Мария Федоровна Мейендорф "Воспоминания баронессы Марии Федоровны Мейендорф. Странники поневоле"

grade 4,7 - Рейтинг книги по мнению 10+ читателей Рунета

Книга охватывает почти целый век, век исторических потрясений, полностью перевернувших жизнь этой знатной семьи. Спокойные годы в имении на юге Российской империи, жизнь в Петербурге, поездки в Италию, сменяются вереницей трагических событий: первая мировая война, гражданская война, ссылка, вторая мировая война и непростая эмиграция. Читатель оценит, с какой удивительной стойкостью и поистине христианским смирением автор принимает все выпавшие на долю семьи испытания.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006227279

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 16.02.2024


К послушанию мать приучала своих детей с младенческого возраста: ребенок сидя на руках у няни протягивал ручку к предмету, лежащему на столе: предмет отодвигался, и ему говорили «нельзя». Ребенок взял предмет, у него его спокойно отнимали и говорили «нельзя»; ребенок брал предмет в рот; у него осторожно вынимали изо рта его и говорили «нельзя». Он научался, что «нельзя» означает, что этого не будет, что к этому нечего и стремиться, что это действие неосуществимо. «Нельзя» – значит «невозможно».

Вот он уже постарше, он ходит, он хочет войти в комнату; ему говорят «нельзя», отводят от двери, запирают дверь, если надо; ему приходится преклониться перед невозможностью, перед «нельзя». С другой стороны, мать никогда не говорила: нельзя плакать, нельзя кричать, нельзя смотреть туда или сюда: она не могла остановить это действие извне. Она говорила: «уйди», и если он не уходил, то уводила его; говорила «приди» и привлекала его; говорила «встань», «сядь» и т.д., но не говорила: скажи мне то-то, или «улыбнись», или «молчи».

Дав приказание, надо быть в состоянии заставить ребенка исполнить это. Другие, неопытные воспитатели, считая, что надо заставить ребенка исполнить приказ, начинают бить и «добиваются», т.е. применяют пытку (простите мне такое преувеличение) или пускаются на подкуп: перестань плакать, кричать, топать ножками и т.д., и я тебе тогда дам конфету, сахару и проч. Это воспитание на подачках очень распространено у евреев. Они – очень нежные родители и добрые люди; они пожалеют ребенка, и не прибьют его, и не оставят без сладкого. Они постараются действовать наградами. Одна еврейка, пришедшая в школу за отметками сына и увидев, что они снова неудовлетворительны, воскликнула, к удивлению русских мамаш: «Придется мне купить ему часы!»

Но родители мои умелым употреблением слов: «нельзя, можно, надо, необходимо» приучили нас к тому, что другого выхода нет, как послушаться, и мы росли послушными детьми, вызывая подчас удивление окружающих. Приказания и запреты не были в зависимости от настроения старших: никогда нельзя было есть фрукты перед самым обедом; всегда надо было отправляться спать в таком-то часу; всегда надо было надеть то пальто, которое старшие считали соответствующим данной погоде. Не было споров, ни упрашиваний, ни протестов; сказано и кончено. И недаром родители так внимательны были к себе и к предъявляемым нам требованиям: нас было девять человек детей; все буйные, веселые, все нервные и обидчивые, упрямые, капризные и неугомонные. Но определенная дисциплина была; были рамки, в которых проявлялись все мелочи наших разнообразных характеров; когда кто-нибудь из нас выходил из себя, начинал реветь, кричать, топать ногами и т.д., его выводили в другую комнату со словами: когда будешь «пай» (этим словом обозначалось спокойное благонравие), то приходи обратно; если он не подчинялся и не оставался добровольно по ту сторону двери, то дверь запирали на ключ или на крючок и впускали бунтаря, как только слышался его спокойный голос: «я уже пай». Никто из нас, детей, не должен был напоминать ему о происшедшем, и взрослые тоже относились к этому как к делу исчерпанному: «что прошло, то прошло и быльем поросло», «кто старое помянет, тому глаз вон» – любимые поговорки нашей милой воспитательницы Елизаветы Васильевны.

Поистине счастливое было наше детство. А сколько веселья вносила мать в наши детские забавы; будучи сама веселого характера, она не ленилась доставлять нам все удовольствия, доступные деревенской жизни: прогулки в лесок за грибами, прогулки в поле за цветами, дальние прогулки со взятой с собой провизией в экипажах. Эти прогулки назывались пикниками. Посторонних не было: мы были в своей семье; но еда на траве, иногда с кипевшим самоваром, который разжигали собранными шишками, необычная обстановка – все это разнообразило монотонность деревенской жизни.

Доставала мать также детские пьески; мы разучивали роли и давали представления, имея в качестве зрителей отца, мать, няню, кухарку, горничную, кучера и вообще всех домочадцев. Вы спросите: а были ли у нас какие-нибудь знакомые дети, с которыми мы могли играть? Нет, таких детей не было. Моя мать не окружала нас детьми подчиненных. Она делала это не из чванства, а наоборот: она знала, что дети из низшей среды непременно будут всегда нам уступать в играх, будут всегда смотреть на нас как на бар; это очень вредно было бы для нас. Соседи по имению были польские богатые семьи. Родители не хотели быть с ними в близких отношениях, зная, что поляки, хотя и не покажут этого (по своему хорошему воспитанию), но в душе будут с презрением относиться к разорившейся бедной русской семье. Вместо того родители познакомились и даже подружились с другой русской разорившейся семьей: глава этой семьи вынужден был поступить управляющим к богатому помещику, барону Корфу, который никогда даже не приезжал в это свое имение. Их дети были гораздо старше нас.

Зато как я оценила приезд к нам на лето нашей тети Зубовой (сестры матери) со своими детьми! Старшая девочка, Маша, была на полгода старше моей сестры Алины, а вторая, Ольга, на полгода моложе меня. Мы разбились на пары: Маша играла с Алиной, Ольга – со мной, а маленький Дмитрий с Анной (он еще не отходил от своей няни, так же, как и сестра моя Анна). Мне было тогда 5 лет. Эта детская дружба осталась у нас на всю жизнь: у Алины с Машей, у меня с Ольгой, у Анны с Дмитрием.

Когда мне минуло шесть лет и я научилась писать, то между мной и Ольгой началась переписка, которая окончилась только с ее смертью (в 1939 г.). И Ольга и я очень любили цветы и всяких букашек. Мы никогда не мучили их, а наоборот.

Пришло раз нам в голову устроить больницу для лежащих на тарелках с ядовитой бумажкой отравленных мух: мы бережно перекладывали их на чистую тарелку, смачивали водой и сушили на солнце; потом снова смачивали и снова сушили; мухи начинали двигаться; мы снова мочили их, снова сушили и, к великой нашей радости, мухи улетали. В один прекрасный день взрослые застали нас за этим делом и запретили нам возиться с отравленными мухами. Этот случай показывает, что в пять лет мы считались большими девочками и могли забавляться без присмотра или в саду, или в комнатах. Помню, как нас вдвоем с Ольгой отпустили к пруду ловить там «морских зверей» (это были улитки, ракушки, жучки и т.д.). Но случай с мухами еще раз подтвердил мне, что взрослые ничего не понимают: «Мы жалеем мух, лечим их, значит, делаем что-то хорошее, а нам запрещают! Почему?»

Хочется мне поделиться с читателями теми мыслями моей матери о воспитании, которыми она впоследствии делилась с нами, уже взрослыми своими детьми. Она говорила: «Во-первых, я не хотела, чтобы дети мои врали; а это случается с другими детьми чаще всего из-за страха». Чтобы выработать в нас уважение к правде, она никогда не позволяла себе обманывать даже самых маленьких детей, как делали другие матери, которые, уходя из дома, говорили малышу: «Я не уйду, я только в другую комнату пойду и сейчас вернусь». Она никогда не говорила прислуге, идущей отворять дверь на звонок: «Скажите, что барыни нет дома». А сколько матерей делают это, не сознавая, что учат детей врать!

Вторая ее мысль была такова: если ребенок будет стремиться быть хорошим не из любви ко всему хорошему, а из-за выгоды или невыгоды такого-то его поступка, то он войдет в жизнь с психологией карьериста: я должен поступать так, потому что это мне выгодно.

Вспоминается мне такой факт: приехала к нам в гости во время каникул девочка, воспитывавшаяся не то в институте, не то в пансионе, и с увлечением рассказывала нам, как они там проделывали всякие запрещенные вещи; как страшно было попасться и как весело было хитрить и дурачить старших. Помню, как и мне захотелось быть такой же смелой, так же шалить; мне прямо стало завидно: вот они могут так шалить, а мы не можем, потому что у нас ничего страшного с нами не будет; ведь нас все равно не накажут. Вся соль шалости пропадала. От нас никогда даже не требовали, чтобы мы просили прощения за сделанный проступок; но чувство своей вины рождалось у нас именно благодаря тому, что нас не наказали: если бы наказали, то было бы чувство, что мы – квиты, а так виноватыми оставались мы.

Мне было года четыре. Не желая подчиниться какому-то требованию, я бросилась на пол и отбивалась кулачками и ножками от Елизаветы Васильевны и матери, желавших унести меня в другую комнату и оставить там в одиночестве. Помню, как я сильно ударила мать каблуком по руке, как был призван на помощь отец и как я оказалась, наконец, в изоляции. И вот, дав своим нервам исход в громком реве, я успокоилась и, вспомнив свою вину перед матерью, почувствовала, что я в долгу перед ней. Так этот долг и остался на мне: меня ничем не наказали. Я и тогда подумала, если бы меня наказали, я бы уже не чувствовала так сильно своей вины.

Вот это чувство я и выражаю словом «квиты». А сколько других наказанных детей чувствуют себя обиженными, т.е., по их ощущению, взрослые больше виноваты перед ними, чем они перед взрослыми. Ведь надо быть столь духовно близким к Царствию Божию, как разбойник, чтобы сказать, как он: «Мы получаем достойное по делам нашим» (не эти ли слова разбойника вызвали благой ответ Христа?).

Помню и другой случай. Мне 10 лет. Мы приехали летом на берег моря. С нами – француженка, чтобы научить нас французскому языку. Ее постоянное присутствие тяготит и меня, и восьмилетнюю Анну. И вот мы с ней прячемся в кусты (взяв с собой те чулки, которые мы должны были штопать, – это чтобы потом оправдаться, что мы, дескать, были умницы, работали). Сидим и не отзываемся на зов. Море было у самой дачи. Нас ищут и, нигде не видя, успевают подумать, не утонули ли мы; но натыкаются на нас в кустах. Нас не наказывают, а бранят, указывая, какое мы доставили родителям волнение. И вот опять я осталась в долгу и долго не могла себе простить, как это я не подумала об этом. А если бы наказали, разве я не думала бы, что это несправедливо взыскивать за то, что я сделала нечаянно; ведь я просто не подумала, что мать может испугаться.

Пример такого воспитания без наказаний я на своем веку видела в двух случаях: в семье моей сестры Ольги Куломзиной (с сыном которой я живу теперь), которая, овдовев, осталась с пятью детьми; она их никогда не наказывала, и они слушались ее беспрекословно; и в семье ее дочери, Лиленьки Ребиндер, у которой сейчас девять человек детей, которых она держит в полном подчинении без всякого наказания. Честь и слава им!

Закончу этим мои главы о дедах и родителях. Многое еще хотелось бы сказать о матери, но, может быть, ее портрет дополнится сам по себе по мере повествования о жизни всей нашей семьи.

6. Жизнь в деревне

Как я уже говорила, первыми преподавателями были у нас отец и мать. С матерью читали мы и рассказы из Ветхого Завета, читали и Евангелие, в котором налево был славянский текст, направо – русский (я уже упоминала, что мы с сестрой Алиной учились всему вместе), одна из нас читала текст по-русски, другая сейчас же тот же текст по-славянски. Так мы незаметно познакомились с церковнославянским языком. Когда к нам в деревню приехала бабушка, которая по старости и хворости не могла ходить в церковь в село, дядя мой (брат матери) помог моему отцу пристроить к дому домовую церковь. Помню, как отец лично работал над иконостасом, прикладывая трафарет и наводя таким образом орнамент (иконы были присланы дядей). По воскресениям приезжал батюшка; иногда служил полную обеден, иногда так называемую обедницу (обедница – чин богослужения, сокращенная литургия). Один и тот же священник не может служить двух обедней в один и тот же день, но может служить обедню и обедницу. За обедницей не было причастия. Изредка удавалось заполучить из города (поход, в 13 верстах) запасного священника, и тогда служилась полная обедня. Так вот нам, старшим двум девочкам, мать давала молитвенник, по которому мы следили и за возгласами и за хором.

Так просто совершалось наше религиозное воспитание. Не могу не рассказать и анекдота про себя, перед моей первой исповедью. Мать моя за день до этого дала нам выучить молитву перед причастием. Мне было семь лет. Я понимала молитву, да матери и некогда было толковать нам ее: все там сказано ясно и понятно. Но я после слов «пришедший в мир грешные спасти, от них же первая есмь аз», задумалась: «Отчего тут так странно сказано, что Христос первым делом пришел спасти меня?» Что я была первая, т.е. самая большая, грешница из всех грешниц, мне и в голову не пришло. Так я и пошла к причастию с благодарным чувством к Господу, что Он пришел поскорее спасти меня от моих грехов.

В этом еще раз сказалось мое самомнение, в данном случае отсутствие смирения. Отчего я не спросила кого-нибудь об этом? Я была очень самолюбивая девочка; старшая сестра всегда посмеивалась надо мной, когда я чего-нибудь не знала или не понимала; вот я и привыкла молча ждать, когда мое недоумение само собой выяснится.

Приблизительно в это же время мать начала давать нам уроки музыки и уроки французского языка. Нельзя не удивляться, как она находила на все это время. Ведь у нее было нас уже шестеро детей: три девочки и три мальчика. Мать ожидала уже седьмого ребенка и решила выписать для нас француженку (вернее, швейцарку). Это было зимой. Мне было восемь лет. Швейцарка приехала вечером, когда мы уже спали. Утром, когда мы встали и вошли в столовую, она была уже там. Нам было очень интересно знакомиться с новым человеком. Мы уже кое-что понимали по французски. Долго мы (и девочки и мальчики) вертелись около нее. Наконец это нервное возбуждение утомило меня, и я направилась к двери. Вдруг раздался ее голос: «Marie, ou allez-vous?», т.е. «Мария, куда вы идете?» (по-французски даже матери говорят иногда своим детям «вы»). Меня этот вопрос резанул по сердцу. Какое ей дело, куда я иду? Разве я до сих пор не носилась по дому, а летом и по саду, куда хотела, и никто меня не спрашивал, куда я иду. Что за новое положение? Неужели я должна давать ей отчет в своих действиях?

Не знаю, что я ей ответила, но я сразу в слезах бросилась в детскую на свою кровать, чтобы выплакать свое горе. Но выплакать я его не могла: это было глубокое, детское горе, к которому я так и не могла привыкнуть за все те два года, что она провела у нас… Еще в более раннем детстве, когда я плакала, а меня начинали утешать, я натыкалась со стороны взрослых на полное непонимание причины моих слез; мне обыкновенно говорили: «Ну, разве стоит об этом плакать?» Помню, няня, не моя, а кого-то из младших, прибавила: «В жизни случаются большие беды, а об этой маленькой беде плакать не стоит». А я думала: «Как это не стоит? Ничего она не понимает!» А теперь, на старости лет, я могу сказать этим взрослым: нельзя сравнивать никакие переживаемые в детстве чувства (ни чувства радости, ни чувства горя, ни чувства обиды) с теми же чувствами у взрослых. Тогда я все это чувствовала очень ярко, а теперь еле-еле их замечаю. В 1928 году я просидела в советской тюрьме четыре с половиной месяца; я вовсе не томилась своей неволей. Меня не раздражала ни запертая дверь, ни каменная стена, окружавшая двор, по которому мы совершали наши ежедневные прогулки: я жила интересами дня и не драматизировала своего положения. Надо прибавить, что это не было то ужасное ежовское время, о котором уже много писано и от которого Бог меня сохранил. В небольшой камере, куда я попала, стояли три койки; (было там еще место для четвертой). Мои сокамерницы были такие же интеллигентные, как и я. Нам позволяли пользоваться тюремной библиотекой (попадались романы Тургенева, рассказы Лескова). Нам разрешалось работать иглой (только ножницы были запрещены); нас два раза в месяц водили в баню; нам разрешалось получать из дома передачу белья и пищи чуть ли не каждый день и т. д. Разрешались с передачей и короткие записочки из дома и наши ответы на них…

Почему я в детстве так преувеличенно реагировала на ограничение моей свободы, а потом так спокойно относилась к полному лишению ее? Думаю, отчасти потому, что ребенок живет движением ног, а взрослый – движением мысли, а мысль всегда свободна: ее в тюрьму не запрешь. Несмотря на мою детскую скрытность, мать, очевидно, узнала о моих переживаниях и сказала нашей гувернантке, чтобы она не стесняла нас и позволяла нам ходить в пределах дома и сада куда мы хотим; но когда после этого разрешения я захотела уйти в фруктовый сад, чтобы покушать малины и вишен, француженка сказала мне: «Можете идти, только скажите мне, где вы будете; если ваша мать спросит меня, где дети, не могу же я ответить ей „не знаю“». И этого было достаточно для моей незаживающей раны. Я отправилась в малинник и долго рыдала сидя под его кустами. Я понимала, что гувернантка права; я понимала, что она нам необходима, но мое горе оставалось безысходным, и я решила одно: к своим детям я никогда не приглашу гувернантку. На этом я утешилась, накушалась сладкой малины, закусила сочными кислыми вишнями и вернулась в общество людей.

Ни старшая моя сестра, ни та, что была двумя годами моложе меня, очевидно, ничего подобного не переживали. Оттого так трудно воспитывать детей, что дети бывают столь разны.

Следующее крупное событие было знакомство с Черным морем. Мне было уже 10 лет. Родилась еще одна сестренка, Катруся (восьмой ребенок моей матери). Ее надо было лечить солеными ваннами, чтобы щитовидная железа, причинявшая ей удушья (она недостаточно уменьшилась при рождении), приняла свои нормальные размеры. Я помнила море около Ораниенбаума. Но Черное море – это совсем не то. Там гладкая серая поверхность воды, там долго надо идти по песку, чтобы вода дошла наконец до колен, а тут большие пенящиеся волны голубого цвета (потому что небо на юге ярко-голубое), тут и берег обрывистый. Домик наш стоит на высоте, а потому и горизонт куда шире; да еще это море всякий день, всякий час меняется. Когда солнце низко над водой, море одного цвета, когда высоко, оно – уже другое. Ударит ветер с берега, и по морю побежит черная рябь. Ветер стихает на несколько дней, и море совершенно замрет (океанских приливов и отливов у него нет). Бывает такая тишь, что вечером луна отражается в нем, как в пруду: в небе луна и в море луна.

Мы жили в таком месте, где берег смотрел на восток. Сколько различных восхождений солнца и луны видела я в этом море! При волнах восходящее светило дает целую дорогу блеска и света. При большом волнении дорога широкая, при малом – совсем узкая. Недаром Пушкин, хотя знал Балтийское море, был поражен красотой Черного и назвал его «свободной стихией». Конечно, моя любовь к морю появилась не сразу, не тогда, когда мне было девять лет, а со временем, когда мы много лет подряд жили на этом чудесном берегу. А сколько рыбацких лодок качалось на его необъятном пространстве! Сколько парусных яхт скользило по его глади! Сколько пароходов проходило перед нашими глазами, появляясь из-за горизонта и идя в Одесский порт или обратно, удаляясь и скрываясь в еле видимой дали!

В последующей моей жизни мне привелось прожить несколько месяцев на берегу океана в Биаррице. И как это ни странно, но пальму первенства я преподношу Черному морю. В Биаррице спокойного моря не бывает: вечный прибой, вечный шум; правда, волны шире, больше, величественней, но они всегда, а в Черном море не всегда. Зато около Одессы всегда лодки и всякие суда на море, а в Биаррице почти никогда. (Океанские пароходы не заходят в эту бухту, а рыбацкие лодочки не могут справляться с этой бурной стихией). К тому же в Биаррице берег глядит на запад, а у нас, там, где мы жили, – на восток, а в этом тоже разница: восхода луны в Биаррице не видно, а чтобы дождаться ее захода, надо просидеть всю ночь до утра, а у нас луна всходила вечером. Недаром великий художник, поклонник моря Айвазовский, живя в Одессе, прославился своими «маринами».

Но, когда мне было 10 лет, я больше любила деревенский уют; моей душе ближе были деревья, ягоды и фрукты, тенистые аллеи и поля. Я очень любила лазить по деревьям. Была у меня моя любимая яблоня, на которую так легко можно было взобраться и сидеть в ее густой зелени. Француженка наша не одобряла этого моего спорта. Запрещать – не запрещала (ей было ясно сказано, что воспитывать нас – не ее обязанность), но она подсмеивалась надо мной, говорила, что не дело девочки лазить по деревьям, и этим отравляла мое чисто ребяческое удовольствие. Это был возраст, когда на вопрос, кем я хочу быть, когда вырасту, я отвечала: «Матросом, чтобы взлезать на мачты».

Когда через два года мы вернулись в деревню (мне было почти двенадцать лет), я побежала к моей яблоне и взлезла на нее. Но, о ужас! Никакого удовольствия! Куда делись прежние ощущения блаженства сидеть на ветке, как обезьянка, как птичка? Что же со мной случилось? И я поняла: я состарилась! Я вышла из своего детского возраста и назвала это старостью. И это было правильно: я хоронила свое детство, как стареющие люди хоронят свою молодость, а дряхлеющие старики – свои годы здоровья и сил. Вспоминается мне, как приехал нас навестить дядя Васильчиков со своей цветущей красавицей дочкой, Машей. Мне было тогда тринадцать лет, ей – девятнадцать или двадцать. Это было наше первое знакомство. Детей нас было много; кроме сестры Алины, все моложе меня. И вот эта милая, сердечная, веселая, радостная Маша стала играть с нами во всякие игры, связанные с беготней: и в горелки, и в «кошки-мышки», и в бегание на гигантских шагах. И вдруг сказала: «Ну, дети, теперь довольно», – и пошла, села к столу, где взрослые о чем-то разговаривали. «Неужели она уже такая старая?» – подумала я. Сейчас мне 83 года; но старой я бывала не раз в своей жизни.

В 1880 году Россия праздновала двадцатипятилетие царствования императора Александра II. Мы жили в деревне. Взрослые говорили об этом событии как о великом торжестве, говорили об иллюминации, и сестра Алина захотела тоже устроить иллюминацию у нас в детской комнате: достала где-то огарки елочных свечей, прилепила их к хорошенькому, полированному кругленькому столику, зажгла их, и мы стали прыгать кругом, кричать «ура», а может быть, и петь «Боже, Царя храни». Мать вошла в тот момент, когда свечи догорали, а лакировка на светленьком столике шипела и чернела. Нас побранили за испорченный столик; а я, исполненная патриотических чувств, подумала: «Ну, что ж такое столик? Разве это важно? Ведь сегодня 25 лет царствования Государя – вот что важно!» И опять мне показалось, что взрослые ничего не понимают.

А через полгода после этого, 1-го марта 1881 г., Рысаков[16 - Николай Иванович Рысаков (1861—1881) – русский революционер, активный член левой террористической организации «Народная воля» и один из двух непосредственных участников покушения 1 марта 1881 года на российского императора Александра II. Так как тело Гриневицкого, от бомбы которого погиб Александр II, долгое время не было опознано, а детали покушения неизвестны широкой публике, то многие поначалу считали непосредственным цареубийцей именно Рысакова.] бросил бомбу в Государя. Не могу забыть испуганного, встревоженного, взволнованного выражения лица моего отца в минуту, когда он узнал об этом. Помню негодование матери. Помню всеобщее горе, которое, конечно, передавалось и нам, детям. Мы были озадачены и потрясены вместе со взрослыми. Мы чувствовали, что случилось что-то ужасное. Взрослые вспоминали предыдущие покушения, говорили о Каракозове, о каких-то заговорщиках. Имя Рысакова, злодея, бросившего бомбу, не сходило с уст. Мы со старшей сестрой поняли, какой гадкий был Рысаков. Вместе со всеми мы сердились на него за его преступление. Никто не мог простить ему этого злого поступка: убить! да еще кого? Государя! Рысаков был врагом всех нас, самым настоящим врагом!

И вдруг я вспомнила, что Христос велел прощать врагов. До этого времени я не знала «врагов»: все кругом меня были любящими меня и любимыми мною; а Рысаков был враг. Надо ли было его простить? Конечно, его казнят. Нельзя иначе. Он враг России, на войне всегда убивают врагов. Иначе нельзя. Но что же значит прощать врагов? Вероятно, это значит в душе простить его. Но как же простить чужого врага? Имею ли я право простить его, когда он не меня убивал? Говорили, что он совсем молодой; говорили, что бомба могла убить и его. Я думала о нем, и мне стало его жалко. Я хотела его простить, но имела ли я право прощать за других? Всякий другой ребенок спросил бы это у старших. Но, как я уже писала, я давно замечала, что взрослые не понимают моих чувств и всегда отвечают мне не на то, что я спрашиваю. Кого же спросить?

Тут я вспомнила из истории Ветхого Завета, как Гедеон, желая знать, что хочет от него Бог, спросил прямо у Бога. Он помолился Богу и сказал: если всюду кругом будет утром роса, а на шерсти, которую я разложу, росы не будет, значит Бог хочет, чтобы я стал предводителем войск. На траве оказалась роса, а шерсть осталась сухая, и он пошел воевать! Я решила, по примеру Гедеона, обратиться к Богу. Если я завтра проснусь и увижу, что сестра Алина уже проснулась раньше меня, значит, я могу и должна простить Рысакова. Сестра проснулась раньше. Я простила Рысакова и больше не думала о нем.

Понимала ли я тогда, что значит простить (мне было одиннадцать с половиной лет)? Ведь простить – значит сначала осудить, а потом простить. Но сказано: «Не судите, и не судимы будете». Уже позже услышала я из уст матери такую мысль: мы не только можем, но и обязаны осуждать злые поступки, но не имеем права осуждать человека, совершающего этот поступок. Называть зло добром нельзя. Но и вменять это зло человеку тоже нельзя. Только Всеведущий Отец Небесный знает, насколько виновен тот, кто совершает грех. Этот эпизод снова показывает и мою скрытность и мое самомнение.

Самомнение мое росло с годами. Основания к этому были сначала чисто детские: я была сильнее старшей сестры; я бегала скорее ее; я лучше, чем она, проделывала гимнастические упражнения (отец устроил нам в саду и трапецию, и кольца, и веревку с узлами, и веревочную лестницу и сам занимался с нами гимнастикой). Больше того, идя вровень с сестрой в языках, истории и географии, я обгоняла ее в умении решать хитрые арифметические задачи. Но мне захотелось большего: я старалась быть очень хорошей; я сознательно начала работу самосовершенствования. Эти труды тоже давались мне легко; не будучи вспыльчивой, я легко воздерживалась от грубых слов или мстительных жестов; слушаться тоже было легко; готовить уроки – только удовольствие (я любила учиться), и вот я стала мнить себя очень хорошей. (В институте таких девочек подруги называли «парфетками»); братья мои (они были моложе меня) говорили: «Маня благочестивит». Эти насмешки озадачивали меня, но не отрезвляли.

Когда мне было тринадцать с половиной лет, мы познакомились с милой семьей Сомовых, переехавшей из Петербурга. Семья состояла из отца (он был вдов), барышень двадцати и девятнадцати лет, сына-гимназиста лет шестнадцати и двух младших девочек.

Я подружилась с девятнадцатилетней Надей. Эта дружба со взрослой девушкой, которая обратила на меня свое внимание, тоже не могла не усилить моего самомнения. И вот тут-то я и дошла до предела, который остановил меня в моем усилии самосовершенствоваться. Я шла по дорожке и, как всегда, думала о себе. Думала я, что я совсем, совсем хорошая, лучше всех других девочек, и вдруг – о ужас! – я подумала о Пресвятой Деве Марии и посмела сравнить себя с Нею. Я тут поняла свое святотатство. Я остановилась перед ним, я поняла, что совершила страшный грех.

Я шла дальше по дорожке. На душе был камень. Навстречу шла Надя Сомова. Она спросила меня: «Что это с тобой, Маня? Отчего у тебя такое постное выражение лица?» Я ничего не ответила и прошла мимо. Ни ей и никому другому я до сих пор не сказала о своей святотатственной мысли, краткой, как молния, но все же мелькнувшей в моей голове. Сознание своей греховности, конечно, как-то повлияло на меня; но припомнить теперь, что я тогда думала, как я боролась с чувством своего превосходства, я теперь не могу. Мне кажется, что я поняла тогда, что думать о себе, вечно заниматься собой – тоже эгоизм. (Теперь этому чувству дают, кажется, название «эгоцентризма»). Тогда я названий всяких чувств не знала, но я решила не интересоваться собой. Господь Бог помог мне в этом.

Поступление в гимназию, уроки, новые знакомства, новые впечатления и, наконец, рождение девятого члена нашей семьи, Эльветы[17 - Елизавета Федоровна Родзянко, урожденная Мейендорф (1883—1985), замужем за Михаилом Михайловичем Родзянко (1884—1956), сыном председателя 3 и 4 Государственных Дум Михаила Владимировича Родзянко (1859—1924). Мать 8 детей, среди которых моя мать, Мария Муравьева, и епископ Василий Родзянко. С семьей покинула Россию морем из Новороссийска в Сербию в 1920 г. После второй мировой войны бабушка и дедушка Родзянки приехали к нам во Францию из Мюнхена, куда они бежали из Сербии, спасаясь от красной армии освободительницы. В 1949 г. из Франции уехали в США к находившемуся уже там младшему сыну Олегу. Оба похоронены на кладбище православного Ново-Дивеевского монастыря под Нью-Йорком.], отвлекли меня от самонаблюдения. Мне к тому времени минуло четырнадцать лет, и мне уже позволялось возить ее в колясочке, пеленать ее, брать ее на руки, и так далее. Всего этого мне не разрешалось при предыдущем младенце, Катрусе; то было четыре года тому назад; мне было тогда десять лет. А потому теперь та помощь, которую и старшая сестра моя Алина и я могли оказывать матери, была для нас истинным удовольствием. Изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц мы наблюдали, как эта малышка научилась улыбаться, узнавать своих, развлекаться игрушками, хватать их своими ручонками. Возвращаясь из школы, мы первым долгом бежали смотреть, что делает наша Эльветочка. Правда, нас гнали сначала сбросить с себя всю школьную пыль, то есть вымыться и переодеться, и тогда только пускали к нашей живой куколке. Она была очень интересным ребенком.

7. Крым

Я уже говорила о том, как мы учились в деревне под руководством отца и матери. Но вот мы переехали в Одессу, к нам стали приходить учительницы, а затем, перед самыми экзаменами для поступления в гимназию, и учителя. Учились мы с сестрой по-прежнему дружно: вместе готовили уроки, проверяли друг друга, помогали одна другой. В один прекрасный день учительница задумала ставить нам отметки, думая, вероятно, подзадорить нас соревнованием. Мы радовались, когда обе получали пять (это означало отлично), огорчались, когда получали обе по три (посредственно, то есть удовлетворительно), но очень не любили, когда у одной стояло четыре, а у другой или три, или пять. И что же мы придумали? Мы сговорились, что та, которая чувствовала, что знает урок не совсем хорошо, отвечает первой, а другая, отвечая, старалась ответить не лучше первой. Вот тебе и соревнование, на котором теперь почти во всем мире держится обучение! (Считаю соревнование между товарищами нездоровым чувством, воспитывающим карьеризм, честолюбие и зависть). Настоящие воспитатели должны требовать от ребенка, чтобы он старался быть сегодня лучше, чем был вчера, а не лучше соседа.

Поступили мы с сестрой в пятый класс частной гимназии. Пятый класс соответствует седьмому или восьмому году обучения. Там учатся дети тринадцати, четырнадцати и пятнадцати лет. Когда мы весной держали вступительный экзамен, мне было тринадцать, а сестре Алине четырнадцать лет. В то время в больших городах были как казенные гимназии, так и частные, причем одни частные с правами казенных, а другие без этих прав. Оканчивая последние, молодые девушки, чтобы получить права учительниц, должны были держать выпускной экзамен при какой-нибудь казенной гимназии. Частные гимназии с правами находились под наблюдением директора казенной мужской гимназии. Он был председателем педагогического совета, утверждал приглашаемых преподавателей и присутствовал на экзаменах. Кроме него, на экзаменах всегда были и ассистенты, то есть преподаватели из других гимназий.

Особенно много было частных гимназий на юге, в черте еврейской оседлости, то есть в местности, где евреи имели право постоянного жительства. В казенные училища евреи принимались в количестве процентного отношения еврейского населения к общему населению этого города или местности. Образование в то время не было обязательным. Количество евреев, желавших дать образование детям, намного превосходило количество желавших того же остального населения; это последнее состояло не только из мещан, но и из крестьян, вовсе не гнавшихся за образованием; таким образом, евреям не хватало места в казенных училищах. Частные школы имели право принимать учащихся любой национальности, не считаясь ни с какими процентными нормами. Поэтому частные школы были переполнены евреями. Эти частные гимназии конкурировали между собой подбором лучших учителей, размерами классных комнат и пр. Зато плата частных гимназий чуть ли не вдвое превосходила плату казенных.

Нас поместили в одну из лучших частных женских гимназий с правами, а именно в гимназию, основанную госпожой Пиллер и перешедшую потом к госпоже Пашковской[18 - В мае 1964 г. в « Одесском вестнике» было опубликовано, что «жене коллежского асессора Анне Пиллер» дано разрешение «на открытие частной женской гимназии в Одессе». Через месяц появилась следующая заметка: «…Анна Пиллер, окончившая курс наук в Сибирском институте благородных девиц (Смольный монастырь), имеет честь довести до сведения гг. родителей, что ею, согласно разрешения г. Попечителя Одесского учебного округа, открывается частная женская гимназия. О подробностях… можно узнать у самой госпожи Пиллер, квартирующей в новом доме г. Папудогло [Папудова] 2, на Преображенской улице, против второй городской полиции, на верхнем этаже». В течение 1865—1881 гг. гимназия А.Г.Пиллер сменила несколько адресов: ул. Преображенская, дом Сокальского; ул. Итальянская, №20 – дом П. Францова (ныне Пушкинская, 18); ул. Ришельевская, №6; ул. Ришельевская, №46. И лишь в 1882 г. гимназия расположилась в доме Авчинникова, по ул. Почтовой, №39, на углу Александровского проспекта, 5, где и находилась до окончательной реорганизации, сменяя свои названия в соответствии с именами владелиц, учредительниц и начальниц.]. В нашем классе на тридцать две ученицы приходилось двадцать четыре еврейки и восемь человек остальных вероисповеданий. (Мнение, что евреи способнее остальных наций, по моему наблюдению, неправильно: они берут настойчивостью, трудом и честолюбием, а не врожденными дарованиями славянских народностей).

Классифицировали учеников по порядку их успеваемости; не было первого ученика в классе, второго, третьего и т.д., как это принято во Франции и, кажется, в Америке, а просто были одни на хорошем счету, другие на посредственном, третьи на плохом. Дети не завидовали успехам друг друга. Все могли быть хорошими ученицами или, как их называли, пятерочницами. Поэтому одни подсказывали другим, давали им переписывать свои правильно решенные задачи, помогали друг другу учить уроки. Только одна еврейка, пятерочница нашего класса, отказывалась приходить на помощь кому-нибудь из подруг, опасаясь, что та перегонит ее в отметках.

Учиться нам с сестрой было весело, и легко, и интересно. Не без того, конечно, что приходилось вечером засиживаться над приготовлением уроков или иногда скучать в классе, когда, не тем будь помянут, бесталанный учитель географии сидел молча на кафедре, а вызванная им плохая ученица стояла молча у доски. Интересные были уроки русской литературы, истории, физики, а мне лично еще и математики (сестра моя не любила этого предмета). Так прошло два года.

Мы окончили уже шестой класс и стали готовиться к весенним переходным экзаменам. Тут сестра моя простудилась, раскашлялась, доктор признал катаральное воспаление легких (самое опасное по своим последствиям) и посоветовал прервать ее учение и повезти на зиму в Крым, чтобы окончательно закрепить выздоровление. Мне пришлось уже одной сдавать экзамены. Так как родители никогда не имели свободных денег, к тому же недавно купили дачу на берегу моря, то осенью стал вопрос: отправить ли только ее одну с кем-нибудь в Крым или ехать всей семьей? Младшие дети еще не посещали школы, учились дома. Следующая за мной сестра Анна и следующий за ней брат Юрий должны были в течение этой зимы подготовиться к вступительным весенним экзаменам в соответствующие классы. Но где достать денег на поездку в дорогой Крым для такой большой семьи? Нас было уже девять человек детей; последней девочке не было еще года.

Единственным исходом было выгодно передать на зиму нашу большую квартиру. Большие квартиры сдавались труднее мелких. Однако нашлись люди, нуждавшиеся и в таковой. Несколько раз приходили они осматривать наш дом. Мы, дети, с затаенным дыханием издали следили за ними, боясь помешать своим шумом их благорасположению. Вдруг из кабинета отца дошло до нас известие, что наниматели решились: квартира сдана, и, значит, мы все едем в Крым! Наниматели еще не успели выйти из дома, как были оглушены громкими криками нашей ничем не сдерживаемой радости.

Моя мать поехала к начальнице гимназии, предупредить ее, что мы, две старшие, пройдем курс седьмого класса дома и, вернувшись, будем держать экзамен для перехода в восьмой класс. В то время восьмой класс считался дополнительным, а седьмой последним. Те, кто хорошо учились в седьмом и хорошо сдали экзамен, получали аттестат зрелости и права на золотую или серебряную медаль; но не проходившие седьмого класса, а только державшие экзамены получали аттестат зрелости, но без медали. Поэтому начальница очень уговаривала мою мать не брать меня из школы и не лишать меня медали. Мать не понимала такой погони за медалями, но тем не менее, вернувшись домой, позвала меня к себе и спросила: «Быть может, ты хочешь остаться в Одессе (это можно будет устроить), чтобы окончить гимназию с медалью?» Я не верила своим ушам: неужели Мама придает значение каким-то отметкам, отличиям, медалям? «Нет, – воскликнула я, – что мне за дело до каких-то медалей! Я хочу, конечно, ехать со всеми в Крым!» – «Как я рада, что слышу от тебя такой ответ, – сказала мать. – Я только сочла своим долгом спросить у тебя твое мнение».

Мне еще не было тогда шестнадцати лет; и тем не менее родители, имевшие полную возможность опираться на наше привычное полное подчинение их воле, не хотели злоупотреблять своей властью. Этот вопрос, обращенный ко мне, был очень характерен для моей матери.

Итак, мы поехали в Крым всей семьей. Сколько впечатлений получили мы в эту осень, зиму и весну! Из Одессы до Севастополя на пароходе! Первое путешествие по морю! Все было ново: сам пароход и вид с парохода на город, на берега, и небольшая качка около мыса Тарханкут, укачавшая многих, и ночь в узкой каюте, на верхней полке в уровень с люком, куда били убаюкивающие меня волны нашего любимого Черного моря.

А вид на Севастополь! Эту твердыню, выдержавшую тридцать лет тому назад героическую одиннадцати месячную осаду! А красота бухты, в которую врезался наш пароход и шел мимо окаймлявших ее с двух сторон берегов! И лодочки, шнырявшие по гавани, и мальчишки, плавающие в теплой воде (это было в конце августа)! И все это в розовом освещении недавно взошедшего солнца!

Где мы остановились, где отдыхали, что ели – этого я, конечно, не помню: было не до того. Предстоял путь в открытых экипажах по степи, подымавшейся все выше и выше, до так называемых Байдарских ворот. Становилось все холоднее и холоднее; высота местности, с одной стороны, и наступление вечера, с другой, были тому причиной. Подъехали мы к цели путешествия, когда было совсем темно, и легли спать в небольшой гостинице, так и не увидав той красоты, которою славятся эти Байдарские ворота.

Зато мы были с избытком вознаграждены на следующее утро.

Фото 15. Сестры тети Мани: Екатерина (Катруся), Елизавета (Эльвета) и Ольга

Тогда мне было пятнадцать лет. Сейчас мне за восемьдесят. Прошло семьдесят лет с тех пор, как все мы, вставши очень рано, остановились перед незабываемой, величественно-красивой картиной восхода солнца. Перед нами, где-то глубоко внизу, простирается на юг широкое, бесконечно далекое, необъятное море! Около Одессы оно тоже громадное, но там мы смотрели на него не с такой высоты и горизонт был ближе; там тоже местность спускалась к морю уступами; по уступам вилась дорожка, делая четыре поворота; но когда приходилось спешить к маленькой чугунке, соединяющей эту местность с городом, то можно было пробежать от самого моря мелкой рысцой все четыре поворота, чтобы не опоздать к поезду. То была миниатюра в сравнении с этим видом.

Тут тоже были уступы, но какие! Между ними тоже вилась дорога, но между ее поворотами было по полкилометра и больше, и поворотов этих было много: часа полтора мы колесили по этим поворотам, спускаясь еле заметной рысью в открытых экипажах, пока, наконец, дорога не повела нас на восток, по направлению к Ялте. Солнце поднималось все выше и выше и освещало и сочную зелень, и живописные скалы, и струившиеся между ними горные ручейки. Там, на Байдарах, мы оставили еще не освещенную, холодную равнину. Здесь все было залито светом и теплом. Пока мы спускались, становилось теплее и теплее. Наконец стало даже жарко.

Дорога к Ялте шла не совсем у моря: между нею и морем оставалось еще большое пространство. Дачки, иногда разбросанные на далеком расстоянии одна от другой, а иногда сгрудившиеся в целые поселки, имевшие непривычные для нас татарские названия, находились и ниже и выше нашей дороги. Но всюду красота, красота и красота! Наслаждались ли ею мои младшие братья и сестры, как я? Спросить теперь не могу: кроме самой младшей, тогда девятимесячной крошки, остальные мои семь собратьев уже переселились на тот свет. Славят ли они Бога за ту красоту и счастье, которое было им дано в этой жизни на земле? Я до сих пор славлю: «Благослови, душе моя, Господа, и не забывай все воздаяния Его!»

Остановились мы около татарского поселка Симеиз, в пансионе некоего Смелова. Там провели мы два месяца – сентябрь и октябрь и только потом переселились в город Ялту. Над Симеизом возвышался горный хребет Яйлы со своей самой высокой точкой, Ай-Петри. Он виден был и из Симеиза, и из Ялты.

Сколько прогулок мы совершали и в экипажах, и верхом, и пешком! Недалеко от Симеиза была красавица Алупка, с белой мраморной лестницей, спускавшейся к самому морю. Дальше – уже ближе к Ялте – лесистая утесистая Ореанда, еще дальше – совсем близко от Ялты – мягкая, солнечная Ливадия; а по другую сторону Ялты – Массандра Верхняя и Нижняя с великолепными ботаническими парками; за ними Гурзуф, а около него огромная, массивная, но не скалистая Медведь-гора (Аю-Даг), выступавшая в море и отчетливо видная из Ялты. В эту зиму мы повидали и живописный город Ялту, амфитеатром расположенный над бухтой, и все красоты, окружающие его.

Начальница той гимназии, в которой мы с сестрой учились, была, без сомнения, очень умной женщиной, и тем не менее она искренне уговаривала мою мать оставить меня в Одессе. Вот что можно назвать профессиональной узостью воззрения. Как хорошо, что я не вняла ее советам! Хорошо, что и родители мои умели широко смотреть на жизнь!

Поселились мы в Ялте не в самом городе, а немного выше; там было дешевле. Нашелся хороший просторный домик, с чудесным садом вокруг. Темная зелень высоких пирамидальных кипарисов обрамляла его со всех сторон. Внизу расстилался город, а дальше порт, где стояли и двигались всевозможные суда, и, наконец, еще дальше – открытое, безбрежное море. Этой осенью приехала в Ялту сестра моей матери, тетя Алина Зубова[19 - Александра Васильевна Зубова, урожд. гр. Олсуфьева 1838—1913 – жена гр. Николая Николаевича Зубова 1832—1898.], со своими дочерьми, Машей[20 - Мария Николаевна Зубова (1863—1947), в будущем вторая жена сына Л.Н.Толстого, Сергея Львовича (1863—1939).] и Ольгой, и мы возобновили с ними нашу детскую дружбу. Проводила также зиму в Ялте семья Левшиных, то есть вдова двоюродного брата моего отца, Надежда Сергеевна (рожденная княжна Щербатова, подруга молодых лет моей матери), и пятеро детей возраста моих младших сестер и братьев (одна дочка и четыре сына). Наконец, в Гурзуф приехал временно мой дядя, брат матери, граф Адам Васильевич Олсуфьев[21 - Адам Васильевич Олсуфьев 1833—1901 – сын графа Василия Дмитриевича Олсуфьева 1796— 1858. Один из умнейших и образованнейших русских европейцев. Получил образование в Пажеском корпусе, служил флигель-адъютантом Александра II, позднее назначен Свиты генерал-майором. В 1882 г. вышел в отставку в чине генерал-лейтенанта. Жил в имении жены Анны Михайловны, урожденной Обольяниновой, в Никольском-Горушках близ Дмитрова (Московская область). Адам Васильевич увлекался метеорологией. В выпусках журнала «Метеорологический вестник», имеющихся в литературном фонде Музея-заповедника «Дмитровский Кремль», можно встретить материалы графа А. В. Олсуфьева. К №5 за 1893 г. есть приложение «Климатология Николо-Горушкинской метеорологической станции, находящейся в Дмитровском уезде Московской губернии»/ СПБ.: Тип. Имперс. А.Н.,1893. – 36с./ За прогнозом погоды на день первого полета на воздушном шаре к Адаму Васильевичу обращался Д.И.Менделеев, усадьба которого была расположена неподалеку, в деревне Боблово (ныне Клинского района Московской области). [http://nasledie.sgu.ru/content/statya-egora-nerobeeva-taina-grafskogo-kolodtsa]], с тетей Анночкой[22 - Анна Михайловна Олсуфьева, урожд. Обольянинова 1835—1899 – отцом ее был полковник в отставке Михаил Михайлович Обольянинов. Ему и досталось в 1842 г. Обольяновское имение от бездетного дяди Петра Хрисанфовича Обольянинова (1752—1842), который был известным и заслуженным человеком в «Павловское время» – генерал-прокурором Синода. Именно он купил имение в 1802 г. и, оставив службу, переехал в Никольское-Горушки из Петербурга. Им построены дом, парк, пруды. Село переименовал по своей фамилии в Обольяново (Московская область).]и с тремя совсем уже взрослыми детьми: Лизой, Мишей и Митей. Они были старше нас на пятнадцать, тринадцать и двенадцать лет, но это не помешало завязаться нашей родственной дружбе. Отец с молодежью навещали нас еще в Симеизе, а потом и в Ялте, и мы ездили к ним; чувство родственной ласки наполняло наши души чем-то таким приятным, счастливым, сладким. И сравнить все эти переживания с бездушной побрякушкой – золотой медалью!

В Ялту на зиму приезжали не только богатые люди, чтобы насладиться климатом, но и посылаемые туда докторами люди среднего достатка. Между ними и нашлись для нас преподаватели, взявшиеся пройти с нами курс седьмого класса. Сестра моя быстро окрепла и поправилась. Да и не мудрено: вместо душных классов мы брали уроки то в саду, то на террасе; и только в самые холодные дни в комнате.

При занятиях дома годичный курс можно пройти быстрее, чем в школе: не теряется время на те часы, когда идет проверка знаний (устная или письменная). К апрелю месяцу курс нами был пройден.

Фото 16. Александра Васильевна Зубова, урожд. Олсуфьева

До возвращения в Одессу к началу экзаменов оставалось недель пять. Мы попросили своих соучениц прислать нам экзаменационные программы и надеялись хорошо повторить пройденное. И вот получаем самый подробный список, в котором курс каждого предмета был распределен по билетам. Так как экзамен этот считался выпускным, чего мы не знали, то надо было отвечать начиная с азов в буквальном смысле слова. Например, в программе по русскому языку в билете №1 стояло: «Буква гласная и согласная, губные, зубные, носовые, шипящие, свистящие и т.д.» По истории надо было сдавать и древнюю, и среднюю, и новую, и русскую; была наука «зоология и ботаника», которую школьницы проходили в младших классах, а мы, поступая в 5-й класс, сдавали экзамен только по курсу 4-го класса. Раздобыть все эти учебники младших классов, вызубрить их, выучить и все стихотворения, которые были указаны в программе, повторить пройденные нами в школе курсы пятого и шестого классов (мы думали, что будем сдавать только за седьмой класс!) – и это в пять недель! Мы были совершенно огорошены. И вот на семейном совете было решено, что мы отложим экзамены на осень и подготовимся во время летних каникул, то есть употребим на это три месяца (июнь, июль, август), а не один. Итак, ура! Книги в сторону! Весна в полном разгаре: цветут яблони, груши, абрикосы, персики, миндаль! Цветет сирень, каштаны, акации, глициния (вьющееся растение с лиловыми цветами), покрывающие веранды и балконы домов; зацветают розы, не говоря уже о массе садовых и полевых цветов! И мы свободны! Вот тут-то и пошли всякие дальние прогулки в экипажах и верхом.

Весной приехал еще один дядя, Александр Олсуфьев, младший брат матери[23 - Александр Васильевич Олсуфьев 1843—1907 – генерал-майор, генерал-адъютант, помощник командующего, начальник канцелярии императорской главной квартиры.]. Он очень любил затевать всякие экскурсии. Благодаря ему, мы видели и водопад Учан-су, и на горе Ай-Петри побывали, и все окрестности Ялты изъездили. Мне было пятнадцать лет. Я была сильная, здоровенная, жизнерадостная, неутомимая девочка. Дышала я полной грудью и наслаждалась вовсю. Эта весна никогда не изгладится из моей памяти. «Благослови, душе моя, Господа, и не забывай всех воздаяний Его! Благословен еси Господи!»

На возвратном пути мы еще раз посетили Севастополь. Но доехали мы до него по другой дороге. Из Ялты поехали на восток до Алушты, а оттуда уже свернули на запад, на Севастополь. Побывали в каких-то сталактитовых пещерах, видели Бахчисарайский фонтан (горный ручеек, выливающийся из одной из стен старинного ханского дворца), вспоминали поэтому Пушкина; не доезжая Севастополя осматривали Георгиевский монастырь и развалины старинного поселка караимов, Чуфут-Кале. В Севастополе подоспели к спуску на воду огромного океанского парохода. В то время был еще в силе запрет иметь в Черном море военные суда; но существовало так называемое Черноморское торговое пароходство, строившее под видом торговых такие пароходы, которые со временем могли быть легко употреблены для военных целей. Приехал на это торжество Государь Александр III. Мы видели его, со всей его семьей, стоявшим на палубе парохода. Пароход был еще на суше, то есть в доках; он был виден во всю свою величину. И вот док был заполнен водой, пароход как бы всплыл, закачался и выехал в море. Гремели пушки, развевались флаги, играла музыка, и далеко разносилось дружное «ура» стоявшего на берегу народа.

В Севастополе мы сели на пассажирский пароход и благополучно приехали в Одессу, где сразу же поместились на своей приморской даче. На другое утро отец повез следующую за мной по возрасту сестру Анну в нашу гимназию, где она должна была сдавать свой вступительный экзамен. Часа через полтора, оставив Анну там, он, взволнованный, прошел в комнату матери и затем вышел к нам со словами: «Сейчас надевайте ваши форменные платья, и я вас повезу в гимназию: выпускных экзаменов сдавать осенью нельзя, и начальница велит вам приехать и сдать их весной. Один письменный экзамен по русскому языку уже состоялся вчера; но она даст вам запасную тему, и вы сегодня же напишете требуемое сочинение».

Предоставляю тем, кто когда-либо держал экзамены, вообразить себе, в каком состоянии мы, то есть сестра Алина и я, были весь этот месяц! Экзамены были, как всегда, распределены на месяц, перед каждым предметом давалось два, а иногда три дня для подготовки. Это нас отчасти спасло, но и замучило. Конечно, мы сдали экзамен не на пятерки, но все же не провалились и осенью поступили в восьмой, дополнительный, так называемый педагогический класс. Там нам читали педагогику, гигиену, методику преподавания разных предметов обучения, водили в младшие классы, чтобы присутствовать на уроках, разбирать эти уроки со своим преподавателем, писать характеристики детей из младших классов, наблюдая их во время рекреаций, и, наконец, самим давать пробные уроки в младших классах. Каждая восьмиклассница избирала себе один или два предмета как свою специальность. Сестра выбрала историю и русский язык; я – историю и арифметику. Мы тут же захотели применить к жизни наши знания, и нам был доверен наш младший брат Валя (ему было тогда одиннадцать лет), чтобы мы к весне подготовили его к поступлению во второй класс реального училища; риск был небольшой: если бы он провалился, то мог еще раз сдавать тот же экзамен в сентябре. Но он, спасибо ему, не провалился и не осрамил своих молодых учительниц.

8. Церковно-благотворительное общество при Михаило-Архангельском приходе

Раньше чем продолжать свою биографию и перейти к главе о молодости, хочется мне еще раз остановиться на облике моей матери. Как я уже упомянула вначале, ей пришлось вскоре после замужества переехать в глухую деревню и ограничить себя узкими интересами семейной жизни. Но ни мы, дети, ни другие окружающие ее люди, будь то подчиненные или немногочисленные знакомые, никогда не видели ее скучающей или томящейся одиночеством. Она всегда что-то затевала. Раз на святках она затеяла переодеться в бедную немку, нас, старших девочек, нарядить козочками, нашу бонну в поводыря этих козочек и отправиться к нашим новым знакомым, жившим от нас в восьми верстах.

Надо сказать, что во время рождественских праздников молодые парни (или, как их в Малороссии называют, парубки) ходят по домам с наряженным медведем и козой; коза изображается так: в руках у ряженого высокая палка с насаженной на ней сделанной из дерева головой козы; из-под нее, по спине и по плечам, закрывая ряженого со всех сторон, спускается так называемое «рядно», утыканное кистями тростника (рядно – это грубая, очень реденькая кустарная ткань, употребляющаяся в хозяйстве для переноса соломы, мякины и проч.). Парубок, ведущий козу, припевает: «Ой, коза, коза! Коза не бога, попляши коза трохи-немнога» (бога – значит богатая; трохи, или трошки, синоним – немного). Коза пляшет, пристукивая палкой, тряся головою и поворачивая ею во все стороны. Другой парень возится с медведем, который по приказу проделывает всякие медвежьи неуклюжие жесты, заболевает, наконец якобы околевает, а поводырь мерит его своей палкой и выпрашивает подаяние на сооружение ему гроба.

Вот этих-то ряженых, только без медведя, мы поехали изображать к нашим новым знакомым. Лошадей и экипаж оставили где-то вдали, пришли к ним пешком. Мама наша говорила по-немецки и смешно приседала; мистификация удалась полностью: мы так и ушли не опознанные.

Другой раз Мама затеяла с нами сыграть детскую комедию, в которой дети, пользуясь отсутствием родителей, наряжаются кто в нищую старуху, кто в больного старика, кто в прачку, кто в дровосека. Содержание пьесы я уже не помню. Но это дало толчок, и потом, под руководством нашей старшей сестры Алины, мы часто на именинах Мама ставили какие-то представления.

Когда в 1877 году разразилась турецкая война, мать моя сейчас же образовала из всех служащих целую мастерскую, в которой шилось для солдат белье, стегались ватные красные одеяла; мы, дети, щипали корпию из чисто выстиранного старого белья, употребляемую в те времена вместо гигроскопической ваты для кровоточивых ран. (Гигроскопической ваты в те времена еще не знали, простая вата ничего в себя не впитывала).

Занималась моя мать и цветниками, выписывала семена цветов, проводила в саду те или другие дорожки. Очень интересовалась пчелами; завела рамочные ульи вместо старинных дубков. Я их хорошо помню: стояли длинным рядом выдолбленные внутри обрубки широкого дерева с дырочкой сбоку для вылета пчел и с глиняной миской, покрывающей их сверху. В то время пчелиное хозяйство велось диким, хищническим методом: с помощью дыма пчел выкуривали из их дома и все их богатство, накопленное ими на зиму, забирали себе. Это делали осенью, уже после того, как эти добрые труженицы выпустили за лето один или несколько роев (состоящих в большинстве случаев из старой матки и молодых пчел). Умелые старики пчеловоды ловили эти рои и поселяли их в новом улье.

Итак, живя в деревне, моя мать всегда что-то задумывала, что-то затевала и приводила в исполнение.

Но вот настало время дать нам, старшим, образование. К этому времени отец мой стал уже опытным хозяином. Плодородная почва Малороссии щедро вознаграждала его труды. Государство шло навстречу дворянам и учредило так называемый Государственный Дворянский Банк. Этот банк давал ссуды помещикам под залог земли. Уездный город Умань, находившийся в 12-ти верстах от нашего поместья, был все-таки захолустьем: железная дорога проходила в восьмидесяти верстах от него. Ближайшими большими городами были Киев (губернский город) и Одесса (выделенная из Херсонской губернии в отдельное градоначальство). Мать моя очень любила море. Во времена своей молодости она не раз бывала за границей: побывала в Италии и в Ницце на берегу Средиземного моря и во Франции в Аркашоне, на берегу Атлантического океана. Выбор пал на Одессу. Отец заложил имение, купил участок земли на краю города, на улице, идущей вдоль городского парка, и построил дом[24 - Читаем на сайте Одессы «Канатная улица»: «В 1884 году по Новой улице, между Барятинским и Сабанским переулками, было уже восемь домов. №2-А – дом Мейендорфа (барон Федор Мейендорф – представитель разветвленного дворянского рода, связанного родственными узами со всей российской аристократией, а его семья немало сделала для Одессы). Стоит и по сей день».]. (В наше время этот дом был уже продан. Мы часто проходили мимо него идучи гулять в парк, и я всегда очень жалел, что его продали, что у нас нет своего дома в городе. Я жалел бы еще больше, если бы знал, что Дедушка его сам строил. Комментарий Н. Н. Сомова).

Переехав в город, мать вступила в члены небольшого благотворительного общества местного церковного прихода. В пределах нашего прихода находился Одесский порт; большинство портовых рабочих были жителями этого прихода. Портовые грузчики, обычно люди большой физической силы, зарабатывали немало своим тяжелым поденным трудом, но заработок был крайне неравномерен: скоплялось в порту то много, то мало грузовых пароходов. Но копить деньгу про черный день у этих силачей не в характере. Заработает много – как же не выпить и не угостить товарищей! В географии Черное море считается незамерзаемым. Но одесская бухта, защищенная с юга от морского волнения, а тем более порт, защищенный еще и искусственным молом, замерзает среди зимы, когда на неделю, когда на две, а иногда, очень редко, и на месяц и более. Тогда для семьи грузчика наступает сущее бедствие. Найти какой-либо другой работы грузчик не может. Цена на уголь быстро растет (Одесса отапливается углем, привозимым по морю из Донецкого бассейна). И вот семья терпит голод и холод. Поэтому благотворительные общества Одессы приходили на помощь этим семьям бесплатной раздачей хлеба и угля.

Вскоре после вступления моей матери в члены общества место председательницы оказалось вакантным, и на общем собрании ей предложили занять это место. Тут-то и развернулась вся ее энергия, вся ее организаторская способность. Она сразу поняла, что надо как можно ближе поставить жертвователя к объекту его благодеяния. Она мастерски умела руководить заседаниями. Благодаря своей прирожденной недюжинной памяти, она не ошибаясь называла собравшихся по имени и отчеству, давала слово чуть ли не насильно тем робким, которые захотят что-то сказать и тут же смиренно замолкают; сама горячо и ясно высказывала свои мнения и провела такое предначертание: весь приход был разделен на участки, каждый участок был записан за таким-то членом, и этот член должен был, лично обойдя всех нуждающихся своего участка, доложить о них собиравшимся на заседание членам. На этих заседаниях члены торговались друг с другом, выпрашивая из кассы пособия для своих бедных. Члены общества стали старательно вербовать жертвователей на это живое дело; и дело шло, объектами благотворительности являлись, конечно, не только портовое население, но и вообще люди, обиженные судьбой: старые, больные, овдовевшие матери с детьми на руках и т. д.

К нам лично приходила стирать поденная прачка, вдова Марья. Работала она очень хорошо; имела несколько домов, куда ее приглашали, и зарабатывала вполне достаточно, чтобы прокормить себя и своих двух маленьких детей. Оставляла она их на попечение доброй соседки. Но вдруг соседка переехала куда-то, и Марья могла ходить на работу только в те редкие дни, когда находила кого-нибудь, кто соглашался смотреть за ее детьми. Моя мать стала приглашать ее на работу вместе с детьми.

Но мать тут же подумала: такая женщина не одна; многие вдовы связаны детьми. И вот что она придумала: устроить при благотворительном обществе дневной приют для малых детей, куда матери приводили бы детей идя на работу, внося при этом небольшую плату за скромный обед ребенка, и заходили бы за ними перед вечером. Задумано – сделано. Была нанята комната с кухней, нашлась добрая душа среди членов, согласившаяся проводить день с детьми, наблюдать за нанятой для них кухаркой, получать с матерей установленные гроши. Названо было это учреждение «Детской столовой». Первыми посетителями этой «столовой» были записаны дети нашей Марьи – Таня и Ваня. (В мое время это разрослось в громадную организацию c многими десятками столовых и сотнями дам-благотворительниц, из которых многие поступали, чтобы повысить свой социальный статус. Комментарий Н. Н. Сомова).

Началось дело с шестью детьми. Обществу приходилось, конечно, кое-что и доплачивать. К концу зимы детей было уже около 20-ти. При постепенном возрастании количества детей приходилось менять квартиры, с трудом находя таковые, потому что домовладельцы избегали таких шумных, неспокойных жильцов. Стали думать о постройке своего здания. У общества издавна лежал небольшой «запасный» капитал. Моей матери удалось на общем собрании уговорить всех рутинеров пустить в ход этот капитал. Но его не хватало. Тогда у властей выхлопотали разрешение по всему приходу сделать сбор по домам: разделив приход на участки, члены общества обошли его из квартиры в квартиру.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом