Читать «Отчёт перед Эль Греко» — Никос Казандзакис онлайн
Страница 5 из 9
Глухая, неподвижная жизнь была в те времена. Изредка смех, очень часто плач, а еще больше затаенные страсти – так жил Мегало Кастро. Хозяева были алчны и суровы, а покорные батраки почтительно вставали с мест, когда мимо проходил богач. Но всех их объединяла одна страсть, заставлявшая забыть про нужду да заботы и делавшая всех братьями, – страсть, в которой они не признавались, потому что боялись турок.
И вот однажды взыграли тихие воды. Однажды утром показался плывущий в порт разукрашенный флагами корабль. Все кастрийцы, оказавшиеся тогда в порту, так и застыли с разинутыми ртами. Что за красочная, разубранная, флагами украшенная ладья скользила между двумя венецианскими башнями, входя в гавань! Господи помилуй! Одни говорили, что это – птицы, другие – люди, нарядившиеся для маскарада, третьи – плавучий сад, из тех, что видел в далеких теплых морях Синдбад Мореход. И вдруг дикий возглас раздался вдруг из портовой кофейни: «Добро пожаловать, пелеринки!» И тут же вздох облегчения вырвался у всех из груди, – люди поняли. Лодка уже подошла совсем близко, и все четко увидели, что в ней находятся пестро разодетые женщины, в шляпах, с перьями, в разноцветных пелеринах, со щеками, накрашенными ярко, словно маки. Старики-критяне при виде их творили крестное знамение и плевали себе за пазуху: «Изыди, Сатана!» Что им здесь надо? Здесь ведь славный Кастро, а не место для позорища!
Какой-то час спустя всюду на стенах уже были расклеены красные афиши, из которых следовало, что это, так сказать, труппа – артисты и актрисы, приехавшие для увеселения кастрийцев.
До сих пор не могу понять, как произошло это чудо, что отец взял меня за руку и сказал: «Пошли, сходим в театр, – поглядим, что это еще за черт!» Уже наступил вечер, отец вел меня за руку, мы спустились к порту, в незнакомый бедный квартал со скудными домами за высокими оградами. Один из таких дворов был ярко освещен, внутри играли на кларнетах и били в барабаны, а вход был завешен парусиной, – приподнимаешь и входишь внутрь. Мы вошли. Лавки, скамьи, стулья, мужчины и женщины сидели, уставившись на висевший перед ними занавес в ожидании, когда он откроется. С моря дул легкий ветерок, воздух благоухал, мужчины и женщины разговаривали, смеялись, жевали арахис и тыквенные семечки.
– Которое из этого – театр? – спросил отец, впервые оказавшийся на такого рода празднике.
Ему указали на занавес, а потому и мы тоже уселись, устремив взгляд на занавес. На полотнище толстыми заглавными буквами было написано: «Разбойники Шиллера, драма весьма развлекательная». И ниже: «Что бы вы ни увидали, гама не поднимайте, все это – фантазия».
– Что значит «фантазия»? – спросил я отца.
– Взбитый воздух, – ответил он.
У отца были и другие неясности. Он повернулся было к соседу, чтобы спросить, кто эти разбойники, но не успел. Послышалось три удара, и занавес распахнулся. Я вытаращил глаза, – рай открылся передо мной: ангелы, – мужчины и женщины, – появлялись и исчезали в пестрых одеждах, в перьях и золотых украшениях, со щеками, размалеванными белой и оранжевой краской. Говорили они громко, но я ничего не понимал, они злились, но я не знал почему. Вдруг вышли двое верзил, – дескать, братья, – которые принялись ссориться, ругаться и гоняться друг за другом, намереваясь убить один другого.
Отец слушал, оттопырив ухо, и что-то бормотал. Удовольствия он не получал, сидел, как на углях, ерзал на стуле и, вытащив платок, принялся вытирать со лба обильно выступавший пот. Поняв, что верзилы – братья и ссорятся, он вскочил вне себя от ярости.
– Что за чушь! – громко сказал он. – Пошли отсюда!
Он схватил меня за руку, и мы ушли, опрокинув в спешке несколько стульев.
Отец тряхнул меня за плечо и сказал:
– Чтоб ноги твоей никогда больше не было в театре, несчастный! Слышишь?! Не то – шею сверну, как куренку!
Таким было мое первое знакомство с театром.
Дул свежий ветерок, разум мой дал ростки, а душа наполнилась анемонами. Приходила весна со своим нареченным, Святым Георгием, верхом на белом коне. Приходило лето, и Богородица ложилась на плодоносящую землю: Милосердная отдыхала после рождения великого сына своего. С дождями приезжал на рыжем коне Святой Димитрий, ведя за собой увенчанную плющом и сухими виноградными листьями осень. Наступала зима, мы зажигали дома жаровню, усаживались вокруг, – когда отца не было, – мать, сестра и я, и пекли в золе каштаны и нут, ожидая, что снова родится Христос и придет розовощекий дед с жареным поросенком, завернутым в лимонные листья. Точь-в-точь такой, как дед, являлась в моем воображении зима – старик в черных сапогах, с белыми усами, с жареным поросенком в руках.
Время шло, я рос, базилик и бархатцы во дворе становились меньше, по ступенькам к Эмине я поднимался одним махом, и ей уже не нужно было подавать мне руку. Я рос, и внутри меня росли давние желания, возникали другие, новые. Жития святых уже слишком стесняли меня, и я страдал. Не потому, что я не верил, – я верил, но слишком покорными казались мне теперь святые, слишком сгибались они пред Богом, во всем соглашаясь с Ним. Кровь Крита пробудилась во мне, и я смутно ощущал, не осознавая еще того ясно разумом, что настоящий мужчина – тот, кто сопротивляется, борется и в случае большой необходимости не побоится сказать «Нет!» даже Богу.
Это новое для меня волнение я не мог выразить словами, но в то время в словах я и не нуждался. Понимал я безошибочно, без помощи разума и логики. Печаль овладевала мной, когда я видел, что святые, скрестив руки на груди, стоят у врат Райских, взывая и умоляя в ожидании, что те откроются. Они напоминали мне прокаженных, которых я видел каждый раз, идя к нам на виноградник: они сидели у крепостных ворот с отвалившимися носами, без пальцев, с гниющими губами и простирали обрубки своих рук к прохожим, моля о подаянии. К ним я совсем не чувствовал никакой жалости, но только отвращение, и, отвернувшись, спешил пройти мимо. Такими вот начали представать в моем детском воображении и святые. Неужели нет иного пути в Рай? После сказочных драконов и принцесс я оказался в Фиваидской пустыне со святыми нищими и чувствовал, что от них тоже нужно уйти.
Всякий раз к большому празднику мать готовила сладкое – когда курабье, когда лукум, а на Пасху – пасхальные куличики. Я одевался по-праздничному и шел поздравить дядей и теток. Они радушно принимали меня и давали в подарок серебряную монету, чтобы я мог купить конфет или переводных картинок. Но на следующий день я бежал в книжную лавку господина Луки и покупал книжки о дальних странах и великих первооткрывателях: видать, семя Робинзона запало мне в душу и дало ростки.
Мало что понимал я из этих новых «житий святых», но суть их оседала в глубинах души моей. Она расширяла мой разум, наполняя его теперь уже средневековыми замками, экзотическими пейзажами и таинственными островами, благоухавшими гвоздикой и корицей. Я видел дикарей с красными перьями, которые зажигали костры, жарили людей и плясали, а острова вокруг них улыбались, как младенцы. Эти новые святые не просили о подаянии, – все, чего они только желали, они брали своим мечом, – о, если бы только можно было въехать в Рай верхом на коне, как эти рыцари! Герой и святой – вот совершенный человек, думалось мне.
Отчий дом стал тесен. Мегало Кастро стал тесным. Земля казалась мне тропическим лесом с красочными птицами и животными, с налитыми медом плодами, и мне хотелось пройти через весь этот лес, охраняя некую бледную женщину, которой угрожала опасность. Как-то проходя мимо одной из кофеен, я увидел ее лицо: ее звали Женевьева.
Теперь в воображении моем образы святых неразрывно слились с образами безрассудных рыцарей, отправившихся спасать мир, Гроб Господень или женщину, неразрывно слились с образами великих исследователей, а корабли Колумба, отплывшие из маленькой испанской гавани, – с кораблями, которые до того везли святых в пустыню, и тот же ветер наполнял им паруса.
А когда позже я прочел о герое Сервантеса, Дон Кихот казался мне святым великомучеником, отправившимся из никчемной обыденности, сопровождаемый хохотом и улюлюканьем, на поиски скрытой за внешними явлениями сущности. Какой сущности? Тогда я этого не знал, но позже понял: сущность всегда одна и та же, поскольку, чтобы возвыситься, человек до сих пор не нашел иного способа, как преобразовывать материю и подчинять личность некоей надличностной цели, пусть даже химере. Если сердце верит и любит, химеры не существует, – существуют только мужество, вера и плодотворное действие.
Прошли годы. Я пытался навести порядок в этом хаосе моего воображения, но сущность эта, – все такая же смутная, какой явилась она мне в детстве, – всегда кажется мне сердцем истины: долг наш – поставить перед собой некую цель, которая превыше наших личных забот, превыше удобных привычек, превыше нас самих. Некую цель, к достижению которой мы будем стремиться денно и нощно, презирая насмешки, голод и смерть. Даже не достичь, ибо гордая душа, едва достигнув цели своей, тут же передвигает ее все дальше и дальше. Не достичь, но никогда не прерывать восхождения. Только так жизнь становится благородной и цельной.
Объятое таким пламенем и прошло мое детство. Все свершения святых и героев казались мне самым простым, самым реальным движением человека. И пламя это соединялось с другим, более сильным пламенем, охватившим в те годы рабства Мегало Кастро и Крит.
В те далекие героические годы Мегало Кастро не был скоплением домов, лавочек и узеньких улочек, прижавшихся к побережью Крита у непрестанно рассерженного моря. Души, обитавшие там, не были безголовой или многоглавой беспорядочной толпой мужчин, женщин и детей, все силы которых растрачивались на повседневные заботы о хлебе да семье. Некий неписаный, суровый закон управлял ими, и никто не поднимал мятежной головы против этого закона, ибо над головами у всех был некто, дававший наказы. Весь город был крепостью, каждая душа в нем была крепостью, веками пребывавшей в осаде, а капитаном крепости был святой – Святой Мина, покровитель Мегало Кастро. Весь день пребывал он неподвижно на иконе в своей крохотной церквушке, сидя верхом на сером коне, с поднятым кверху красным копьем, с короткой курчавой бородой, опаленный солнцем, с грозным взглядом. Весь день, нагруженный серебряными обетными подношениями – руками, ногами, глазами, сердцами, которыми кастрийцы обвешали его, моля об исцелении. Он оставался неподвижным, делая вид, будто он – всего лишь изображение – доска да краски, но как только наступала ночь, и христиане собирались в своих домах, и один за другим гасли огни, он одним махом раздвигал серебряные подношения и краски, пришпоривал коня и ездил по ромейским кварталам. Ездил по городу, неся дозор. Запирал двери, которые христиане по забывчивости оставили открытыми, свистел ночным прохожим, чтобы те шли домой, или же стоял у дверей, радостно прислушиваясь к пению. «Должно быть, свадьба, – тихо говорил он. – Да будут же они благословенны, да родят детей, чтобы множился мир христианский». Затем он двигался вдоль крепостных стен, опоясывавших Мегало Кастро, до самого рассвета, а с первым петушиным криком прыгал верхом на коне в церковь и поднимался в свою икону. Святой снова прикидывался равнодушным, но конь его был покрыт потом, а пасть и грудь его – пеной, и когда церковный сторож господин Харалампис рано поутру приходил чистить и натирать подсвечники, он видел, что конь Святого Мины взмылен, но не удивлялся, потому что знал, как и все про то знали, что ночью святой ездит по городу, неся дозор. Когда же турки точили ножи, собираясь напасть на христиан, Святой Мина устремлялся с иконы на защиту кастрийцев. Турки его не видели, но слышали ржание его коня, узнавали его голос, видели искры, летевшие из-под конских подков на мостовую, и в страхе запирались в своих домах.
А несколько лет назад турки даже видели его своими глазами. Они снова собирались устроить резню, но Святой Мина верхом на коне ринулся в турецкий квартал. Полоумный ходжа-Мустафа увидал, как он выезжает из-за угла, и пустился наутек с криком: «Аллах! Аллах! Святой Мина едет!» Подсматривая из-за приоткрытых дверей, турки видели его в золотой одежде, с курчавой серой бородой и красным копьем, и с дрожью в коленях вкладывали ножи обратно в ножны.
Для кастрийцев Святой Мина был не просто святым, но и их капитаном. Его называли «капитан Мина» и тайком носили ему оружие для благословения. Мой отец тоже зажигал ему свечку, и один Бог знает, чего только при этом ни говорил, каких упреков ни высказывал за то, что тот медлил с освобождением Крита.
Таков был капитан христиан. А Хасан-бей, кровожадный враг христиан и сосед святого, чей конак примыкал вплотную к церкви, как-то ночью услышал стук в стену над своей кроватью и понял, что это Святой Мина грозит ему, потому что не далее, как минувшим днем, он забил насмерть христианина. Потому-то капитан Мина разгневался и стучал в стену. Хасан-бей стиснул руку в кулак и тоже принялся стучать в стену и кричать: «Эй, сосед, ты прав. Клянусь верой, ты прав! Только не стучи в стену, а я ежегодно буду приносить тебе два бурдюка лампадного масла и двадцать ок свечей, чтоб ты не гневался. Не надо ссориться, – мы же с тобой соседи!» С того самого дня пес Хасан-бей в праздник Святого Мины, 11 ноября, посылает на церковный двор раба с двумя бурдюками масла и двадцатью оками свечей, а Святой Мина больше не стучит ему в стену.
Есть на Крите некое пламя, – назовем его душою, – нечто более сильное, чем жизнь и смерть. Есть гордость, упрямство, храбрость и еще нечто несказанное и неизмеримое, что заставляет радоваться и бояться того, что ты – человек.
Когда я был маленьким, в воздухе Крита стоял запах зверя – турка, а над головою у каждого был занесен турецкий ятаган. Спустя много лет, увидав «Толедо в сумерках», я понял, что за воздух вдыхал в детстве, и что за ангелы висели падающими звездами над Критом.
И когда я был маленьким, и до сих пор, август – мой самый любимый месяц. Он приносит виноград, смоквы, дыни, арбузы, и потому я назвал его Святым Августом. «Он – мой заступник, говорил я себе, – к нему буду обращать я молитву мою. Если мне чего-нибудь нужно будет, я попрошу это у него, он же попросит у Бога, и Бог мне то даст. Однажды я взял акварели и нарисовал его. Он вышел очень похожим на моего деда-крестьянина: такие же румяные щеки и такая же широкая улыбка, разве что август стоял в давильне и давил босыми ногами виноград: ноги его до колен и даже до бедер я выкрасил в красный цвет – вымазанные суслом, – а на голове у него был венок из листьев винограда. И все же чего-то ему не хватало, но вот чего? Я пристально пригляделся и пририсовал к голове пару рогов между листьями винограда, потому что платок на голове моего деда имел справа и слева два больших узла, которые напоминали рога.
С той минуты, когда я запечатлел его лицо на рисунке, вера моя в него окрепла, и я каждый год ожидал, когда он придет, уберет на Крите виноград и сотворит свое чудо – превратит виноград в вино. Потому что, помню, сколь мучительным вопросом было для меня это таинство: как виноград становится вином. Только Святой Август мог сотворить такое чудо, и потому я говорил: «Вот если бы встретить его в нашем винограднике за Мегало Кастро и попросить раскрыть свою тайну!» Что это было за чудо, я не мог понять. Зеленый виноград созревает, зрелый виноград становится вином, люди пьют вино и пьянеют. Почему они пьянеют? Все это казалось мне страшной тайной. Однажды, когда я спросил про то отца, он нахмурился и сказал: «Не расти там, где тебя не сеяли!»
Кроме того, в августе виноград вешали на шестах, где он сушился на солнце и становился изюмом. Как-то в те годы мы пошли на виноградник и остались на ночь в загородном домике. Воздух благоухал, земля горела, и даже цикады горели, словно на горячих углях.
В тот день, 15 августа, на Успение Богородицы работники отдыхали, а отец сидел на корнях маслины и курил. И соседи, тоже развесив виноград на изюм, пришли и молча курили рядом с отцом. Выглядели они расстроенными. Глаза всех были устремлены на облачко, которое показалось на небе и продвигалось вперед, мрачное и безмолвное. Я тоже сел рядом с отцом и смотрел на облако. Мне оно нравилось: темно-свинцовое, пушистое, оно все росло, меняя лицо и тело, – то полный бурдюк, то чернокрылая хищная птица, то виденный мной на картинке слон, который покачивал хоботом, пытаясь дотронуться до земли. Подул свежий ветерок, листья маслины задрожали от ужаса. Один из соседей вскочил, указывая рукой на двигавшееся облако.
– Будь оно проклято! – пробормотал он. – Лжецом буду, – Бог свидетель! – если оно не несет нам потопа!
– Прикуси язык, – сказал другой сосед, богобоязненный старик. – Богородица того не допустит. Сегодня – праздник ее милости.
Отец зарычал, но не сказал ни слова. Он верил в Богородицу, но не верил, что Богородица командует облаками.
Пока они говорили, небо потемнело. Стали падать первые крупные, теплые капли дождя. Облака опустились, желтые молнии глухо разрывали небо.
– Помоги, Матерь Божья! – закричали соседи.
Все вскочили, бросились врассыпную, каждый – к своему винограднику, где был развешен изюм из нового урожая. Они бежали, а воздух все темнел, черные косы свесились с облаков, разразилась буря. Канавы наполнились водой, целые реки текли по дорогам, всюду с виноградников неслись вопли отчаяния. Кто ругался, кто призывал Богородицу сжалиться и оказать помощь, и, в конце концов, с виноградников за маслинами послышались рыдания.
Я бежал от домика, несся среди потоков, и дивная радость, подобная опьянению, охватила меня. Впервые я открыл ту ужасную истину, что во время великих несчастий необъяснимая, нечеловеческая радость овладевала мною. Впервые увидев пожар, – горел дом моей тети Каллиопы, – я прыгал и плясал от радости перед пламенем, пока кто-то не схватил меня за шиворот и не отшвырнул прочь. А когда умер наш учитель Красакис, я с трудом удержался от смеха. Словно дом тети тяготил меня, словно учитель тяготил меня, и я внезапно почувствовал облегчение. Дружественными духами казались мне огонь, потоп, смерть. Словно я тоже был духом из их рода, словно все мы были демонами, пытавшимися облегчить землю от домов и людей.
Я оказался у дороги, но перейти через нее не мог, так как она превратилась в реку, и потому стоял и смотрел. Мимо проносились в воде связки наполовину готового изюма, – труд этого года, который устремлялся к морю и исчезал. Плач все нарастал. Несколько женщин, войдя по колени в воду, пытались спасти хоть немного изюму. А другие стояли у дороги, сорвав с себя платки, и рвали на голове волосы.
Я промок до костей и направился к домику, пытаясь скрыть радость. Я спешил увидеть, что делает отец: плачет, ругается, кричит? Проходя мимо шестов, я увидел, что весь наш изюм исчез.
Отец неподвижно стоял на пороге, кусая усы. А за ним стояла в полный рост плачущая мать.
– Отец! – крикнул я. – Наш изюм пропал!
– Мы не пропали, – ответил он. – Молчи!
Навсегда запомнил я ту минуту: думаю, она стала мне важным уроком во все последующие трудные минуты моей жизни: я всегда вспоминал отца, который молча, неподвижно стоял на пороге, не ругаясь, не умоляя, не плача. Непоколебимо созерцал он гибельное бедствие, единственный изо всех соседей сохраняя человеческое достоинство.
10. Резня
«Добро пожаловать, несчастье, если ты пришло одно!» – говорят у нас на Крите, потому что несчастье, и вправду, одно приходит редко.
На следующий день небо было совершенно чистым, потому что накануне оно натешилось вдоволь, измучило людей, и теперь смеялось. Хозяева наводили порядок в виноградниках, весь изюм пропал, пригоршни его еще встречались в грязи… В самый полдень отец спешно воротился из Кастро, – один из его друзей приехал рано поутру, шепнул что-то ему на ухо и уехал. Стало известно, что в одном из селений христиане убили какого-то важного агу, турки рассвирепели, христиане вооружились, дело снова шло к бунту. И турки спешили в Мегало Кастро укрыться за его венецианскими стенами.
Мы с сестрой гуляли по винограднику, собирая последние ягоды, еще висевшие на лозах. И вдруг с улицы донесся гул, крики и ослиный рев. Мимо проходила толпа с осликами, гружеными кадками, кастрюлями и турчанками. Мужчины бежали сзади, – кто босой, кто в стоптанных сапогах, с тюрбанами на головах, молча, сопя, поспешно направлялись в сторону Кастро. Они шлепали по грязи, жара разыгралась, воздух закипал.
– Турки, собаки! – простонала мать, схватила нас под мышки и увела домой.
Обняв ее колени, я спросил:
– Куда они торопятся? Чего им нужно? Почему ты дрожишь?
Мать погладила меня по голове:
– Боже, что предстоит увидеть твоим глазам, сынок! Тяжелая доля родиться критянином.
Приоткрыв окно, мы смотрели. Толпа удалилась, исчезла за маслинами, на дорогу опустилась тишина.
– Пошли! – сказал отец. – Быстрее. Пока солнце не село.
Мать схватила нас за руки, отец вытащил из-под подушки револьвер, осмотрел его. Револьвер был заряжен, отец сунул его в карман и последовал за нами.
Солнце садилось, когда мы вошли в крепостные ворота. На улочках уже потемнело, торопливо сновали люди, хлопали двери, матери выходили из домов и звали детей. Соседка наша Фатима-ханум, увидав нас, не поздоровалась.
Отец занял свое место в углу дивана у окна во двор. Мать выжидающе стояла перед ним, – знала, что он отдаст какой-нибудь приказ. Отец взял табакерку и медленно, не спеша, не поднимая глаз, сделал закрутку.
– Ни шагу из дому! – сказал он.
Затем, повернувшись ко мне, нахмурился:
– Боишься?
– Нет, – ответил я.
– А если турки выломают дверь, ворвутся в дом и зарежут тебя?
Волосы у меня на голове встали дыбом. Я почувствовал острие ножа у горла и хотел закричать: «Боюсь! Боюсь!», но взгляд отца был устремлен на меня, и мне стало стыдно. Внезапно я набрался духу:
– Даже если меня зарежут, все равно не боюсь!
Я почувствовал отвагу в сердце.
– Хорошо, – сказал отец и закурил.
Летом, когда я ездил в село повидать перед смертью деда, я отправился спать вместе с одним из дядей на баштан. И вдруг, когда сон уже брал меня, послышался странный треск: «крр! крр! крр!» Испугавшись, я придвинулся поближе к дяде и спросил: «Что это трещит? Мне страшно». А он повернулся ко мне спиной, злой, что я перебил ему сон: «Спи, кастриец, спи. Впервые такое слышишь? Это арбузы растут». Так и в тот день под взглядом отца мне показалось, что сердце мое увеличивается и трещит.
Мегало Кастро имеет четверо городских ворот. Каждый вечер с заходом солнца турки запирали их, и в течение всей ночи никто уже не мог ни войти, ни выйти. Те немногие христиане, что были внутри, оказывались таким образом в ловушке, – открывали ворота только с восходом солнца. А ночью, когда ворота были заперты, турки могли устроить резню, потому что в городе турок было больше, да и турецкий гарнизон стоял.
Тогда, несколько дней спустя, я впервые пережил резню. Тогда мой детский разум за прекрасной маской – за зеленой землей, щедрым виноградником, морем, пшеничным хлебом и улыбкой матери, – за всем этим он увидел впервые подлинное лицо жизни – череп.
Тогда впервые тайно запало в душу мою зерно, которому значительно позже суждено было расцвести и дать плоды – не затуманенный, открытый денно и нощно, без страха и без надежды пребывающий внутри меня третий глаз.
Мы сидели в доме, заперев дверь на два засова и прижавшись друг к другу, – мать, сестра и я, – и слышали, как снаружи, за дверью ходили разъяренные турки, как они ругались, грозили, взламывали двери и резали христиан. Мы слышали крики и хрип раненых, собачий лай и гул, словно от землетрясения. Отец ждал за дверью с заряженным ружьем. Помню, он держал в руке продолговатый камень, который называется точило, и точил длинный с черной рукоятью кинжал. Мы ждали. Он сказал нам: «Если турки взломают дверь и ворвутся сюда, я сам вас зарежу прежде, чем вы попадете им в руки». Все мы, – мать, сестра и я, – согласились и ожидали.
Думаю, если бы незримое могло стать зримым, в те часы я увидел бы, как окрепла моя душа. Я чувствовал, что за несколько часов из ребенка я вдруг стал мужчиной.
Так прошла ночь. На рассвете гул стих, смерть удалилась. Мы осторожно окрыли дверь, высунули головы наружу. Несколько соседок робко приоткрыли окна и наблюдали за улицей. Турок, продавец бубликов, плешивый, с тоненьким голоском, как раз проходил мимо с огромным лотком на голове, нараспев расхваливая свои бублики с корицей и сезамом. Какое это было счастье, что все возродилось вновь, и мы словно впервые видели небо, облака и лоток, нагруженный ароматными бубликами… Мать взяла мне один, и я принялся жевать с несказанным наслаждением.
– Мама, резня миновала? – спросил я.
Мать перепугалась.
– Молчи! Молчи, сынок, не накликай ее! Она может услышать свое имя и вернуться.
Я написал слово «резня», и волосы встали у меня дыбом от страха. Потому что тогда, когда я был ребенком, это слово состояло не из пяти стоящих рядом букв алфавита, но было страшным гулом, ногами, стучавшими в дверь, ужасными образинами с ножами в зубах, и еще вопящими по всему кварталу женщинами и мужчинами, которые, стоя на коленях за дверью, заряжали ружья. И некоторые другие слова для нас, чье детство прошло на Крите в те времена, тоже обильно источают кровь и слезы, а над ними пребывает целый распятый народ. Слова эти – свобода, Святой Мина, Христос, восстание…
Тяжела и безрадостна судьба человека, который пишет, потому что он, естественно, вынужден пользоваться словами, то есть преобразовывать свой внутренний порыв в неподвижность. Каждое слово – очень твердая скорлупа, внутри которой пребывает огромная взрывная сила, – чтобы понять, что она желает выразить, нужно дать ей взорваться внутри, подобно мине, и освободить таким образом пребывающую в заточении душу.
Один раввин, отправляясь на молитву в синагогу, составлял завещание и с плачем прощался с женой и детьми, потому что не знал, вернется ли после молитвы живым. «Потому что, – говорил он, – когда я произношу какое-нибудь слово, например: “Господи…”, слово это разрывает мне сердце, ужас овладевает мной, и я не знаю, смогу ли перейти к следующему слову – “…помилуй”».
О, если бы кто-нибудь мог читать так песню, или слово «резня», или письмо любимой женщины, или этот «Отчет», составленный человеком, который много боролся и очень мало чего достиг в жизни своей!
На другой день рано утром отец взял меня за руку и сказал:
– Пошли!
Мать испугалась:
– Куда ты ведешь ребенка? Ни один христианин еще не вышел из дому.
– Пошли, – повторил отец, открыл дверь, и мы вышли.
– Куда мы идем? – спросил я, и рука моя задрожала в его огромной ручище.
Я огляделся вокруг. Всюду пусто. На углу два огромных турка мылись у фонтана, и вода от этого становилась красной.
– Страшно?
– Да.
– Ничего. Привыкнешь.
Мы свернули за угол, и пошли к портовым воротам. Один из домов еще дымился, несколько дверей лежали вышибленные, а на пороге там была еще кровь. Мы пришли на площадь с фонтаном, украшенным львами. Рядом с фонтаном стоял старый платан. Отец остановился, вытянул руку:
– Смотри!
Я посмотрел на платан и закричал: трое повешенных покачивались там друг подле друга, босые, в одних рубахах, с высунувшимися, позеленевшими языками. Я отвернулся, не в силах смотреть, и охватил руками отцовское колено. Но он схватил меня за голову, повернул лицом к платану и снова велел:
– Смотри!
Перед глазами у меня были только повешенные.