Татьяна Кюнэ "Таня"

Посвящается тем, кто родился и вырос в СССР и был свидетелем всех взлётов и падений страны, пережившей множество событий, повлиявших на судьбымиллионов людей. Главная героиня любит, ненавидит, переживает, смеётся и ёмко рассказывает о своём жизненном пути.Автобиографический взгляд на конец XX и начало XXI вв. через призму истории одной семьи.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 11.04.2024

ЛЭТУАЛЬ

Таня
Татьяна Кюнэ

Посвящается тем, кто родился и вырос в СССР и был свидетелем всех взлётов и падений страны, пережившей множество событий, повлиявших на судьбымиллионов людей. Главная героиня любит, ненавидит, переживает, смеётся и ёмко рассказывает о своём жизненном пути.Автобиографический взгляд на конец XX и начало XXI вв. через призму истории одной семьи.

Татьяна Кюнэ

Таня




Предисловие

Посвящается тем, кто родился и вырос в СССР и был свидетелем всех взлётов и падений страны, пережившей множество событий, повлиявших на судьбы миллионов людей. Главная героиня любит, ненавидит, переживает, смеётся и ёмко рассказывает о своём жизненном пути.

Автобиографический взгляд на конец XX и начало XXI вв. через призму истории одной семьи.

Бабшура

Александра Гавриловна была моей бабушкой по материнской линии, и все звали её по-деревенски, Бабшурой, хотя мне всегда нравилось имя Александра, без всяких вот этих Шур и Шурочек.

Родилась она в далёком 1906 году в Рязанской губернии в семье зажиточных крестьян, которых потом тотально раскулачивали и пускали по миру. Если в семье была скотина, тёплый рубленый дом и сундук с фуфайками на «рыбьем меху», то всё: ты кулак и жизнь твоя больше не будет лёгкой.

Выдали Бабшуру замуж рано, не по «любо?ви», а из «расчёту»: добро к добру. Деда Григория, её мужа, я не знала, его убили в Великую Отечественную Войну где-то под Курской дугой, и Бабшура до конца своих дней хранила в допотопной шкатулке старый, потрёпанный временем треугольник последнего его письма, маленькую фотографию, где тот был похож на узника Освенцима, и документ, в котором говорилось, что рядовой солдат Мелешин Григорий пропал без вести. Народилось у них четыре дочери, что по тем временам было далеко не пределом. Самую младшую, Маню, во время войны Бабшура случайно обварила кипятком из громадного котла, и девочка умерла. Средней дочерью была Катюня, моя мать.

Бабшура была очень набожной, как сейчас говорят, воцерковлённой. Она почти каждый день ходила в церковь, читала молитвы и Библию, заботливо обёрнутую в бумагу. Домашний иконостас в углу комнаты она никому не доверяла и всегда сама за ним ухаживала: меняла кружевные салфетки, протирала пыль, убирала огарки свечей. Лампада горела у нас практически круглосуточно, и необычный запах ладана я помню с детства. А ещё Бабшура имела коричневого цвета матерчатый поясок с молитвой «Отче наш», на котором буквы были написаны бронзовой краской. Она его обматывала вокруг живота и без него на улицу вообще не выходила, мало ли… Пояс хранил Бабшуру от сглаза, порчи и прочих катаклизмов. Однажды её сбила легковая машина на пешеходном переходе, но всё обошлось парой синяков и шишек. «Это меня Николай Чудотворец спас, Танька, и пояс на животе, знай!» – говорила она мне со слезами на глазах и молилась ещё пуще прежнего.

Жизнь у Бабшуры была тяжёлая, как и у большинства деревенских, приехавших после войны «по лимиту» в столицу на заработки. Люди ещё жили в «землянках», работали на тяжёлых работах и мечтали о светлом будущем – не для себя, так хотя бы для детей или внуков. Элементарной грамоте Бабшура была обучена каким-то пьющим деревенским дьяконом. Он научил её только читать по слогам и ставить крестик вместо подписи, а позднее крестик уже трансформировался в корявую подпись.

Я родилась, когда Бабшуре было уже до хера лет, но она ещё работала в какой-то жуткой кочегарке на Заводе имени Лихачёва, носила грязно-засаленный передник непонятного цвета, забирала волосы под косынку на манер знатных советских ткачих и натягивала неизменные чёрного цвета калоши на шерстяные носки. Вот в ту кочегарку она меня однажды и повела: завод-гигант, кормилец тысяч семей, для Бабшуры был важнее Кремля, и его обязательно надо было увидеть. Сама площадь завода: грязные заводские закоулки с вечно не просыхающими лужами, какие-то бесконечные цеха, дымящие трубы и узкая страшная металлическая лестница в её кочегарку – произвела на мою детскую психику неизгладимое впечатление. Я как-то моментально для себя решила, что работать там я бы не хотела, и даже её резонное замечание, что работникам завода дают «квартеры», меня не вдохновило. А ведь именно Бабшуре в конечном итоге повезло: за её многолетние мытарства на ЗИЛовской кочегарке и дали сначала комнату в коммуналке, а потом и отдельную, со всеми удобствами и громадной кухней, двушку в новостройке на юго-востоке Москвы, где в начале восьмидесятых годов ещё можно было увидеть пасущихся коров и поля, засаженные капустой.

Если бы не Бабшура, не видать бы мне ни фигурного катания, ни «пианины». Именно она впервые отвела меня в четыре года на каток, залитый в хоккейной коробке на территории стадиона АЗЛК «Москвич».

Бабшуру на катке все звали Тренершей, потому что она стояла за бортиком и громко раздавала юным фигуристам советы: едь быстрее, руку вытяни, подсекай правой, теперь «аксуль», фонарики позабористей! Где она всего этого набралась, никто не знал, но все очень старались и уважали её за громкий голос и тренерский талант.

В общем, я была в полном Бабшурином распоряжении, пока мать пропадала до вечера на работе. Бабушки советских времён виделись мне героинями, и без них работающим родителям, мечтающим пристроить своих отпрысков в популярные тогда секции, было никуда. Да, были детские сады, ясли, продлёнки, но бабушки были намного круче! Самые вкусные и пышные пироги на дрожжевом тесте были у Бабшуры. По воскресеньям ритуалить на тему сдобной выпечки она подрывалась аж в пять утра. Пока опару приготовит, пока тесто подойдёт, пока начинку заготовит, пока три противня разных кренделей налепит, густо намазав всё это богатство яичным желтком, пока подрумянятся в духовке… глядишь, и обедать уже пора! Все ингредиенты Бабшура клала «на глазок», без всяких там весов, замеров и прочих кухонных прибамбасов. Запах стоял на весь подъезд, и воскресенья я считала праздничными днями. Пироги щедро раздавались соседям, а оставшиеся аккуратно заворачивались в целлофановый пакет и прибирались «ушкапчик», чтобы не зачерствели. Иногда Бабшура разрешала мне оторвать от готового сырого теста кусочек как лакомство, но кто-то мне однажды сказал, что от этого бывают глисты, и от страха развести в своём животе червей канючить у неё тесто я больше не рисковала.

Традиционно на 9 мая Бабшура с мамой ездили к Вечному Огню на Красной Площади и возлагали две красные гвоздички, потому что дед Григорий пропал в войну без вести и своей могилы у него не было. В этот день обязательно у нас дома накрывался стол, варился накануне холодец, картошка в мундире, доставались соленья. Бабшура ставила на стол гранёный стакан, наполовину заполненный водкой, и накрывала его сверху кусочком чёрного хлеба, зажигала новую церковную свечку и молилась об убиенных защитниках. Из окон домов гремела военного времени музыка, народ заливался алкоголем и гудел до самого утра. Телевизора Бабшура боялась, считая его дьявольским отродьем, и напрочь отказывалась смотреть даже Парад Победы. Вообще она благосклонно относилась только к советским пионерам, а вот комсомольцы и, не дай божечки, партийцы вызывали у неё неприятие, как телевизор. Церковь же была тогда намертво отделена от государства, и этот пережиток общества искореняли на каждом шагу. Пионеры в Бабшурином представлении ещё были маленькими и голову им засрать антирелигиозным мракобесием было трудно, поэтому она водила меня на воскресные церковные службы почти до девяти лет, пока мне нравилось разглядывать всё то золотое убранство, есть хлебные просвирки и прикладываться к серебряной ложечке с кагором, разбавленным водой, из рук странно одетого – как царь – дядечки с длинной бородой. Помню, что я перестала испытывать к нему благоговение, когда под его рясой увидела современные чёрные ботинки из обувного магазина. Магия очарования тут же испарилась, и больше с бабушкой в церковь я не ходила. А уж когда она вытворила один позорный фортель в отношении моего комсомольского будущего, тема религии для меня вообще стала табу.

Наступило время принятия меня в Ленинский Комсомол. Это случилось в новой школе, куда я перешла в пятый класс. Мои одноклассники уже знали друг друга, ибо целыми группами переходили из старой школы в новую, а я переехала из другого района и очень волновалась. Новый класс, новые друзья, новые враги. Надо было завоёвывать своё место под солнцем, чтобы не стать белой вороной. Я вообще тяготела в те времена к коллективизму и старалась принимать участие во всех школьных безобразиях, особенно если они происходили вне стен учебного заведения.

Готовились мы к поступлению в Комсомол следующим образом: надо было получить большинство голосов «за» на классном собрании, выучить Устав, прочитать какие-то книги типа «Как закалялась сталь» и, наконец, припереться всем табуном в районную комсомольскую организацию, чтобы ответить на вопросы по теме очередного съезда, почему ты хочешь стать комсомольцем и вытерпеть прочую тягомотину под торжественную идейную музычку. Потом при всём честном народе тебе вручали комсомольский значок, билет в виде красной кургузой корочки-книжки, и ты торжественно обязался платить взносы по 2 копейки в ежемесячную комсомольскую кассу. Естественно, это предстоящее событие было озвучено и Бабшуре, которая, как вы помните, комсомол не одобряла. Накануне великого мероприятия я сидела на уроке химии, «мяла цыцки» и почти засыпала под шуршащий скрежет учительского мелка на доске, как вдруг открылась дверь и на пороге появилась моя Бабшура с иконой Николая Чудотворца в руках. Лекция об антихристе и том, что мы все сгорим в аду, если Таньку, меня то есть, отдадут в этот грёбаный Комсомол, произвела фурор. Сегодня бы это назвали модным словом «перформанс», а тогда это была бомба, разорвавшаяся у всех на глазах. Химичка сначала даже не поняла, что это за цирк с конями: ну, может, бабка не в то здание забрела или приходом ошиблась, но Бабшура начала тыкать в мою сторону пальцем, и все поняли, что это чудо явилось по мою душу. В тот момент я её возненавидела люто и готова была прибить, потому что такого позора даже дедушка Ленин на том свете, наверное, не огребал. Стыдобища и желание провалиться в преисподнюю захватили всё моё существо. За секунды в голове нарисовались самые страшные моменты моего будущего исключения из школы и последующего сжигания на пионерском костре. Что-то объяснять Бабшуре было бесполезной тратой времени, и меня попросили выйти из класса и увести странную родственницу за пределы школьного двора. Дома я орала такой дурниной про свою загубленную репутацию «правильной девочки», что у Бабшуры подскочило давление и ей пришлось вызывать скорую помощь, а меня отпаивать валерьянкой. На следующий день нас, всех одобренных, приняли в Комсомол, а с Бабшурой я неделю не разговаривала.

В этом же 1982 году её хватил инсульт, и в декабре она тихо умерла во сне. Так я в первый раз поняла, что такое смерть. Мать занавесила зеркало чёрной тканью, началась похоронная суета, и меня отправили ночевать к школьной подружке, чтобы я не пугалась, не рыдала и не мешалась никому под ногами. Целых три дня забальзамированная Бабшура лежала дома в гробу, поставленном на табуретки в нашей с ней комнате. В скрещённых на груди руках горела маленькая церковная свеча, а все иконки и поясок с молитвой были положены моей матерью в изголовье гроба, чтобы и на том свете они её оберегали. Хоронили Бабшуру на Рогожском кладбище. Земля была мёрзлой, кладбищенские мужики в ватниках и шапках-ушанках ковырялись долго, лениво орудуя на морозе металлическими палками и лопатами. Родственники стояли замёрзшей кучкой, прижимаясь друг к другу и пряча скорбные лица от ледяного ветра в поднятые воротники, а я, не стесняясь своего горя и жалости к Бабшуре, тихо плакала, понимая, что мы остались с матерью вдвоём и что жизнь моя тоже изменится и прежней уже никогда не будет.

Катюня и Алик

Принято считать, что наше детство заканчивается только с уходом родителей в мир иной, и не важно, сколько тебе лет, десять или пятьдесят, потому что для своих близких мы всегда дети. Моё детство закончилось 23 апреля 2019 года, я стала старшей в своей семье.

Моя мать Катюня – так ласково называла её Бабшура – тоже родилась в Рязанской губернии, и на начало Великой Отечественной Войны ей было всего одиннадцать лет. Вместе со своими родными сёстрами Лидой и Раей она собирала в деревне лебеду, крапиву и варила в огромном чугунном котле суп, добавляя туда картофельные очистки. Зимой ели крыс и мышей, пекли лепёшки из серой муки с водой, в общем, выживали как могли. Одни старые ботинки на всех носились по очереди, школа была за три километра от деревни. Катюня смогла закончить всего три класса и мечтала, что когда-нибудь снова пойдёт учиться. Она не любила вспоминать тот период своей жизни, но это и понятно: голодная и босая нищета в условиях военного времени, похоронки, общее горе на всех и отсутствие тех важных девичьих вещей, которые должны сопровождать любое детство и юность, напрочь отсутствовали, и только Великая Победа вернула всем надежду на лучшее, Катюне в том числе.

В 1950 году вся их семья перебралась в Москву «по лимиту».

В послевоенные пятидесятые годы в Москве рабочих рук не хватало, особенно в области строительства и промышленности. Социальное определение статуса «лимитчик» надолго поселилось в лексиконе советских людей. Что такое «лимитчик»? На предприятиях выделялся особый лимит на количество мест для работников из других регионов, и они обязывались работать только на том предприятии и на той должности, куда их брали. Как правило, это были неквалифицированные и низкооплачиваемые рабочие места, которые не пользовались спросом у москвичей. Такому работнику предоставлялось место в общежитии с временной пропиской. Впоследствии он мог получить и постоянную, встав в очередь на жильё. Она обычно подходила лет через десять, но на деле и через все двадцать. Вот на такую «стройку» и попала Катюня: она едва разменяла тридцатник, вся жизнь была ещё впереди.

Послевоенная Москва расширялась и отстраивалась, город нуждался в «быстром» и дешёвом жильё, начали строиться малоэтажные дома из шлакоблоков с деревянными потолочными перекрытиями. Часто их украшали эркерами, арками, балкончиками и даже лепниной. Называли такие строения «немецкими домами», и располагались они в основном в спальных районах города, например в Перово или Измайлово, где и начала свою трудовую жизнь Катюня. Работала она штукатурщицей, выучившись этому ремеслу прямо на стройке.

Жили в рабочем общежитии – а по сути в деревянном доме, больше похожем на барак. На пять девок одна комната и удобства во дворе. Газовая керосинка на общей кухне да металлическое корыто на деревянной табуретке, заменяющее и постирочную, и помывочную, радио на стене – вот и все бытовые радости.

Форсили модницы пятидесятых с размахом: бумажные бигуди, нейлоновые чулки на поясе, которые ещё надо было достать, сшитые из появившихся наконец в магазинах тканей платья до середины колена, украшенные вязаными воротничками и манжетами, босоножки с открытым маленьким носиком на среднем скошенном каблучке, кокетливые шляпки разных форм с цветочным букетиком – шик и блеск для женского пола того времени. Из косметики в ходу была советская рассыпчатая пудра в картонной круглой коробочке, и Катюня с подружками наносила её на лицо и шею при помощи ваты. По воскресеньям дружно бегали на танцы в Сокольники, в кино, а по большим праздникам на парады физкультурников.

Ухажёров у Катюни было много. Однажды она назначила свидание возле кинотеатра стразу троим претендентам, причём в одно и то же время. Парни пришли, долго её ждали, а Катюня смотрела на них из «укрытия» и радовалась тому, как ловко их провела. Обманутые и униженные кавалеры устроили ей бурный скандал, в результате которого ни один из них так и не остался с Катюней.

Пять лет на московских стройках пробежали незаметно. Наступил 1955 год, с которого и начались Катюнины мытарства: она упала со строительных лесов третьего этажа на корыто с засохшим цементом, из которого торчала рукоятка от лопаты, и чудом осталась жива, сломав левую ногу от шейки бедра до колена, да ещё и так неудачно, что врачи в больнице только разводили руками и предлагали Катюне единственный на их взгляд выход – ампутацию. Что она чувствовала при озвучивании врачебного приговора, можно лишь догадываться. Бабшура, несмотря на её деревенскую безграмотность, проявила себя стоически, проголосив доктору, что резать ногу она не даст, и Катюня после врачебного консилиума была прооперирована и закована на несколько месяцев в гипсовый кокон от колена до груди. А совсем скоро начался костный туберкулёз, разрушающий поражённые участки костной ткани. Адские боли мучили Катюню круглые сутки, но ей очень повезло, ибо одна московская профессорша согласилась провести сложнейшую операцию, чтобы мать могла ходить. После четырёх тяжёлых оперативных вмешательств Катюнина нога стала короче на пять сантиметров. Костыли надолго прописались в её жизни, и ей пришлось заново учиться со всем этим существовать.

Чтобы не сойти с ума от боли и безделья, она попросила своих сестёр устроить её в какую-нибудь артель работницей-надомницей, душа требовала хоть какого-то разнообразия и отвлечения от тупого созерцания потолка в надоевшей до ужаса больничной палате. Так Катюня обнаружила в себе творческое начало: рисовала автопортреты в разных образах, глядя на своё отражение в зеркале, вышивала рушники, скатерти, салфетки и даже плела абажуры, которые потом артель продавала, и Катюня, находясь в больнице долгие месяцы, зарабатывала себе на жизнь.

Вскоре ей дали инвалидность и отправили лечиться в подмосковный туберкулёзный санаторий, в котором пришлось практически прописаться.

Катюню поставили на пожизненный учёт в туберкулёзном диспансере и запретили рожать. Так она и жила, кочуя между больницами, санаториями и через три года смогла научиться жить без костылей. Сёстры давно вышли замуж и жили отдельно, получив постоянные московские прописки, но и Катюня не отставала и, несмотря на заметную хромоту, тоже имела в своём арсенале поклонников мужского пола.

В начале шестидесятых она встретила моего отца – своего будущего и единственного за всю жизнь мужа Алика: человека артистичного, наделённого с рождения тонкой душевной организацией, обладавшего идеальным музыкальным слухом и капризным характером, как и у большинства талантливых людей, посвятивших себя искусству. Алик приехал в Москву из города Волжский учиться в Ипполитовке – музыкальном училище Ипполитова-Иванова, потому что играл на шестиструнной гитаре как бог. Его тонкие нервные красивые пальцы Катюню приворожили. Влюбилась она моментально, увидев, как этот молодой худосочный стиляга собирает в парке вокруг себя толпы девиц, слушавших его гитарные переливы с открытым ртом.

Родословная Алика довольно занимательна – корни его предков уходили во времена Екатерины II, к потомкам первых поволжских немцев, которых в военные и послевоенные годы массово переселяли в Сибирь и Казахстан. Переселяться вся его семья – мать, брат и сестра – явно не хотела и всеми правдами и неправдами тоже перебралась в столицу.

Но отцу не повезло: шестиструнная гитара в СССР по каким-то труднопонимаемым причинам была признана буржуазной, разлагающей и несерьёзной. Преподавание этого вида было запрещено в профессиональных учебных заведениях, в противовес шестиструнке ставили «исконно русскую» семиструнку, и Алик, промыкавшись в училище год, учёбу забросил, не желая переучиваться и прогибаться под систему. Мыкался по приятельским комнатам в общагах, перебиваясь случайными заработками, пока не устроился помощником кочегара на Московскую ТЭЦ, что на Автозаводской улице, и не получил комнату в коммунальной квартире. Туда после свадьбы он и привёл Катюню жить.

В быту Алик был тираном. Пыль на подоконнике? – Леща! Крошки на полу? – Скандал! Чавкание во время еды? – Война миров! Педант и аккуратист, он сводил с ума всех, кто его правила нарушал. Катюня, имевшая на этот счёт своё личное мнение и тоже не ангельский характер, часто вступала с ним в перепалки, и все соседи слышали, где валяются третий день носки и кто «свинья всея Руси». Но и соседи не отставали: семейные разборки на повышенных тонах, реальный мордобой, сплетни за спиной – обычный набор коммунальной жизни. Зато по выходным и праздникам добрее, веселее и жизнерадостней Алика коммуналка не видела! Вино делало его настолько щедрым и открытым, что он мог спустить все деньги, имеющиеся в доме, на гулянки, застолья под гитару и разношёрстные компании. Катюня бесилась, прятала заначки в разных труднодоступных, как ей казалось, местах, но он всё равно их находил и исчезал из дома на несколько дней. От обиды она собирала маленький чемоданчик и уезжала к Бабшуре пожаловаться на жизнь, но Алик её потом непременно возвращал, и всё начиналось сначала.

Пони бегали по кругу не один год, и даже седьмая по счёту Катюнина беременность в 1967 году, на которую она решилась в надежде изменить свою жизнь, не внесла спокойствия и стабильности в их семейные отношения. Алика всё больше затягивало в алкогольную трясину, и он на полном серьёзе считал, что проживал не свою жизнь, но ничего не хотел менять.

Все Катюнины беременности врачи сразу же прерывали, не оставляя ей никакого шанса стать матерью. Деформация таза и негнущееся бедро делали процесс вынашивания и родов по их мнению невозможным и даже опасным, но в тот, последний, раз Катюня не пошла ко врачу и вообще уехала жить к давней подруге в другой город, пустив всё на самотёк и волю Господа Бога. На удивление самой Катюни её беременность была настолько лёгкой, что даже постоянная изжога её не напрягала. Бабшура и сёстры скрывали от без конца кутившего Алика её местонахождение, чтобы очередной скандал ничего не испортил.

Так пролетело без врачебного и мужниного контроля девять месяцев, а двадцать пятого января 1968 года Катюня села на поезд до Москвы и поехала рожать. Почти сутки она тряслась в поезде на нижней полке, не зная, куда ей ехать с вокзала: к Бабшуре или к Алику. По совету сердобольной и проникнувшейся её историей проводницы поехала сразу в роддом Грауэрмана, что располагался в самом начале Калининского проспекта и считался лучшим в Москве. На удачу, вдруг примут.

Посмотрев Катюнины медицинские заключения и рентгеновские снимки, которые у неё были с собой, доктора схватились за головы и, необследованную, откостерили, но не выгнали, а положили в палату и собрали консилиум. Чувствовала Катюня себя хорошо, все анализы были в норме, поэтому решили дождаться схваток. Двадцать восьмого января ранним солнечным утром они благополучно начались.

К роженице тут же приставили самую опытную акушерку – евреечку в возрасте, которая продыхивала вместе с Катюней схватки и успокаивала её тем, что она «и не такое видала». Так как бедро не сгибалось и классическая позиция лёжа была ей недоступна, акушерка поставила Катюню на ноги и приказала крепко держаться за спинку кровати, а сама села возле неё на маленькую табуреточку и начала руками медленно, аккуратно и долго колдовать, по миллиметру освобождая дорогу ребёнку. Катюня почти не кричала, лишь изредка выдыхала долгий стон вместе с отработанным в лёгких воздухом, пальцы рук немели, ноги почти не держали, в ушах – голосовые команды акушерки: «Замри», «Не дыши», «Наклонись», «Потужься», «Замри»…На те необычные роды бегал смотреть весь персонал роддома и, если честно, неизвестно, кто больше трудился в тот момент: Катюня или акушерка. Около восьми вечера всё было кончено. Без единого разрыва и операции Катюня благополучно родила девочку весом в три с половиной килограмма, живую и здоровую. Так Катюня стала матерью в тридцать восемь лет, а я появилась на этот свет.

На четвёртый день её выписали из роддома. С чемоданом и ребёнком на руках она на общественном транспорте поехала на Автозаводскую, к Алику…

В коммуналке дым стоял коромыслом и создавалось впечатление, что люди продолжали отмечать новогодние праздники, а ты сильно опоздал и должен сразу влиться в эту громко орущую мясорубку и радоваться вместе со всеми. Обалдев от такого «сюрприза», Алик тут же начал отмечать своё отцовство, попутно выясняя отношения с уставшей Катюней, ничуть не смущаясь крохотной дочери, ещё завёрнутой в байковое одеяло и тоже начавшей громко орать и разбавлять всеобщую какофонию. Катюня наспех принимала поздравления от выскочивших в общий коридор соседей с рождением дочери, выслушивая их жалобы на постоянные гулянки мужа и выпроваживая из квартиры пьяных и еле державшихся на ногах гостей. Наспех разгребала бардак и думала, как ей жить дальше в этом вертепе.

На следующее утро протрезвевший Алик окончательно осознал произошедшее и наконец-то познакомился с дочерью. Строил грандиозные планы по окультуриванию единственной наследницы и даже притащил от соседей детскую металлическую кроватку, которую гордо разместил у окна с подохшими без Катюни цветами на подоконнике. Детскую коляску покупали вместе, а Бабшура отдала швейную машинку «Зингер» с ножным педальным управлением, чтобы Катюня могла обшивать дочку. Имя выбирали всем колхозом, остановившись в результате на двух вариантах – Ольга и Татьяна. Бабшура, покопавшись в святцах, настаивала на Татьяне, на том и порешили.

Бытовуха с детским ночным плачем, раздражённой и растрёпанной Катюней, постоянно кипятившей на общей кухне молоко и стиравшей вонючим хозяйственным мылом пелёнки, быстро Алику надоела. Опять начались скандалы и летающие через кровать сапоги. Уставший от работы в кочегарне, он приходил домой, требуя горячего ужина и тишины. На выходных устраивал посиделки с приятелями или вообще уходил, оставляя жену один на один справляться с проблемами.

Любовная лодка разбилась о быт.
Я с жизнью в расчёте и не к чему перечень
Взаимных болей, бед и обид (с)

Через несколько месяцев Катюня собрала вещи и уехала жить в Бабшурину коммуналку в хрущёвской пятиэтажке, подав заявление на развод. Устроилась работать на телефонный узел, находившийся в двух минутах ходьбы от дома. Работа была непыльной, специального образования не требовала, и на обучение ушло всего несколько недель. Сиди себе в отдельной комнате на стуле с подушечкой под попой, втыкай металлический штекер в дырочку-гнездо на пульте, проверяя уличные районные телефоны-автоматы на предмет обрыва в линии, пиши в конце дня отчёт в амбарную книгу и делай заявки электромонтёрам на проверку и починку неисправностей. Коллектив был дружным, начальство – понимающим, Катюню любили за весёлый нрав и общительность, частенько отпуская пораньше домой. Выделяли профсоюзные путёвки в санатории и дома отдыха, благодаря которым она даже побывала на море в Одессе.

После работы обычно ходила по магазинам: в «Булочную», «Молоко», «Овощной», «Мясо»… Все они хоть и располагались на одной улице, но каждый в отдельно стоящем здании. Народ курсировал от одного магазина к другому. Сначала нужно было отстоять очередь в кассу, потом очередь – с уже пробитым чеком – в нужный отдел, проговаривая название и количество продуктов уже замотавшейся к вечеру продавщице. Еженедельный продуктовый набор не отличался изысками и в основном состоял из молока в треугольных пакетах за 16 копеек, нескольких батонов белого хлеба за 13,25, 500 граммов докторской колбасы за 2,20 или килограмма «Любительских» сосисок, кусочка «Пошехонского» сыра и вермишели в красного цвета пачках. Она часто покупала свежемороженую рыбу под странным названием «аргентинка» или суповой набор с сахарной косточкой для щей, которых нам хватало на несколько дней. Крупы Катюня насыпала в квадратные металлические банки, которые хранились в комнатном буфете. Овощи складывались в деревянный ящик с крышкой в общем коридоре. Пока не купили холодильник ЗИЛ с замочком на ручке, все скоропортящиеся продукты в сумке вывешивались в холодное время года за окно.

Катюня была модницей: то сумку с короткими ручками новую купит из коричневого дермантина с актуальными цветными полосочками, то шарфик газовый, а в получку могла и вазу притащить с пластиковыми розами или бусики из бисера в хитром плетении с замысловатым замочком… А сколько обуви у неё было, с её-то короткой ногой! И сапоги-чулки, и лаковые босоножки на платформе, и даже ботильоны! Родственники всегда удивлялись, как Катюня с её скромными доходами умела экономить и копить деньги, живя от зарплаты до зарплаты, часто занимая у кого-нибудь деньги до очередной получки. «О, опять наша золотая медалистка купила очередную ерунду!» – сетовали сёстры, позже покупавшие то же самое.

В девятимесячном возрасте меня определили в ясли, но я стала часто болеть и Катюня периодически сидела на больничном, строча на машинке очередной наряд для соседки, чтобы хоть как-то залатать очередную дыру в скромном бюджете семьи.

Алик жил своей отдельной жизнью, в редкие дни приезжая нас навещать. Кулёк конфет, шоколадка или пластмассовая кукла в картонной коробке на день рождения, трехколёсный велосипед – вот и всё внимание…Совместные прогулки были редкостью и обычно заканчивались обязательным посещением павильона «Пиво – во?ды», где Алик принимал весёлый допинг в виде литровой кружки пива или стакана вина, оставляя детскую коляску на улице, пока Катюня это безобразие не пресекла, запретив бывшему мужу брать меня с собой. Разрешались лишь поездки к Анне, моей немецкой бабушке по отцовской линии, жившей не очень далеко от нас.

Семь долгих лет Катюня с Аликом бегали туда-сюда, пытаясь наладить общение и хоть как-то притереться характерами. Были и букеты, и походы в кино, и застолья у родственников, и даже совместные ночёвки на Автозаводской, пока в 1975 году, когда мне исполнилось семь лет, Алик не совершил преступление, перечеркнувшее всё то хорошее, что было в нашей с матерью жизни и, возможно, могло бы ещё быть.

1 сентября 1975 года ранним утром Катюня собирала меня в первый класс. Белый пышный бант, гольфики с пумпончиками, новые туфли, накрахмаленный передник, модный ГДРовский ранец с кармашками, с вечера купленные гладиолусы, яркими кисточками взмывающие вверх из вазы на столе, – моя душа трепетала и рвалась из дома туда, где всё было страшно интересным и новым для меня, – в школу! Нарядно одетая Катюня гордо вела меня по улице за руку и давала важные для каждого первоклашки наставления: слушаться Галину Ивановну, первую учительницу, не бегать на переменах, не ковырять в носу, не драться с Олежкой из соседнего подъезда… Катюня вообще волновалась в тот день больше меня и была очень эмоциональной. Я это заметила и постоянно её одёргивала, хотелось поскорее увидеть детсадовских друзей и похвастаться первым в жизни букетом и ранцем. Но всё это стало вдруг такой неважной ерундой, когда в громкой и пёстрой толпе, перекрикивающей звуки музыки из громкоговорителя, я увидела отца с коробкой конфет в руках. Он пришёл! Пришёл проводить меня первый раз в первый класс! Встреча была бурной, но недолгой, прозвенел первый звонок, и я, оглядываясь на Алика, вместе с остальными учениками скрылась за школьными дверями. Увидела я его снова только через четырнадцать лет, когда сама уже стала матерью.

На ближайший Новый год Катюня вместе с подарком из конфет, засунутых в пластмассовый, красного цвета «Кремль», передала мне сложенную вчетверо тканевую салфетку, на которой папиной рукой был идеально нарисован волк с гитарой из моего любимого «Ну, погоди!» и написано красивым почерком: «На память любимой доченьке от папки!». Я никак не могла понять, почему он сам не принёс мне этот подарок, праздник же! Катюня долго не могла подобрать нужных слов, сказав лишь, что отец порезал человека, его посадили надолго в тюрьму и он к нам больше не придёт…

Много позже мать мне всё-таки рассказала, что в пьяной драке Алик ударил ножом неизвестного ему мужика. Тот скончался от ранения в больнице, оставив сиротами двоих детей. Суд был открытым, Алику дали восемь лет и отправили отсиживать срок в тюрьму куда-то под Уфу.

Я всю ночь рыдала, нацеловывая уже мокрый от слёз отцовский подарок, который долго хранила в своём маленьком тайнике, пока не случился переезд на другую квартиру и все мои сокровища не потерялись. Но детская психика умеет забывать какие-то страшные для неё вещи, скоро это известие меня отпустило и я полностью переключилась на другие важные дела: школу, фигурное катание, музыку и рисование. Катюня как могла забивала все мои свободные часы полезными с её точки зрения для ребёнка вещами, и на дворовые казаки-разбойники, классики, резиночки и секреты под бутылочным стеклом в ямке у меня почти не оставалось времени.

Бабшура с Катюней сразу после известия про Алика провели со мной беседу и строго-настрого запретили кому-либо рассказывать об отце, объясняя это тем, что его судимость может испортить мне всю биографию, включая спортивную школу, не говоря уже об институте и работе, где анкетные данные в то время имели очень большое значение. Так и требовали говорить, если начнут приставать с расспросами: уехал, развелись, не живём вместе…и вообще это стыдно – иметь такого родственника.

Свою личную жизнь Катюня пыталась устроить ещё один раз, но она очень боялась моей негативной реакции, и импозантный мужчина в шляпе к нам в гости ходить перестал, оставив на память начатую пачку папирос, долго пылившуюся на верху платяного шкафа. Больше я ни одного мужика рядом с матерью никогда не видела. Постепенно в нашу жизнь вошли «скорые»: Катюнины прошлые травмы всё чаще напоминали о себе, и редкий месяц обходился без вызова неотложки. Она «умирала» у нас на глазах много раз, запах корвалола я уже ненавидела и часто по ночам просыпалась, прислушиваясь к материнскому дыханию. Доктора говорили, что большое количество хирургических операций негативно отразились на Катюнином сердце, что ей нельзя нервничать, нужно побольше отдыхать и обзавестись ортопедической обувью, чтобы хоть как-то приостановить нарастающую деформацию позвоночника. Осенние ботинки, летние босоножки и зимние сапоги, которые производила ортопедическая артель, были жутко тяжёлыми, страшными на вид и крайне неудобными. Да, выглядело это со стороны не очень эстетично и даже подчёркивало дефект, но других вариантов в то время медицина предложить ей не могла. И Катюня смирилась, каждое утро надевая при помощи обувной ложки с приделанной к ней длинной палкой эту необходимую для здоровья и удобства «красоту».

Для моих выступлений на катке мать вязала фигурные платья, шила по ночам замысловатые кокошники, расшивала бисером всевозможные накидки и даже стала своеобразным консультантом в создании тематических костюмов для детского театра на льду, в котором я проводила почти всё своё свободное время.

Летом 1980 года мы переехали из коммуналки в новую двухкомнатную квартиру, где Катюня дала волю своим творческим способностям и швейная новая автоматическая машинка «Веритас», на которую она долго копила, по праву приобрела статус самой необходимой вещи в доме. Мы с Бабшурой заняли маленькую комнату, а Катюня поселилась в большой. Вообще переезд в отдельное жильё только я восприняла в штыки – мне было очень страшно терять друзей и идти в новую школу, и даже современный 16-этажный дом с двумя лифтами, блестящий паркет в шашечку, огромная лоджия и почти своя комната детского восторга у меня не вызывали.

В новую квартиру перевезли всю старую мебель. Смотрелась она допотопно, и Катюня задалась грандиозной целью осовременить жильё. Мать всю свою жизнь на что-то копила и собирала деньги, и мы пережили два ремонта, что по советским временам было настоящим подвигом. Постепенно место веника занял жужжащий пылесос, красную ковровую дорожку сменил новенький палас с осенним рисунком, а вместо старого буфета и трёхстворчатого шкафа с зеркалом была приобретена корпусная мебель, в простонародье называемая «стенкой», на которую сначала Катюня, а потом и я почти два года ездили в мебельный магазин отмечаться в очереди. Старый абажур она выбросила на помойку, повесив «хрустальную» люстру «Каскад» с пластиковыми висюльками, которые меня обязали ежемесячно мыть в тазу с мылом, чтобы переливались и блестели, как новенькие. Единственной вещью, которую Бабшура не дала Катюне выбросить, были тяжеленные, жёлтого цвета плюшевые шторы, провисевшие в нашей квартире много лет. Мать с удовольствием приглашала в гости родственников и коллег, накрывала стол и доставала подаренный на очередной юбилей хрусталь, который красовался в посудной секции «стенки». На проигрывателе «Юность» крутились виниловые пластинки Апрелевского завода «Мелодия»: Муслим Магомаев, «Самоцветы», «Песняры», Эдуард Хиль, «Голубые гитары», детские сказки.

После смерти Бабшуры я увлеклась росписью стен, и новенькие розовые обои с вензелями, самолично поклеенными Катюней в моей комнате, превратились в карикатурную настенную живопись, содранную с героев из иллюстраций художника Битструпа. Катюня молчала и не мешала мне проявлять свой «дизайнерский креатив». Одноклассники толпой ходили к нам домой посмотреть на это «чудо» и просили в их комнатах тоже что-нибудь нарисовать.

Когда в девятом классе я пошла на работу в цирк, нам с матерью стало полегче в материальном плане, почти всю свою зарплату я отдавала ей. На эти деньги Катюня купила кухонный гарнитур «Рогожка» и вернула все долги. В доме появились новенький аудиомагнитофон, плеер «Sony» с маленькими оранжевыми наушниками, импортные шмотки и цветной телевизор «Рубин», по которому уже крутили первые «мыльные сериалы».

Об Алике она почти не вспоминала, только иногда, когда хотела подчеркнуть ту или иную его черту, проявившуюся в моём характере или таланте. А в 1989 году, летом, в нашу дверь позвонили. Катюня ушла в магазин, а я с уже годовалой дочкой Олькой осталась дома одна и сразу открыла дверь, думая, что пришла соседка. На пороге стоял худощавый, с измождённым лицом и весь какой-то съёжившийся Алик, которого я не сразу и узнала. Он походил по квартире, выразил неподдельный восторг Катюне, сумевшей практически в одиночку обеспечить семью, и сказал, что его внучка Олька пошла в их немецкую породу. Как люди определяют ту или иную «породистость» у младенцев, для меня так и осталось загадкой. Разговор был коротким и совсем не клеился, чувствовалась дурацкая неловкость. Эта неожиданная встреча, которую я долгие годы рисовала у себя в голове и готовилась таким образом к разговору, прошла как-то скомканно, нервно и совсем не искренне. Мы ощущали себя чужими людьми. О себе отец практически ничего не рассказал: лишь то, что живёт в Тольятти, иногда даёт концерты в поволжских городах, что бабушка Анна и моя тётка Галина давно умерли, а мой родной дядька Михаил, его брат, собирается уехать на свою историческую родину в Германию. Алик попросил его, нерадивого отца, не судить, а понять и простить. Ушёл, пообещав зайти к нам ещё раз повидаться с Катюней. Я с дочкой на руках стояла на балконе и смотрела, как он ковыляет по направлению к автобусной остановке, ни разу не обернувшись.

Алик больше не приезжал, видела я его в последний раз. Катюня писем от него не получала, давно уже не ждала и сильно удивилась, что он вообще объявился. Много позже она получила письмо от его лучшего друга Валентина с известием о том, что мой отец ввязался в какую-то незаконную авантюру с перепродажей легковых автомобилей «Жигули» и что скрывается неизвестно где. Ни богатства и ни славы, разве что дурной, он так и не нажил. Отсутствие Алика я остро переживала лишь в детстве, когда видела, как другие дети гуляют с отцами, как гордо отвечают, где и кем они работают, а я либо молчала в ответ, либо озвучивала придуманную Катюней легенду про отца-пожарника, героически погибшего при исполнении.

Характер с годами у матери стал нервным, неотложки вызывались всё чаще, и только единственная и любимая внучка Олька заставляла Катюню вставать с кровати и заниматься делами: возить её в музыкальную школу, кормить обедами, сажать за уроки – в общем, всё то важное и необходимое, что делали большинство бабушек на пенсии, имеющие внуков.

А в 2010 году Катюня заболела очень редкой и смертельно опасной болезнью под названием «миастения». Видимо, кто-то там наверху решил, что болезней в жизни ей было недостаточно, и добавил ещё одну, последнюю, чтобы уж наверняка… «Шёл ёжик по лесу, забыл как дышать и умер» – приблизительно так можно описать симптоматику этого кошмара, и нам пришлось нанять круглосуточную сиделку. Начались долгие годы постоянного выбивания бесплатного рецепта на продлевающего жизнь дорогущего лекарства и его поиска по всем московским аптекам. Ремиссии приходили на смену острым фазам, и – опять бери мочало, начинаем всё сначала. Сиделка Люба поселилась в Катюниной квартире на девять долгих лет и стала практически членом семьи. В редкие дни мать понимала, что с ней происходит и кто все эти люди. Она уже не слушала телевизор и не выходила на улицу. Всё чаще демоны в её голове кричали страшными голосами, и можно было только догадываться, в каком аду она жила, застряв не по своей воле между двумя мирами: реальности и небытия. Смотреть на такую Катюню не было сил. Только подержать за тёплую худую руку, погладить по седым, но ещё густым вьющимся волосам, рассказать о своей жизни, принести её любимую «красную рыбу» на обед или просто посидеть на краешке её кровати, чтобы мама почувствовала, что не одна, что её любят и о ней заботятся.

Любимым её временем года была весна, когда всё возрождается к жизни, когда хочется что-то изменить к лучшему и вся природа тебе на это намекает, пробуждаясь ото сна и пуская в мир новые зелёные ростки, полные жизни и стремления к солнечному свету.

23 апреля 2019 года у Катюни остановилось сердце и её не стало. Высшие силы наконец-то отпустили её, оставив на этой земле её измученное болезнями тело, и освободили то, что в народе зовётся Душой…

Олежка

Принято считать, что люди помнят себя с трёхлетнего возраста, но это не точно. Я помню себя лет с четырёх, когда жила с мамой и бабушкой в коммунальной квартире, где помимо нас жили ещё милиционер Михаил с женой – продавщицей книжного магазина Любовью, которые вообще ютились в девятиметровой комнате без балкона. Малюсенькая пятиметровая кухня и совмещённый санузел с вечно ржавой ванной были общими, и в уборную всегда надо было стучаться. С балконом, где с маминой лёгкой руки летом колосился дикий виноград, я считала, что живу в хоромах, хотя спала до пятого класса на раскладушке и не понимала, почему нельзя впихнуть к нам «пианину» фабрики «Заря», чёрную с лаком, стоимостью в пять маминых зарплат.

Жили мы, как и большинство в то время, бедно, но радостно, к любому празднику раздвигая круглый деревянный стол под жёлтым матерчатым абажуром с висюльками. Вместо дорогущего ковра Бабшура прибила гвоздями на стену над кроватью покрывало с оленями, мне казалось это естественным и даже красивым. Обшивала и обвязывала мама почти весь дом, иногда за копеечку, иногда просто за «спасибо», в общем, «ручная работа» без всяких там пособий и журналов мод – на дворе начало семидесятых… Я вот даже не помню, ходили ли к нам гости не из родственников, только соседи по коммуналке были обязательным праздничным дополнением, но нас с мамой однажды пригласили встретить Новый год в соседний подъезд, где в отдельной квартире жила маленькая семья: мой одноклассник Олежка с мамой Валентиной Ивановной – колоритной женщиной в каких-то безумно красивых бусах на шее и с высокой «халой» на голове. Семья их считалась зажиточной, видимо, работа в бухгалтерии Автозавода им. Ленинского Комсомола приносила им хороший доход, и её сын Олежка получил ту самую «пианину» – предел моих мечтаний, который сыграл роковую роль в нашей с Олежкой детской любви.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом