ISBN :
Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 17.02.2024
– У ворона голубки не рождаются! Понятно, маленький храбрец?
– Нет, капитан, – ответил я, покраснев.
– Отец твой был храбрецом, и ты тоже вырастешь храбрецом, хочешь – не хочешь!
Хочешь – не хочешь! Слова эти запали мне в душу: устами старого капитана говорил Крит. Тогда я не понял смысла суровых слов, и только много позднее почувствовал в себе силу, которая не была моей, силу намного превосходящую меня, и сила эта направляла меня. Много раз я готов был пасть, но сила эта не позволяла. Силой этой был Крит.
И, действительно, благодаря честолюбию, благодаря сознанию, что я – критянин, благодаря страху перед отцом, мне с детства удавалось превозмогать страх. Вначале я не решался выйти один ночью в темный двор: в каждом углу, за каждым цветочным горшком, у края колодца, затаившись, поджидал маленький волосатый дух с блестящими глазами, но отец пинком вышвыривал меня во двор и запирал дверь на засов. Одного только страха не мог я еще превозмочь – страха перед землетрясением.
Мегало Кастро нередко содрогался до основания, рев доносился из недр земных, земная кора трещала, и несчастные люди теряли голову от страха. Когда неожиданно стихал ветер, так что даже листик не мог шелохнуться, и жуткий гул катился по земле, кастрийцы выскакивали из своих домов и лавчонок, поглядывая то на небо, то на землю, в полном молчании, чтобы ненароком не накликать беду, думали с ужасом: «Будет землетрясение…» и крестились.
Учитель, почтенный Патеропулос, как-то объяснил, чтобы успокоить нас:
– Землетрясение – это сущий пустяк, ребята, не нужно его бояться. Под землей находится бык, который мычит время от времени. А когда он бодает землю своими рогами, земля трясется. Древние критяне называли его Минотавром. Это сущий пустяк.
Такое успокоение учителя только пуще прежнего нагнало на нас страху. Стало быть, землетрясение – это живое существо, зверь с рогами, который мычит, двигается у нас под ногами и пожирает людей.
– А Святой Мина почему не убьет его? – спросил тогда Стратис, упитанный мальчуган, сын пономаря.
Учитель разозлился.
– Не мели вздор! – закричал он и, сойдя с кафедры, надрал Стратису уши, чтобы тот не смел болтать.
Но однажды, когда я проходил через турецкий квартал, – шел я как можно быстрее, потому как испытывал отвращение к запаху, исходившему от турок, – земля вдруг снова задрожала, окна и двери затрещали, и послышался гул, словно дома рушились. Я остался стоять посреди узкого закоулка, скованный ужасом. Прикипев взглядом к земле, я ждал, что она вот-вот разверзнется, бык появится оттуда и сожрет меня. И вдруг распахнулась сводчатая дверь, за ней показался сад, и три турчаночки с открытыми личиками, босые, простоволосые, выскочили оттуда перепуганные насмерть и бросились врассыпную, крича тоненькими голосами, словно ласточки. Узкая улочка наполнилась благоуханием мускуса. С той минуты и на всю мою жизнь землетрясение является предо мной в другом образе: оно уже не мычало свирепым быком, но щебетало пташкой, – землетрясение и турчаночки стали для меня единым целым. Так впервые я увидел, как мрачная сила соединяется со светом и озаряется им.
Равным образом очень много раз в жизни моей, когда намеренно, а когда невольно, надевал я добрую маску на ужасы – на любовь, на добродетель, на болезнь, – благодаря этому я и смог устоять перед жизнью.
8. Жития святых
Первой страстью моей стала свобода, второй, еще и до сих пор втайне владеющей мною и мучающей меня, – жажда святости. Герой и святой одновременно – вот высший идеал человека. С детства витал надо мною в голубом воздухе этот идеал.
Каждая душа в Мегало Кастро имела в те годы корни, уходящие глубоко в землю, и корни, уходящие глубоко в небо. Поэтому, едва я научился складывать слова по слогам, первой вещью, которую я упросил мать купить мне, была книга житий святых – «Святое Послание». ???? ??? ????? ????? – «Зрелище Божье, чудо божественное! Камень упал с неба…». И разбился камень этот, и нашли письмена внутри него: «Увы, увы едящему скоромное и пьющему вино в среду и пятницу!» Я хватал «Святое Писание» и, держа его, словно знамя, высоко над головой, стучал каждую среду и пятницу в дома нашего квартала, – к госпоже Пенелопе, к госпоже Виктории, к старой Катерине Деливасилене, – неистово устремлялся внутрь, бежал прямо на кухню, нюхал, что там готовили, и горе, если доносился до меня запах мяса или рыбы: я угрожающе потрясал «Святым Посланием» и восклицал: «Увы! Увы!» И перепуганные соседки ласкали меня, умоляя замолчать. А однажды, обратившись с вопросом к матери и узнав, что, будучи младенцем, я сосал по средам и пятницам, стало быть, пил молоко в эти священные дни, я разразился рыданиями.
Я продал друзьям все свои игрушки и купил на выручку жития святых в книжицах для простонародья. Каждый вечер, усевшись на скамейке во дворе среди базилика и бархатцев, я громко читал о мучениях, которые претерпели святые ради спасения души своей. Соседки собирались со своим шитьем и прочими делами, – кто чулок вязал, кто траву чистил, кто кофе молол, – и слушали. И постепенно плач по мукам и страстям святых поднимался во дворе. Канарейка в клетке, висящей под акацией, слышала чтение и плач и, захмелев от этого, поднимала вверх шейку и принималась петь. И маленький садик с пряностями и виноградными лозами вверху, замкнутый, теплый и благоухающий, представлялся в плаче женщин Святой Плащаницей. Прохожие останавливались, говорили: «Кто-то умер» и шли сообщить печальную весть отцу, но тот только кивал головой: «Ничего не случилось. Это мой сын пытается научить соседок богословию».
В моем детском воображении возникали далекие моря, тайно отправляющиеся в путь корабли, сияющие среди скал монастыри, львы, носящие воду аскетам, а в мыслях у меня были финиковые пальмы и верблюды, блудницы, пытающиеся войти в церковь, огненное оружие, возносящееся в небеса, пустыни, звенящие от женского смеха и стука женских башмаков, и Искушение, которое, словно добродушный Святой Василий, приносило в дар пустынникам яства, золото и женщин, но взгляд оных был устремлен к Богу, и Искушение исчезало.
Быть суровым, терпеливым, презирать счастье, не бояться смерти, желать высшего блага более мира земного, – вот какой голос раздавался неумолчно из этих книжиц для простонародья, наставляя мое детское сердечко. И там же была неутолимая жажда тайного бегства, дальних путешествий и приключений, исполненных мученичества.
Я читал жития святых, слушал сказки и разные разговоры, и все это преобразовывалось, испытывало превращение в душе моей, становясь красочными выдумками. Я собирал соседских ребятишек или соучеников и рассказывал им все это, выдавая за мои собственные приключения. Я говорил им, что только что вернулся из пустыни, где у меня был лев, которого я нагружал двумя кувшинами, и ходил с ним к источнику за водой. Я говорил, что третьего дня видел у нашей двери ангела, который вытащил у себя из крыла перо и дал его мне. Я даже показывал это перо, – третьего дня мы зарезали белого петуха, и я взял себе длинное белое перо. Я говорил, что теперь буду писать пером ангела…
– Писать? Что писать?
– Жития святых. Житие моего деда.
– А разве твой дед был святым? Ты же говорил, что он воевал с турками.
– Это одно и то же, – отвечал я, затачивая ножиком перо.
Как-то в школе мы читали в книге для чтения, как ребенок упал в колодец и оказался в богатом городе с золотыми церквями, цветущими садами и лавками, забитыми сластями, конфетами и маленькими ружьями… Воображение мое разыгралось, я прибежал домой, бросил во дворе сумку и уже ухватился было за край колодца, чтобы прыгнуть туда и оказаться в богатом городе. Мать сидела у окна, выходившего во двор, и причесывала младшую сестренку. Увидев меня, она закричала, бросилась ко мне и схватила за передник в тот самый момент, когда я, опустив голову вниз, отталкивался от земли, чтобы полететь в колодец.
Каждое воскресенье, придя в церковь, я видел в нижней части алтаря икону, на которой Христос, поднявшись из гробницы с белым знаменем, устремляется в небо, а снизу смотрят на него, охваченные ужасом, упавшие навзничь стражи. Я много раз слышал о восстаниях и войнах на Крите, мне говорили, что отец моего отца был выдающимся военачальником, и, глядя на Христа, я мало-помалу убеждался, что это и есть мой дед. И вот, собрав друзей перед иконой, я говорил им: «Вот мой дед идет со знаменем на войну, а внизу лежат поверженные турки».
То, что я говорил, не было правдой, но не было и ложью: сказанное выходило за пределы логики и морали, возносясь в более легкий, более свободный воздух. Если бы мне сказали, что я лгу, я разрыдался бы от стыда. Перо в моих руках перестало быть петушиным пером, – мне дал его ангел, я не лгал. Христос же со знаменем, – и в это я верил непоколебимо, – был мой дед, а перепуганные стражи внизу – турки.
Намного позже, начав писать песни и романы, я понял, что эта чудодейственная обработка и есть творчество.
Однажды, читая житие Святого Иоанна Хижинного, я вдруг сорвался с места и решил: «Уеду на Афон и стану святым!» И даже не повернувшись, чтобы взглянуть на мать, – точь-в-точь как поступил Святой Иоанн Хижинный, – я переступил через порог и вышел на улицу. По самым пустынным закоулкам добрался я до порта. Я бежал, боясь, как бы кто-нибудь из дядьев, увидав меня, не отвел обратно. Я подошел к первому попавшемуся челну, который собирался в плавание. Загорелый моряк, нагнувшись к железному кольцу причала, отвязывал канат. Я приблизился, дрожа от волнения:
– Возьмешь меня в лодку, капитан?
– Куда тебе?
– На Афон.
– Куда? На Афон? Что ты там делать будешь?
– Святым стану.
Капитан захохотал, хлопнул в ладоши, словно прогоняя цыпленка, и крикнул:
– Домой! Живо домой!
Я ушел и, посрамленный, воротился домой, забился под диван и никому ничего не сказал. Сегодня я исповедуюсь в том впервые. Моя первая попытка стать святым потерпела провал.
Горечь моя длилась годами. Может быть, еще и до сих пор длится. Я ведь родился в пятницу, 18 февраля, в День Душ. Старая повитуха взяла меня на руки, поднесла к свету, пристально посмотрела на меня, словно увидав какие-то таинственные знаки на теле моем, подняла высоко и сказала: «Ребенок этот, – вспомните мои слова! – станет епископом».
Когда я впоследствии узнал о предсказании повитухи, оно оказалось настолько соответствующим самым сокровенным чаяниям моим, что я в него уверовал. С тех пор великая ответственность лежала на мне, и я старался не делать ничего, чего не сделал бы епископ. Намного позже, увидев, что делают епископы, я переменил мнение и, дабы сподобиться святости, к которой так страстно стремился, старался не делать ничего из того, что делают епископы.
9. Жажда бегства
Медленно и монотонно тянулись в те времена дни. Газет люди не читали, радио, телефон, кинематограф еще не появились на свет, и жизнь протекала тихо, серьезно, немногословно. Каждый человек был отдельным замкнутым миром, каждый дом – на крепком засове, а обитатели его старели изо дня в день, веселились тихо, чтобы никто не слышал, ссорились тайком, болели молча и умирали. И только тогда, когда открывали дверь, чтобы вынести покойника, мир меж четырех стен на мгновение являл тайны свои, но тут же дверь запирали снова, и жизнь снова продолжала свое бесшумное течение.
Ежегодно на праздники, когда Христос рождался, умирал или воскресал, все надевали свои лучшие одежды и украшения, покидали дома и по всем улочкам стекались к церкви, которая ждала их, широко распахнув двери. Церковь зажигала свои канделябры и паникадила, и хозяин ее – всадник Святой Мина встречал у порога дорогих своих кастрийцев. Души их распахивались, горе и печали развеивались, все становились единым целым, забывали свои имена, и уже не были рабами, не было больше ни ссор, ни турок, ни смерти. В церкви все вместе, во главе с капитаном Миной, сидящим верхом на коне, чувствовали себя неким бессмертным воинством.
Глухая, неподвижная жизнь была в те времена. Изредка смех, очень часто плач, а еще больше затаенные страсти – так жил Мегало Кастро. Хозяева были алчны и суровы, а покорные батраки почтительно вставали с мест, когда мимо проходил богач. Но всех их объединяла одна страсть, заставлявшая забыть про нужду да заботы и делавшая всех братьями, – страсть, в которой они не признавались, потому что боялись турок.
И вот однажды взыграли тихие воды. Однажды утром показался плывущий в порт разукрашенный флагами корабль. Все кастрийцы, оказавшиеся тогда в порту, так и застыли с разинутыми ртами. Что за красочная, разубранная, флагами украшенная ладья скользила между двумя венецианскими башнями, входя в гавань! Господи помилуй! Одни говорили, что это – птицы, другие – люди, нарядившиеся для маскарада, третьи – плавучий сад, из тех, что видел в далеких теплых морях Синдбад Мореход. И вдруг дикий возглас раздался вдруг из портовой кофейни: «Добро пожаловать, пелеринки!» И тут же вздох облегчения вырвался у всех из груди, – люди поняли. Лодка уже подошла совсем близко, и все четко увидели, что в ней находятся пестро разодетые женщины, в шляпах, с перьями, в разноцветных пелеринах, со щеками, накрашенными ярко, словно маки. Старики-критяне при виде их творили крестное знамение и плевали себе за пазуху: «Изыди, Сатана!» Что им здесь надо? Здесь ведь славный Кастро, а не место для позорища!
Какой-то час спустя всюду на стенах уже были расклеены красные афиши, из которых следовало, что это, так сказать, труппа – артисты и актрисы, приехавшие для увеселения кастрийцев.
До сих пор не могу понять, как произошло это чудо, что отец взял меня за руку и сказал: «Пошли, сходим в театр, – поглядим, что это еще за черт!» Уже наступил вечер, отец вел меня за руку, мы спустились к порту, в незнакомый бедный квартал со скудными домами за высокими оградами. Один из таких дворов был ярко освещен, внутри играли на кларнетах и били в барабаны, а вход был завешен парусиной, – приподнимаешь и входишь внутрь. Мы вошли. Лавки, скамьи, стулья, мужчины и женщины сидели, уставившись на висевший перед ними занавес в ожидании, когда он откроется. С моря дул легкий ветерок, воздух благоухал, мужчины и женщины разговаривали, смеялись, жевали арахис и тыквенные семечки.
– Которое из этого – театр? – спросил отец, впервые оказавшийся на такого рода празднике.
Ему указали на занавес, а потому и мы тоже уселись, устремив взгляд на занавес. На полотнище толстыми заглавными буквами было написано: «Разбойники Шиллера, драма весьма развлекательная». И ниже: «Что бы вы ни увидали, гама не поднимайте, все это – фантазия».
– Что значит «фантазия»? – спросил я отца.
– Взбитый воздух, – ответил он.
У отца были и другие неясности. Он повернулся было к соседу, чтобы спросить, кто эти разбойники, но не успел. Послышалось три удара, и занавес распахнулся. Я вытаращил глаза, – рай открылся передо мной: ангелы, – мужчины и женщины, – появлялись и исчезали в пестрых одеждах, в перьях и золотых украшениях, со щеками, размалеванными белой и оранжевой краской. Говорили они громко, но я ничего не понимал, они злились, но я не знал почему. Вдруг вышли двое верзил, – дескать, братья, – которые принялись ссориться, ругаться и гоняться друг за другом, намереваясь убить один другого.
Отец слушал, оттопырив ухо, и что-то бормотал. Удовольствия он не получал, сидел, как на углях, ерзал на стуле и, вытащив платок, принялся вытирать со лба обильно выступавший пот. Поняв, что верзилы – братья и ссорятся, он вскочил вне себя от ярости.
– Что за чушь! – громко сказал он. – Пошли отсюда!
Он схватил меня за руку, и мы ушли, опрокинув в спешке несколько стульев.
Отец тряхнул меня за плечо и сказал:
– Чтоб ноги твоей никогда больше не было в театре, несчастный! Слышишь?! Не то – шею сверну, как куренку!
Таким было мое первое знакомство с театром.
Дул свежий ветерок, разум мой дал ростки, а душа наполнилась анемонами. Приходила весна со своим нареченным, Святым Георгием, верхом на белом коне. Приходило лето, и Богородица ложилась на плодоносящую землю: Милосердная отдыхала после рождения великого сына своего. С дождями приезжал на рыжем коне Святой Димитрий, ведя за собой увенчанную плющом и сухими виноградными листьями осень. Наступала зима, мы зажигали дома жаровню, усаживались вокруг, – когда отца не было, – мать, сестра и я, и пекли в золе каштаны и нут, ожидая, что снова родится Христос и придет розовощекий дед с жареным поросенком, завернутым в лимонные листья. Точь-в-точь такой, как дед, являлась в моем воображении зима – старик в черных сапогах, с белыми усами, с жареным поросенком в руках.
Время шло, я рос, базилик и бархатцы во дворе становились меньше, по ступенькам к Эмине я поднимался одним махом, и ей уже не нужно было подавать мне руку. Я рос, и внутри меня росли давние желания, возникали другие, новые. Жития святых уже слишком стесняли меня, и я страдал. Не потому, что я не верил, – я верил, но слишком покорными казались мне теперь святые, слишком сгибались они пред Богом, во всем соглашаясь с Ним. Кровь Крита пробудилась во мне, и я смутно ощущал, не осознавая еще того ясно разумом, что настоящий мужчина – тот, кто сопротивляется, борется и в случае большой необходимости не побоится сказать «Нет!» даже Богу.
Это новое для меня волнение я не мог выразить словами, но в то время в словах я и не нуждался. Понимал я безошибочно, без помощи разума и логики. Печаль овладевала мной, когда я видел, что святые, скрестив руки на груди, стоят у врат Райских, взывая и умоляя в ожидании, что те откроются. Они напоминали мне прокаженных, которых я видел каждый раз, идя к нам на виноградник: они сидели у крепостных ворот с отвалившимися носами, без пальцев, с гниющими губами и простирали обрубки своих рук к прохожим, моля о подаянии. К ним я совсем не чувствовал никакой жалости, но только отвращение, и, отвернувшись, спешил пройти мимо. Такими вот начали представать в моем детском воображении и святые. Неужели нет иного пути в Рай? После сказочных драконов и принцесс я оказался в Фиваидской пустыне со святыми нищими и чувствовал, что от них тоже нужно уйти.
Всякий раз к большому празднику мать готовила сладкое – когда курабье, когда лукум, а на Пасху – пасхальные куличики. Я одевался по-праздничному и шел поздравить дядей и теток. Они радушно принимали меня и давали в подарок серебряную монету, чтобы я мог купить конфет или переводных картинок. Но на следующий день я бежал в книжную лавку господина Луки и покупал книжки о дальних странах и великих первооткрывателях: видать, семя Робинзона запало мне в душу и дало ростки.
Мало что понимал я из этих новых «житий святых», но суть их оседала в глубинах души моей. Она расширяла мой разум, наполняя его теперь уже средневековыми замками, экзотическими пейзажами и таинственными островами, благоухавшими гвоздикой и корицей. Я видел дикарей с красными перьями, которые зажигали костры, жарили людей и плясали, а острова вокруг них улыбались, как младенцы. Эти новые святые не просили о подаянии, – все, чего они только желали, они брали своим мечом, – о, если бы только можно было въехать в Рай верхом на коне, как эти рыцари! Герой и святой – вот совершенный человек, думалось мне.
Отчий дом стал тесен. Мегало Кастро стал тесным. Земля казалась мне тропическим лесом с красочными птицами и животными, с налитыми медом плодами, и мне хотелось пройти через весь этот лес, охраняя некую бледную женщину, которой угрожала опасность. Как-то проходя мимо одной из кофеен, я увидел ее лицо: ее звали Женевьева.
Теперь в воображении моем образы святых неразрывно слились с образами безрассудных рыцарей, отправившихся спасать мир, Гроб Господень или женщину, неразрывно слились с образами великих исследователей, а корабли Колумба, отплывшие из маленькой испанской гавани, – с кораблями, которые до того везли святых в пустыню, и тот же ветер наполнял им паруса.
А когда позже я прочел о герое Сервантеса, Дон Кихот казался мне святым великомучеником, отправившимся из никчемной обыденности, сопровождаемый хохотом и улюлюканьем, на поиски скрытой за внешними явлениями сущности. Какой сущности? Тогда я этого не знал, но позже понял: сущность всегда одна и та же, поскольку, чтобы возвыситься, человек до сих пор не нашел иного способа, как преобразовывать материю и подчинять личность некоей надличностной цели, пусть даже химере. Если сердце верит и любит, химеры не существует, – существуют только мужество, вера и плодотворное действие.
Прошли годы. Я пытался навести порядок в этом хаосе моего воображения, но сущность эта, – все такая же смутная, какой явилась она мне в детстве, – всегда кажется мне сердцем истины: долг наш – поставить перед собой некую цель, которая превыше наших личных забот, превыше удобных привычек, превыше нас самих. Некую цель, к достижению которой мы будем стремиться денно и нощно, презирая насмешки, голод и смерть. Даже не достичь, ибо гордая душа, едва достигнув цели своей, тут же передвигает ее все дальше и дальше. Не достичь, но никогда не прерывать восхождения. Только так жизнь становится благородной и цельной.
Объятое таким пламенем и прошло мое детство. Все свершения святых и героев казались мне самым простым, самым реальным движением человека. И пламя это соединялось с другим, более сильным пламенем, охватившим в те годы рабства Мегало Кастро и Крит.
В те далекие героические годы Мегало Кастро не был скоплением домов, лавочек и узеньких улочек, прижавшихся к побережью Крита у непрестанно рассерженного моря. Души, обитавшие там, не были безголовой или многоглавой беспорядочной толпой мужчин, женщин и детей, все силы которых растрачивались на повседневные заботы о хлебе да семье. Некий неписаный, суровый закон управлял ими, и никто не поднимал мятежной головы против этого закона, ибо над головами у всех был некто, дававший наказы. Весь город был крепостью, каждая душа в нем была крепостью, веками пребывавшей в осаде, а капитаном крепости был святой – Святой Мина, покровитель Мегало Кастро. Весь день пребывал он неподвижно на иконе в своей крохотной церквушке, сидя верхом на сером коне, с поднятым кверху красным копьем, с короткой курчавой бородой, опаленный солнцем, с грозным взглядом. Весь день, нагруженный серебряными обетными подношениями – руками, ногами, глазами, сердцами, которыми кастрийцы обвешали его, моля об исцелении. Он оставался неподвижным, делая вид, будто он – всего лишь изображение – доска да краски, но как только наступала ночь, и христиане собирались в своих домах, и один за другим гасли огни, он одним махом раздвигал серебряные подношения и краски, пришпоривал коня и ездил по ромейским кварталам. Ездил по городу, неся дозор. Запирал двери, которые христиане по забывчивости оставили открытыми, свистел ночным прохожим, чтобы те шли домой, или же стоял у дверей, радостно прислушиваясь к пению. «Должно быть, свадьба, – тихо говорил он. – Да будут же они благословенны, да родят детей, чтобы множился мир христианский». Затем он двигался вдоль крепостных стен, опоясывавших Мегало Кастро, до самого рассвета, а с первым петушиным криком прыгал верхом на коне в церковь и поднимался в свою икону. Святой снова прикидывался равнодушным, но конь его был покрыт потом, а пасть и грудь его – пеной, и когда церковный сторож господин Харалампис рано поутру приходил чистить и натирать подсвечники, он видел, что конь Святого Мины взмылен, но не удивлялся, потому что знал, как и все про то знали, что ночью святой ездит по городу, неся дозор. Когда же турки точили ножи, собираясь напасть на христиан, Святой Мина устремлялся с иконы на защиту кастрийцев. Турки его не видели, но слышали ржание его коня, узнавали его голос, видели искры, летевшие из-под конских подков на мостовую, и в страхе запирались в своих домах.
А несколько лет назад турки даже видели его своими глазами. Они снова собирались устроить резню, но Святой Мина верхом на коне ринулся в турецкий квартал. Полоумный ходжа-Мустафа увидал, как он выезжает из-за угла, и пустился наутек с криком: «Аллах! Аллах! Святой Мина едет!» Подсматривая из-за приоткрытых дверей, турки видели его в золотой одежде, с курчавой серой бородой и красным копьем, и с дрожью в коленях вкладывали ножи обратно в ножны.
Для кастрийцев Святой Мина был не просто святым, но и их капитаном. Его называли «капитан Мина» и тайком носили ему оружие для благословения. Мой отец тоже зажигал ему свечку, и один Бог знает, чего только при этом ни говорил, каких упреков ни высказывал за то, что тот медлил с освобождением Крита.
Таков был капитан христиан. А Хасан-бей, кровожадный враг христиан и сосед святого, чей конак примыкал вплотную к церкви, как-то ночью услышал стук в стену над своей кроватью и понял, что это Святой Мина грозит ему, потому что не далее, как минувшим днем, он забил насмерть христианина. Потому-то капитан Мина разгневался и стучал в стену. Хасан-бей стиснул руку в кулак и тоже принялся стучать в стену и кричать: «Эй, сосед, ты прав. Клянусь верой, ты прав! Только не стучи в стену, а я ежегодно буду приносить тебе два бурдюка лампадного масла и двадцать ок свечей, чтоб ты не гневался. Не надо ссориться, – мы же с тобой соседи!» С того самого дня пес Хасан-бей в праздник Святого Мины, 11 ноября, посылает на церковный двор раба с двумя бурдюками масла и двадцатью оками свечей, а Святой Мина больше не стучит ему в стену.
Есть на Крите некое пламя, – назовем его душою, – нечто более сильное, чем жизнь и смерть. Есть гордость, упрямство, храбрость и еще нечто несказанное и неизмеримое, что заставляет радоваться и бояться того, что ты – человек.
Когда я был маленьким, в воздухе Крита стоял запах зверя – турка, а над головою у каждого был занесен турецкий ятаган. Спустя много лет, увидав «Толедо в сумерках», я понял, что за воздух вдыхал в детстве, и что за ангелы висели падающими звездами над Критом.
И когда я был маленьким, и до сих пор, август – мой самый любимый месяц. Он приносит виноград, смоквы, дыни, арбузы, и потому я назвал его Святым Августом. «Он – мой заступник, говорил я себе, – к нему буду обращать я молитву мою. Если мне чего-нибудь нужно будет, я попрошу это у него, он же попросит у Бога, и Бог мне то даст. Однажды я взял акварели и нарисовал его. Он вышел очень похожим на моего деда-крестьянина: такие же румяные щеки и такая же широкая улыбка, разве что август стоял в давильне и давил босыми ногами виноград: ноги его до колен и даже до бедер я выкрасил в красный цвет – вымазанные суслом, – а на голове у него был венок из листьев винограда. И все же чего-то ему не хватало, но вот чего? Я пристально пригляделся и пририсовал к голове пару рогов между листьями винограда, потому что платок на голове моего деда имел справа и слева два больших узла, которые напоминали рога.
С той минуты, когда я запечатлел его лицо на рисунке, вера моя в него окрепла, и я каждый год ожидал, когда он придет, уберет на Крите виноград и сотворит свое чудо – превратит виноград в вино. Потому что, помню, сколь мучительным вопросом было для меня это таинство: как виноград становится вином. Только Святой Август мог сотворить такое чудо, и потому я говорил: «Вот если бы встретить его в нашем винограднике за Мегало Кастро и попросить раскрыть свою тайну!» Что это было за чудо, я не мог понять. Зеленый виноград созревает, зрелый виноград становится вином, люди пьют вино и пьянеют. Почему они пьянеют? Все это казалось мне страшной тайной. Однажды, когда я спросил про то отца, он нахмурился и сказал: «Не расти там, где тебя не сеяли!»
Кроме того, в августе виноград вешали на шестах, где он сушился на солнце и становился изюмом. Как-то в те годы мы пошли на виноградник и остались на ночь в загородном домике. Воздух благоухал, земля горела, и даже цикады горели, словно на горячих углях.
В тот день, 15 августа, на Успение Богородицы работники отдыхали, а отец сидел на корнях маслины и курил. И соседи, тоже развесив виноград на изюм, пришли и молча курили рядом с отцом. Выглядели они расстроенными. Глаза всех были устремлены на облачко, которое показалось на небе и продвигалось вперед, мрачное и безмолвное. Я тоже сел рядом с отцом и смотрел на облако. Мне оно нравилось: темно-свинцовое, пушистое, оно все росло, меняя лицо и тело, – то полный бурдюк, то чернокрылая хищная птица, то виденный мной на картинке слон, который покачивал хоботом, пытаясь дотронуться до земли. Подул свежий ветерок, листья маслины задрожали от ужаса. Один из соседей вскочил, указывая рукой на двигавшееся облако.
– Будь оно проклято! – пробормотал он. – Лжецом буду, – Бог свидетель! – если оно не несет нам потопа!
– Прикуси язык, – сказал другой сосед, богобоязненный старик. – Богородица того не допустит. Сегодня – праздник ее милости.
Отец зарычал, но не сказал ни слова. Он верил в Богородицу, но не верил, что Богородица командует облаками.
Пока они говорили, небо потемнело. Стали падать первые крупные, теплые капли дождя. Облака опустились, желтые молнии глухо разрывали небо.
– Помоги, Матерь Божья! – закричали соседи.
Все вскочили, бросились врассыпную, каждый – к своему винограднику, где был развешен изюм из нового урожая. Они бежали, а воздух все темнел, черные косы свесились с облаков, разразилась буря. Канавы наполнились водой, целые реки текли по дорогам, всюду с виноградников неслись вопли отчаяния. Кто ругался, кто призывал Богородицу сжалиться и оказать помощь, и, в конце концов, с виноградников за маслинами послышались рыдания.
Я бежал от домика, несся среди потоков, и дивная радость, подобная опьянению, охватила меня. Впервые я открыл ту ужасную истину, что во время великих несчастий необъяснимая, нечеловеческая радость овладевала мною. Впервые увидев пожар, – горел дом моей тети Каллиопы, – я прыгал и плясал от радости перед пламенем, пока кто-то не схватил меня за шиворот и не отшвырнул прочь. А когда умер наш учитель Красакис, я с трудом удержался от смеха. Словно дом тети тяготил меня, словно учитель тяготил меня, и я внезапно почувствовал облегчение. Дружественными духами казались мне огонь, потоп, смерть. Словно я тоже был духом из их рода, словно все мы были демонами, пытавшимися облегчить землю от домов и людей.
Я оказался у дороги, но перейти через нее не мог, так как она превратилась в реку, и потому стоял и смотрел. Мимо проносились в воде связки наполовину готового изюма, – труд этого года, который устремлялся к морю и исчезал. Плач все нарастал. Несколько женщин, войдя по колени в воду, пытались спасти хоть немного изюму. А другие стояли у дороги, сорвав с себя платки, и рвали на голове волосы.
Я промок до костей и направился к домику, пытаясь скрыть радость. Я спешил увидеть, что делает отец: плачет, ругается, кричит? Проходя мимо шестов, я увидел, что весь наш изюм исчез.
Отец неподвижно стоял на пороге, кусая усы. А за ним стояла в полный рост плачущая мать.
– Отец! – крикнул я. – Наш изюм пропал!
– Мы не пропали, – ответил он. – Молчи!
Навсегда запомнил я ту минуту: думаю, она стала мне важным уроком во все последующие трудные минуты моей жизни: я всегда вспоминал отца, который молча, неподвижно стоял на пороге, не ругаясь, не умоляя, не плача. Непоколебимо созерцал он гибельное бедствие, единственный изо всех соседей сохраняя человеческое достоинство.
10. Резня
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом