надежда и Андрей. Фекла, Георгий и Александра еще не родились.
Как же хватало ее на все это? А вот как. Она одновременно умела делать два или три дела. Зашла я как-то к ней утром; она в халате пила кофе в столовой. Рядом восьмилетний сынок писал что-то в тетрадке. Я хотела уйти, чтобы не мешать, но она остановила меня: «Он отстает по русскому правописанию, и я по воскресеньям заставляю его писать диктовки». Она пила кофе, разговаривала со мной и, как только видела, что он написал продиктованную фразу, диктовала ему следующую. Другой раз я застала ее около мольберта, а рядом кого-то из детей, отвечающего ей урок истории. Из этих примеров видно еще и то, как индивидуально она относилась к жизни каждого из своих многочисленных детей. Правда, она не разменивалась на мелочи. Сидел у нее какой-то гость, вошла одна из старших девочек, говоря, что такой-то из детей обрезал себе палец. «Ты знаешь, где стоит лекарство; пойди и перевяжи ему его пальчик». «В первый раз вижу такую спокойную мать», – сказал гость. «Да знаете ли вы, что у меня таких пальцев двести шестьдесят!» (В это время у нее было тринадцать человек детей).
Но о детях своих думала она постоянно. Появится ли у одного из них интерес к фотографии, как ему дарят все необходимое для фотографирования; интересуется ли кто другой вопросом: кто убил царевича Дмитрия – как появляется все, что было написано о нем.
Видя в детях любовь и способности к живописи, мать не довольствуется возможностью лично руководить ими; она приглашает художника Южина (участника общества «Передвижников») и, начиная с нее, вся семья усаживается вокруг обеденного стола; кто пишет масляными красками, кто акварелью, кто пером или карандашом, – все следуют советам знаменитого художника. В один прекрасный день вся семья работает над созданием выжженных и раскрашенных «панно» для украшения своей столовой. Скоро и наша столовая также украшается. На следующий год новая затея: вся семья увлекается резьбой по дереву. Поддерживается всякий интерес, и все доводится до конца.
Мейендорфы на последнем костюмированном балу при дворе. 1903 г.
Фото 26. Феофил Егорович (дядя Богдаша) в костюме воеводы Большого полка войск князя Пожарского
Фото 27. Елена Павловна, ур. Шувалова (тетя Мими), в костюме боярыни XVII в.
Фото 28. Александр Егорович в одеждах сибирского казака времен Царя Алексея Михайловича
Фото 29. Вера Илларионовна, ур. Васильчикова, в летнике русской боярыни времен Царя Алексея Михайловича
13. Высшие женские курсы (Бестужевские)
Я поступила на эти курсы осенью 1893 года. Они находились в новом, очень хорошо оборудованном здании на Васильевском острове. Раньше они были на Гороховой улице. По имени их создателя они продолжали называться Бестужевскими35. При курсах было и общежитие для тех, которые приезжали издалека (а таковых было много) и у которых в Петербурге не было родных или знакомых, могущих их поместить у себя. В то время высших учебных заведений для женщин было немного. Программа наших курсов была университетская с двумя отделениями: историко-филологическим и физико-математическим; каждое разделялось еще на отдельные факультеты: так, физико-математическое имело химический и чисто математический факультеты. Я поступила на последний. Меня, чуть ли не с детства, влекло к математике. Во-первых, я любила всякие головоломные задачи: я любила биться над ними и не допускала, чтобы кто-нибудь приходил мне на помощь; не было задачи, которая оказалась бы мне не под силу. Это льстило моему внутреннему самолюбию (не говорю честолюбию, потому что я занималась этим вовсе не из желания быть хвалимой или выделиться из среды окружающих, а просто из любви к этому занятию, другими словами, «из любви к искусству»). Во-вторых, меня привлекли такие предметы, как астрономия и физика. Астрономия, в том виде, как она читалась тогда на курсах, меня не удовлетворила: нам давались выводы тех формул, которыми пользуются ученые для различных необходимых вычислений, и только в истории астрономии; о ее поэзии не было и намека. Зато физика была очень интересна. Читал ее знаменитый профессор Хвальсон. Он не мог не заинтересовать слушателей. Он был не только ученый, но и психолог, и педагог; и все им сказанное как бы само собой вливалось в сознание слушателя. Был еще профессор по геологии, Мушкетов. Его лекции читались в одной из самых больших аудиторий, потому что привлекали не только математичек и естественниц, но и историчек.
