Читать «Сундук безумного кукольника» — Нина Ягольницер онлайн
Страница 2 из 6
Грегори Шелби, коренной пайнвудец, слишком сентиментальный для коммерсанта, всегда был хорошим парнем, но даже он не решился бы нанять инвалида. Однако после долгого приватного разговора с четой Шарп он, вздыхая и многозначительно качая головой, протянул Дону договор о найме.
Уже к вечеру весть об этом разлетелась по всему Пайнвуду, упав в болото поредевших сплетен, будто пригоршня живых дрожжей в чан с давленными ягодами…
И на следующий же день, когда Маргарет парковала у клиники свой престарелый "додж", к ней подошла медсестра Карен Солс: ближайшая соседка Шарпов и особа настолько неравнодушная к чужой беде, что даже пастор в ее присутствии невольно чувствовал себя бессердечным эгоистом.
Строго говоря, сплетницей Карен не была, но вся ее натура восставала против житейской несправедливости любого сорта. А потому сейчас она без раздумий бросилась в бой:
– Миссис Шарп! – окликнула Карен тем особым голосом, каким пациенту обычно намекают, что бутылка бренди на тумбочке выглядит огорчительно, – я так рада за вас, милая! Вот уже не знала, что такая юная девушка – уже дипломированная медсестра. Вы не хмурьтесь, я вас не задержу, сама тороплюсь на смену. Я только вот, что хотела сказать: вы с мистером Шарпом мне как родные, сами знаете. Я, как его гэльский акцент заслышу – так на сердце разом теплеет, будто снова домой наведалась. И потому, милая, мне больно смотреть, как мистер Шарп, с его-то здоровьем, собирается на жизнь зарабатывать. Вы бы не спешили, Мэгги! У нас в клинике прекрасные условия для сотрудников, на попечении которых находятся… родственники с ограничениями. Вы можете без всякого стеснения обратиться к руководству и избавить нашего дорогого Дональда…
Она еще лепетала последние слова, стремительно увядающие под взглядом Маргарет, и даже успела заметить, как у рыжей ведьмы от ярости белеют крылья носа.
– Нет, – припечатала Мэг, и Карен почти физически ощутила, как это слово больно хлестнуло ее поперек лица. А Шарп также холодно отчеканила:
– Я вижу, миссис Солс, о моем муже уже судачат все доморощенные эксперты Пайнвуда. Пора утешить их изголодавшееся любопытство. Так вот: Дон не инвалид, не псих и не альфонс. Более того, он самый стойкий и отважный из всех людей, кого я когда-нибудь знала. А я дочь судьи, и это не пустые слова, мэм. Я познакомилась с Доном, когда была практиканткой в больнице. И я впервые увидела тогда, что способен сделать с человеком груженый рефрижератор на темной трассе. Но Дон всего за два месяца собрал себя из обломков и живет дальше. Не бегает по психологам, не жалуется на шесть переломов и сотрясение мозга, не ждет сочувствия и привилегий. Дон – самое правильное, что случилось со мной в жизни. И нам не нужно ничьей помощи. Кстати, он Гордон, а не Дональд.
Она так и не повысила голоса. Набросила на худое плечо рюкзак и двинулась к дверям клиники, еще больше похожая на школьницу, только что надерзившую несправедливому завучу и равнодушно готовую передать родителям дисциплинарное письмо.
А Карен молча смотрела ей вслед. Она прожила большую часть жизни на одной и той же улочке, листая судьбы соседей также, как медкарты пациентов: вдумчиво и добросовестно. И научилась самой главной житейской мудрости: безошибочно замечать ту грань, за которой откровенность становится исповедью, и наглухо закрывать рот, какие бы ошеломительные новости ни рвались с языка. Вот и сейчас она точно знала, что соседи отлично обойдутся телевизором…
***
Впрочем, позвольте вас заверить: вопреки расхожему заблуждению, подлинная сестра таланта – это чувство меры. Обладающий этой добродетелью способен творить чудеса, а Карен даже марокканский рас-эль-ханут умела добавить в мясной соус так, чтоб угодить и консервативному мужу, и помешанной на здоровой пище сестре, и двоим по-отрочески привередливым детям.
А потому, взвесив историю Шарпов на весах общественного эпатажа, медсестра Солс опылила Пайнвуд отменно дозированной правдой, отсеяв прочь ненужные подробности.
Вскоре в деревушке все были в курсе, что молодой Шарп вовсе не страдал сколько-нибудь оригинальными отклонениями. Его странности были следствием чудовищной аварии. После нелегкой реабилитации Дону было категорически предписано покинуть крупный город и поселиться в зеленой тишине провинции, куда молодожены и отправились сразу после свадьбы, отчасти по совету врача, но главным образом – чтоб укрыться от огнедышащего гнева матери Маргарет, не одобрившей ее выбора.
Эта история была одновременно невероятно банальна, умеренно драматична и на свой лад трогательна. А всего прекрасней она была тем, что безупречно вписала все чудачества четы Шарп в рамки здравого смысла, мгновенно примирив Пайнвуд с новичками и наполнив отзывчивые души старожилов горячим сочувствием.
Больше на молодоженов никто не косился и не шептался за спиной. Сосед Шарпов похлопотал над двигателем "доджа", после чего тот перестал дымить. Вдова викария в ближайшее воскресенье принесла Мэгги ежевичный пирог ("мои-то дети далеко живут, такая радость снова кому-то гостинец испечь!"). А Эрик Солс заглянул к новому работодателю Дона (с которым еще ребенком гонял мяч на отцовском пустыре) и по-приятельски попросил дать парню шанс и не увольнять сразу же, поскольку тот "нам обоим в сыновья годится, жаль пацана".
Грегори Шелби вздохнул и откупорил джин: он и без Солса прекрасно все понимал. А еще не понаслышке знал, что без работы люди быстро хиреют и теряют всякую волю к жизни. И потому нанял Дона скорее в качестве терапии, пригрозив собственным работникам, чтоб "без всякого мне тут стенд-апа. Имейте совесть, парни, болен человек".
В ближайший же понедельник Шарп вышел на работу. А в обеденный перерыв к Шелби явился заведующий фуражом Питер Бэрроу и без обиняков спросил:
– Грег, ты в какой богадельне раскопал этого Джеронимо1?
Шелби снял очки и потер переносицу:
– Пит, тебе чего неймется, а? – устало спросил он, – я ж на пальцах объяснил: Шарп едва с больничной койки. У него половина костей всмятку, а чего там в башке навыворот – поди знай. Ты что, не можешь приглядеть за парнем и работу попроще дать? Ему заняться чем-то…
– Приглядеть? – Питер сказал это таким тоном, что Шелби захотелось вытереть лицо от невидимого плевка, – да я убегался уже! Приглядеть… Знаешь, Грег, я тебе не бойскаут, за твоим психом гоняться!
Шелби слегка побледнел, приподнимаясь из-за стола, а Бэрроу утер необъятный лоб:
– Не знаю, чего там костоправы у пацана нафантазировали, а только он с утра с лошади не слазит.
– Ты ему позволил сесть верхом? – перед глазами Шелби огненными письменами замелькали цифры. Спецстраховка для инвалида, штраф за нарушение техники безопасности, иск, который вчинит ему сановная теща Шарпа за угробленного зятя…
А Пит взмахнул руками, будто разгоняя тучу москитов:
– А чего делать? Ходить ему трудно, хромает же. Прав водительских нет, да и на пикап косится так, словно тот заминирован. Зато Брауни к нему – как к родному, хотя паскудный же конь, с характером. А этот дурик штаны засучил, верхом взгромоздился – ни седла, ни стремян – и поскакал себе. Я только вслед поглядел.
Шелби рухнул обратно в кресло:
– А сейчас он где?
– А хрен его знает, – проворчал Пит, – может, скальп с кого снимает. Пойду что ль, погляжу…
***
С того памятного понедельника Шелби заметил, что опоздания прекратились, будто по волшебству. Работники спешили на ферму, как в кино, стремясь занять лучшие места на следующий выпуск сериала о Гордоне Шарпе.
Этот хромой неврастеник давал десятифутовый крюк, чтоб обойти трактор, мог уронить кофейный стакан от лязга автоматических ворот и не прикасался к мобильному телефону. Ужас Шарпа перед электричеством вообще забавлял рабочих донельзя. За глаза его одинаково беззлобно называли то "Маугли", то "квакер", а меж собой судачили, на каких выселках мира вырос этот дикарь.
Впрочем, причуды Дона, такие нелепые на первый взгляд, некоторым казались даже трогательными. Отчего-то приятно было, войдя в темный склад, включить свет и с затаенной улыбкой смотреть, как Шарп вскидывает голову и смотрит на пыльные люминесцентные лампы, помаргивающие дрянным синеватым светом, а обычное напряженно-растерянное выражение глаз на миг сменяется восхищенным изумлением ребенка, впервые оказавшегося на рождественской ярмарке.
Или налить ему мерзкого растворимого кофе, который он отчего-то обожал, и наблюдать, как с первым глотком по лицу Дона разливается такое искреннее упоение, что даже простецкий запах дешевой бурды отчего-то делается аппетитным и домашним.
И этот же невообразимый Шарп без седла ездил на самых норовистых конях, которых сам же умел подковать с ювелирным мастерством, был напрочь лишен брезгливости, с одинаковой сноровкой брался за плотницкий топор, вилы и кирку, а также категорически не понимал термина "рабочий день". Он приходил на ферму еще до рассвета, несказанно радуя скучающего ночного сторожа, пил с ним неизменный кофе и отправлялся в стойла, оставаясь там, пока тот же ночной сторож не начинал бухтеть у него за спиной, звеня ключами.
К собственной физической чахлости Шарп относился с поразительным безразличием, будто к размеру обуви. Он не принимал помощи, выходные брал только по настоянию Мэгги, а в дурную погоду лишь опасался, не мерзнет ли в стойлах молодняк.
Мучительно кашляя, бледнея от дурноты и то и дело нашаривая в карманах аптечные коробочки, Шарп обихаживал скот с усердием и нежностью опытной бонны. Он первый указывал на едва заметные глазу недомогания у животных, неуловимым чутьем понимал причины хандры или агрессии, часто ставя абсолютно ненаучный и абсолютно же верный диагноз раньше ветеринара. Он давал клички новорожденным телятам и ворковал с ними, будто детсадовский воспитатель. Шарп по-прежнему был неразговорчив, но многие слышали, как за работой он низким мелодичным голосом напевает песни на смутно понятном языке, тут же умолкая, стоило ему заметить чужое присутствие.
Он терпеть не мог разговоров о своем прошлом, и даже на вопрос, где провел детство, односложно отвечал: "В Шотландии", будто Шотландия эта находилась на другой планете, и в рассказы о ней все равно никто бы не поверил.
Время шло, а Шарпы все прочнее обживались в деревушке. Более того, Маргарет, не особо мешкая, родила подряд двоих сыновей, а через несколько лет – дочь. Коллеги многодетной матери судачили, что рыжая Мэгги станет делать со своей оравой, овдовев. Но Дон, похоже, передумал помирать, поскольку заметно окреп здоровьем, лишь на всякий случай держа в кармане полузабытый и, вероятно, просроченный ингалятор.
Разумеется, никому бы и в голову не пришло задать Дону столь бестактный вопрос, но, похоже, молодой Шарп судился с кем-то из-за своих увечий и выиграл процесс. Соседи видели, как к нему то и дело приезжал расфранченный тип крючкотворской наружности, и после очередного его визита супруги вдруг основательно отремонтировали свой ветхий домишко, превратив его в уютную усадьбу, и всей семьей укатили куда-то на целый месяц – не иначе, на материк.
Мэгги порой разговаривала с матерью по Скайпу, безмятежно улыбаясь в ответ на неизменные нотации и гордо поднося к глазку камеры детей.
Дон же к тридцати годам приобрел твердую репутацию отличного скотовода, добросердечного парня и неисправимого чудака. Он стал крепким сельским работягой с железным здоровьем, давно забыв об астме и желудочных болях. Был по-прежнему немногословен, хотя никогда никому не отказывал в помощи. Говорил на обычном английском языке, лишь иногда там и сям вклинивая гэльские слова. Все также работал у Шелби, где успел стать помощником управляющего, но все равно напевал песни телятам и по-приятельски уважительно беседовал с огромными племенными быками, которым пересказывал утренние новости и сообщал об изменениях на бирже.
Он стал улыбчив и приветлив. Давно обзавелся собственной газонокосилкой, сдружился со всей округой, ловко водил здоровенный внедорожник, питал все то же пристрастие к дрянному растворимому кофе, увлеченно копался в моторе трактора и фанатически обожал своих детей.
Прекрасный муж. Прекрасный отец. Мэгги – умница. Что за чудесная семья… Об этом вам сказал бы в Пайнвуде кто угодно.
И лишь медсестра Карен порой задумывалась, так ли прост Дон Шарп, как всем кажется. Нет, меж соседями все было по-прежнему. Просто случился один эпизод… Пустяк, вроде страницы со страшной картинкой, которую поспешно захлопываешь, толком не разглядев, а она все равно поневоле приходит на ум…
В тот вечер Карен возвращалась с дежурства на автобусе. Войдя в свой палисадник, она услышала за живой изгородью голос Гордона и направилась к плотной стене зелени, чтоб по-соседски поздороваться. Однако у самой изгороди Карен замедлила шаг и невольно затаила дыхание: Дон с кем-то разговаривал по-гэльски, вкрапляя местами невразумительные слова. С кем-то явно чужим…
– …С предателем, – услышала она обрывок фразы, – а ведь с той самой весны вы не голодали! Не хоронили детей!
– Ты чужой здесь! – огрызнулся собеседник, – не схватись ты тогда за арбалет, сейчас растил бы своих детей дома!
– Не схватись я за арбалет, мы все были бы уже мертвы, – сухо отрезал Дон.
Повисла долгая звенящая тишина, а потом незнакомый голос устало промолвил:
– Твои дети вправе знать, кто ты такой.
– Это и не все взрослые поймут, – в голосе Дона звякнула горечь, – всему свой черед. Останешься до завтра? Мэг будет рада.
– Нет, – вздохнул гость, – мне по темноте сподручней, не так чужие глаза царапают. Прощай, Рысак.
Они о чем-то еще говорили, но Карен уже пятилась назад от изгороди.
Они все уже были бы мертвы… И детей больше не хоронили… И она слишком давно не слышала гэльского, чтоб хорошо его понимать. Пустое…
Часть 1
Без сахара
Маргарет Сольден не была рождена для счастья. И вовсе не потому, что была какой-то особенной. Просто никто не должен сразу рождаться для того, что полагается заслужить.
Это еще в детстве пространно разъяснила ей мать. А по части долга к Эмили Сольден стоило прислушаться: юрист по профессии и законник по душевной сути, она всю жизнь посвятила решению вопроса, кто что должен делать, а чего не должен. Рождаться же, по мнению судьи Сольден, полагалось для совершенно конкретных целей: долг, порядок, польза. И зыбкое понятие счастья было столь же ничтожно среди этих трех могучих столпов, как сигаретный дым среди колонн здания суда.
Сама Эмили, еще в университете приобретшая кличку Цербер, неукоснительно следовала своим принципам, без колебаний вычеркивая из собственной жизни все, что не служило долгу, нарушало порядок или не приносило пользы: туфли красного цвета, встречи выпускников, простые углеводы и современное кино.
Судья Сольден не носила никаких моделей розовых очков, смотрела на мир с ледяным практицизмом и, даже вынося приговор, учитывала, где от человека будет больше толка – на свободе или на тюремном производстве. Она была не склонна к компромиссам, бесстрашна, неподкупна, не терпела неудачников, презирала самоубийц и видела свою жизненную цель в ежедневной борьбе за баланс и гармонию в обществе.
И только на одном фронте Эмили преследовали неудачи: воспитание единственной дочери.
***
Детство Маргарет было настолько безупречным, что доктор Спок охотно поставил бы ее фото на свою прикроватную тумбочку.
Родители заботились о ней с юридической щепетильностью, а бабушка – с артистическим вдохновением. Мэгги одевали как английскую интерьерную куклу, на четвертый день рождения свозили в Лондон, а убирать игрушки она умела так быстро и сноровисто, что пристыдила бы даже профессионального укладчика кафельной плитки. Мэгги любила брокколи и цветную капусту, снисходительно презирала карамель и еще в детском саду умела объяснить, что такое "гордость" и "предубеждение", и чем они различаются.
Словом, детские годы Мэгги были на редкость безмятежны, и омрачала их лишь одна печаль: непреходящий стыд за собственных родителей. И не вздумайте улыбаться, это вовсе не смешно. Как бы вы чувствовали себя, с самого малолетства слушая гордые рассказы других детей о по-настоящему интересных и даже поразительных профессиях их мам и пап?
Легко было бы вам сидеть между Кэти, чей отец работает поваром в настоящем китайском ресторане, и Оливером, у которого мать – гример в мюзик-холле? Меж тем как ваша собственная родительница работает, стыдно сказать, ябедой, спасибо, что хоть не самой главной. Да-да! Мэгги сама слышала, что мама служит в прокуратуре "помощником обвинителя". А ведь она еще в детском саду видела таких подпевал, которые слушают, как кто-то говорит гадости про других, и угодливо кивают.
С отцом же все было еще более удручающе, поскольку он работал просто "следователем", а значит, все время за кем-то следовал и сам толком ничего не умел.
Однако Мэгги преданно любила своих непутевых родителей и на все вопросы о них лишь угрюмо отмалчивалась, прослыв цацей и задавакой.
Она честно пыталась восстановить доброе имя своей семьи, вечерами расспрашивая родителей об их работе и надеясь найти в ней хоть что-то героическое, чем не грех было бы козырнуть перед сверстниками. Однако обычно словоохотливый отец лишь отшучивался, а однажды, когда Мэг была особенно настойчива, рассеянно потеребил дочь за косы и ответил с ранящей честностью:
– Тебе едва ли будет интересно слушать, как я роюсь в дерьме, детка. Но именно поэтому я и выбрал свою работу. В мире слишком много брезгливых людей. Кому-то нужно уметь вычищать из общества отбросы.
Пораженная этим откровением, Мэгги отправилась за разъяснениями к маме. Но Цербер Эмили видела дочь насквозь и никогда не уходила от прямого разговора. Ее слова были еще более неутешительными:
– Тебе неловко за нас, а, Мэг? Я знаю, от слова "прокуратура" морщится даже бабушкин кот. И да, мы невежливые, нетерпимые и бестактные люди, потому что отказываемся интеллигентно не замечать чужие грехи. Мы во все суем нос, подсматриваем и подслушиваем, а потом бежим ябедничать и требовать наказаний. В детском саду такого не прощают. Но тот, кого в детстве не отучили рвать чужие рисунки и ломать чужих кукол – того придется отучать от этого во взрослые годы. И пусть другим это не нравится – не вздумай стыдиться нашей работы. Делать то, от чего другие нос воротят – это, знаешь ли, не для слабаков.
Вот это было как раз в характере Мэг! Она сама терпеть не могла слабаков и с того дня твердо решила, что для гордости за родителей ей хватит и этого.
И она гордилась. Гордилась так старательно и упорно, что не заметила, как что-то произошло. Вкралось в образцовый мирок Мэг, где каждое событие было на своем месте, правильное и уместное, будто ряд лаковых туфель на полированной дубовой полке. Тихо затесалось меж бабушкиных уроков сольфеджио и квадратиков разрезной азбуки. Это в жизни Мэг появилась Гризельда, еще не замеченная, но уже готовая полностью определить ее дальнейшую судьбу.
Гризельда была хитра: она не стала напрямую вламываться к Мэгги, привлекая к себе лишнее внимание и рискуя быть тут же вышвырнутой вон. Она начала с родителей.
Отец все позже приходил вечерами с работы, и бабушка недовольно поджимала губы, но мама отчего-то совсем не сердилась. Они с отцом закрывались в его кабинете, долго о чем-то говорили, шурша бумагой, и Мэг казалось порой – они читают друг другу на ночь вслух какие-то взрослые и невероятно увлекательные сказки, раз даже бабушке не позволяют в эти минуты стучать в запертую дверь.
Впрочем, мама тоже где-то подолгу пропадала и возвращалась, вся пропахнув гадким запахом больницы. Несколько раз Мэг видела, что мамины глаза красны то ли от сигаретного дыма, то ли от недосыпа, потому что плакать Цербер Эмили не умела от природы.
Все это можно было терпеть, поскольку дурацкая родительская работа и так отнимала у них уйму времени, и Мэг давно привыкла. Да и бабушка со своим неугомонным стремлением вырастить из внучки настоящую леди не давала ей ни одной лишней минуты для бесполезных раздумий.
Но в школе готовили рождественский спектакль "Джейн Эйр", где Мэг была отведена пусть не главная, но все равно значимая роль: из-за ослепительно-рыжих кудрей Мэг играла несчастную Элен Бернс, школьную подругу Джейн. И, хотя горемыка умерла от чахотки еще в первом акте, Мэг была единственной первоклассницей, допущенной к спектаклю, что в ее глазах автоматически делало роль почти что главной.
Она назубок выучила все шесть реплик, посвятила массу времени "голосу и жесту", как говорила учительница музыки, и всерьез собиралась блеснуть назло всем одноклассницам. Но тут выяснилась возмутительная деталь: родители не могли пойти на спектакль. Единственным зрителем Мэг Сольден должна была стать неизменная бабушка.
Такого Мэгги стерпеть никак не могла. Она закатила бабушке потрясающую, многоступенчатую, звонкую истерику в нескольких актах, где все было безупречно – голос, жест, погружение в роль и превосходное владение текстом. Она кричала обо всем сразу: что родителям на нее наплевать, что бабушке наплевать еще больше, что мир ужасен, жизнь не удалась, и она немедленно пойдет и умрет, совсем как Элен Бернс, чтоб всем до единого стало стыдно.
Бабушка не зря кое-что смыслила в настоящих леди, поскольку выдержала истерику Мэг не моргнув глазом. Затем отвела внучку в родительскую спальню и, указав на висящий на двери гардероба чехол, спокойно сообщила:
– Маргарет, мама и папа собирались пойти на спектакль. Мама даже приготовила вечернее платье. Но два часа назад им позвонили из больницы. Гризельда умерла утром. Ее не смогли спасти.
Мэгги замолчала, все еще всхлипывая и прерывисто дыша. Ей еще не было семи лет, но она уже знала, что такое "умерла". Однако неведомой Гризельде следовало как следует подумать, прежде чем с бухты-барахты умирать, портя другим жизнь и расстраивая все планы. А ведь из бабушкиных слов выходило, что именно с этой Гризельдой мама вечно просиживала в больнице, приходила грустная и даже не ездила с Мэг в зоопарк.
– Ну и что! – мстительно заявила она, – так ей, этой Гризельде, и надо!
И тут случилось страшное… Бабушка, которая даже голоса никогда не повышала, считая это неприличным, коротко замахнулась и ударила Мэг ладонью по губам. Не сильно, нет… И даже, по правде сказать, не больно… Но Мэг отшатнулась назад, будто от полновесной пощечины, ошеломленная, растерянная, впервые в жизни услышавшая, как стеклянные стенки ее уютного мирка хрустнули, пойдя ветвистыми трещинами.
А бабушка, просившая прощения, даже когда ей наступали на ногу, и не думала извиняться. Она взяла внучку за подбородок и очень тихо проговорила:
– Не смей. Никогда не смей так говорить. Злорадство само по себе отвратительно, но вкупе с эгоизмом оно гаже втройне.
Мэгги осторожно высвободила подбородок и нахмурилась: очень хотелось снова зареветь, на сей раз еще и от обиды, но губы все еще слегка саднило, пробуждая совершенно новые чувства. Прежде никакие ее выкрутасы и запальчивые манифесты ничуть не задевали бабушку, неизменно утверждавшую, что "дети говорят много ерунды, и нечего из всего делать драму". Но тут ее словно посвятили в какую-то неизвестную прежде сторону жизни, где слова имели самое настоящее взрослое значение…
Бегло облизнув губы, она в последний раз шмыгнула носом и подняла на бабушку глаза:
– А кто такая Гризельда? И… почему она умерла? Она что, была очень-очень старая?
Бабушка вздохнула и вдруг отвела взгляд, чего никогда себе не позволяла. "Только виноватые прячут глаза", – любила она повторять. А сейчас посмотрела куда-то в угол, за шкаф, и устало пояснила:
– Гризельда была в беде. Ей было всего пятнадцать, и она была очень больна. Но она была одним из самых отважных людей, о ком я слышала. Господи, Мэгги, ты не представляешь, что способен вынести человек…
Мэг поежилась:
– Ее кто-то сильно обидел? Или сильно побил? Это были преступники, да?
Она ведь уже слышала, что мама добивалась обвинения для каких-то "преступников", которые творили всякие мерзости, обижали других и думали, что им все можно.
Но бабушка покусала губы и снова посмотрела на Мэгги:
– Намного хуже. Преступника можно найти и наказать. А над Гризельдой, похоже, издевалась ее собственная семья. Но она до последней минуты твердила, что хочет вернуться к ним. Что они ее ждут. И что она никогда их не предаст. Нет ничего более несправедливого, чем стать жертвой тех, кого любишь.