Поступая на чисто математический факультет, я и не знала, сколь много нового даст он мне по сравнению с низшей математикой; высшая математика рассматривает не самые величины, а их изменения в связи с непрерывным изменением того условия, от которого они зависят. Этот совершенно иной, очень интересный метод мышления носит название теории бесконечно малых величин. Он дал развитие так называемому дифференциальному и интегральному исчисленьям. Практические следствия этих основных отделов чистой математики оказались чрезвычайно плодотворными и в химии, и в физике, и в механике, а значит и во всей современной технике.
Слушая лекции, я наслаждалась стройностью, гармонией, логичностью, даже, можно сказать, красотой математического мышления. Оно было настолько свойственно моей натуре, что я могла тут же в краткой форме записать то, что слышала. Это была напряженная работа, но зато эти записки служили мне лучше всякого учебника во время подготовки к экзаменам. Мне не приходилось по вечерам исправлять их, разбираться в них, вникать в них; они лежали нетронутыми до весны, и я легко и свободно выдерживала один экзамен за другим. Окончив курсы, я, однако, не продолжила занятья наукой.
…Отчего? Я думаю, что причина кроется в характере женщины вообще. Отчего не только среди ученых, но и среди музыкантов, среди художников кисти так мало женских имен? Отнюдь не оттого, что женщина менее одарена, чем мужская половина человечества, а оттого, что она живет больше чувством, чем умом. Взять хотя бы ее чувства к детям. Дети тянут ее к земле, к житейской прозе, к так называемым мещанским добродетелям. Она хочет сейчас, сегодня, не откладывая в долгий ящик, приносить пользу окружающим; в ней нет в достаточной мере того мужского эгоизма, который позволяет мужчине отмахнуться от наседающей на него жизни и уйти в себя, в свою работу, в свою мечту, в свое творчество, в свое великое будущее. Женщина живет настоящим. И хорошо делает: без настоящего не будет и будущего.
Так или иначе, окончив курсы, я занялась педагогической деятельностью. Но вернусь к описанию курсов. Что представляла из себя эта собравшаяся молодежь? Число желающих получить высшее образование было велико. Гимназий, то есть средних учебных заведений, было к тому времени много, и удовлетворить всех не было возможности, и вот, как правило, принимались только медалистки, то есть девушки с головой, с мозгами. Всякий орган человека требует своей пищи; как желудок требует своей пищи в прямом смысле этого слова, так мускулы требуют движения, легкие – воздуха, а мозг алчет знаний и мыслей. Он требует знаний, чтобы было над чем задуматься, чем орудовать, из чего создавать свое миросозерцание. Возможность обогатиться знанием – вот та первая и бескорыстная цель, которая собрала моих товарок в столицу. Была и другая: по окончании курсов легче было получить место преподавательницы или найти службу в лаборатории, на химическом заводе и пр. Были, конечно, и другие настроения. Горячие головы, находившиеся под влиянием всевозможных передовых течений того времени, приезжали на курсы (часто против воли своих родителей), чтобы жертвенно включиться в эти течения. С ними я встретилась в первый же день учебного года. Вот как это было.
После первой лекции, когда мы хотели выйти из аудитории, поднялась одна девица и предложила нам примкнуть к тем, кто отдает часть своих сил и времени на помощь просвещению простого народа. Не видя в этом ничего предосудительного, я согласилась вступить в этот кружок. Тут же был поставлен вопрос: кто желает принимать активное участие и кто пассивное? Я записалась в активные. На следующий день активным было предложено остаться в аудитории после такой-то лекции. Когда мы остались в тесном кругу желающих работать, та же организаторша сказала: «Так как правительство часто препятствует нам в тех или других мероприятиях, то наша деятельность поневоле будет иногда происходить тайно, а потому…» Тут я прервала дальнейшие объяснения и сказала: «Я ничего не умею делать тайно, а потому прошу вас вычеркнуть меня совсем из вашего списка». С этими словами я вышла из аудитории.
После такой определенной моей позиции я спокойно занималась математикой и не имела никаких точек соприкосновения с какими-либо «веяниями». Не могу сказать, ни каковы они были, ни какое количество молодежи было ими охвачено; знаю только, что далеко не все. Знаю я это вот почему. При курсах была столовая; желающие пользоваться ею могли записаться на завтраки или на обеды за очень дешевую плату. Заведовали столовой сами курсистки. К концу учебного года и я стала там завтракать. Приближался Великий пост. К изумлению своему, я узнала, что есть не только скоромные завтраки, но и постные. Постившиеся занимали длиннющий стол. Значит, приезжавшие из провинции девицы открыто держались отцовских преданий и требовали уважения к православным обычаям страны. Столкнулась я вторично с революционными настроениями на курсах уже гораздо позже, чуть ли не на третьем курсе. Была арестована одна из курсисток (я ее лично не знала); она сидела в одиночной камере. Такие явления в то время были не редки. Но эта несчастная, Мария Ветрова, покончила там самоубийством: она опрокинула на себя горящую керосиновую лампочку (в тюрьмах тогда не было электрического освещения) и сгорела, не объяснив, однако, в своей записке причины такого поступка. Молодежь заволновалась. Конечно, обвиняли тюремное начальство. На наших курсах собралась, в самой большой аудитории, громадная сходка. Пошла туда и я. На этой сходке заправила предложила, казалось бы, совсем невинную вещь: отслужить по покойной панихиду в Казанском соборе. Но явно панихида была только предлогом собрать на площадь всю молодежь (слушательниц медицинских женских курсов, студентов всех факультетов университета и четырех высших учебных технических заведений) в надежде на то, что полиция станет разгонять нагайками эту грандиозную манифестацию и даст повод кричать о невинных жертвах правительственного произвола. Я поставила вопрос: «Что будет, если панихида будет запрещена?» Не могу забыть злого взгляда, который бросила на меня ораторша. Она ловко замяла мой вопрос, и сходка постановила идти всем на панихиду в назначенный воскресный день.
Но тут я подложила свинью провокационным намерениям заправил революции. Через ближайшую подругу несчастной Ветровой я узнала подробности дела, написала обстоятельную записку о всем случившемся и через генерала Рихтера подала эту записку Государю Николаю II, прося разрешить панихиду. Не могу в этом месте не помянуть добрым словом генерала Бориса Оттоновича Рихтера,36 управляющего «Канцелярией прошений, на Высочайшее имя подаваемых» (прямого начальника моего отца), который взялся передать эту просьбу Государю. Прочтя записку, Государь сказал:
«Кому же, как не молодежи, иметь молодые порывы!» Полиции было указано не чинить никаких препятствий собравшейся толпе. Сама я принципиально на «панихиду» не пошла. Вместо меня пошли в Казанский собор к обедне моя мать и сестра Анна. Панихида прошла в полной тишине. Горячим головам пришлось более или менее мирно разойтись по домам. Один из провокационных выпадов революционеров оказался холостым выстрелом. Ожидавшееся ими вмешательство полиции и казаков не произошло: их игра была проиграна.
Полный университетский курс наук преподавался нам в течение четырех лет. Учебный год заканчивался экзаменами по каждому отдельному предмету. Для подготовки к экзаменам давалось достаточно времени: неделя и больше перед каждым. Каждая слушательница могла по своему выбору отложить два предмета на осень; осенние экзамены происходили во второй половине сентября. Лекции начинались в октябре. При переходе с третьего на четвертый курс я также отложила два экзамена на осень. Но тут случилась свадьба сестры Алины, происходившая в Одессе в конце сентября. Я предпочла быть на свадьбе и осталась на третьем курсе на второй год, окруженная уже не теми сокурсницами, с которыми занималась раньше.
Вот в последний год из этих двух лет я еще раз оказалась в оппозиции к общественному мнению учащейся молодежи. Устраивался ежегодный вечер в пользу недостаточных курсисток. Выручка от продажи билетов шла по своему назначению, но на вечере функционировал буфет. За суммами, вырученными от буфета, уследить было невозможно, и вот часть этих сумм шла на нелегальные цели. Кто-то проговорился при мне об этом, конечно, уже «постфактум», когда собирали мнения слушательниц, куда именно направить эти, как я назвала их, уворованные деньги. Я много спорила по этому поводу с моими приятельницами. Во время споров я услышала и такие слова: «Это вы по наивности этого не знаете, но все профессора знают об этом и ничего не говорят».
Конечно, ни они меня, ни я их ни в чем не убедили. Но я тогда узнала, сколь велика была тяга к нелегальщине среди интеллигенции, насколько эта нелегальщина импонировала, насколько люди боялись прослыть отсталыми и если и не принимали участия в революционных настроениях, то и не боролись с ними. Это было за девятнадцать лет до Октябрьской революции. Все уже тогда были заражены. Все были виновны! На этом печальном размышлении я и закончу мое описание курсов.
Окончила я курсы в 1898 году. Тут я должна вернуться на два года назад, чтобы рассказать, как удалось моим родителям купить чудесное имение, Ягубец, принадлежавшее давнишней приятельнице моей матери, княжне Надежде Алексеевне Трубецкой, которая часто навещала мою мать в Томашовке (имение это было в пятнадцати верстах от нас и этими посещениями очень скрашивала однообразную жизнь матери). Мать была с ней на «ты», и мы, дети, звали ее «тетя Надя» и тоже говорили ей «ты».