Группа авторов "Пушкинская речь Ф. М. Достоевского как историческое событие"

Пушкинская речь Ф.М. Достоевского, произнесенная 8 июня 1880 г. в московском Благородном собрании на заседании Общества любителей российской словесности, до глубины души потрясла многочисленных слушателей. Очень скоро исходный текст Речи оброс разноречивыми интерпретациями и стал средоточием острой идейной борьбы, в которой столкнулись противостоящие друг другу модели исторического развития России. Для одних заявленная Достоевским русская «всечеловечность» была утопией, а для других – пророчеством. Речь стала единственным подобного рода событием русской истории. Ее «тайну», то есть смысл и значение, без малого полтора века «разгадывают» критики, писатели, философы, исследователи. А тема Речи все так же актуальна и для сегодняшней России, и споры о судьбе страны звучат совсем не как голоса далекого прошлого. В издании впервые с исчерпывающей полнотой собраны реакции современников на Речь. Это эгодокументы (письма, дневники, мемуары), оставленные свидетелями исторического события, а также отклики в газетах и журналах, быстро перешедшие в горячую полемику. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

date_range Год издания :

foundation Издательство :АЛЬМА МАТЕР

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-904993-90-0

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 17.04.2024


– Ничего подобного! – утверждал он, – этот – бритый, Минаев с бородой, а у Аверкиева бородка вроде Шекспира.

«Энтузиаст» надолго умолк, а «Скептик», овладев положением, стал объяснять, что блещет своим отсутствием граф Лев Толстой – он «опростился» и сидит в Ясной Поляне. Ему три раза посылали приглашение, но он ответил, что считает за величайший грех всякое торжество. «Нет также Каткова», – заметил кто-то. «Ну, этот сказался больным из-за политики, – заявил решительно “Скептик” и добавил: – а Щедрин лечится за границей на теплых водах…»

Все рассуждения были прерваны звонком председателя; был ровно час дня, и он объявил заседание открытым. Все на эстраде заняли свои места, и С. А. Юрьев сказал несколько слов о необыкновенном сегодняшнем составе совета общества; почти все без исключения почетные члены общества откликнулись на приглашение.

Затем на кафедру вошел А. Н. Плещеев, видный, красивый, несмотря на свои годы. С виду совершенный боярин XVI столетия. Невольно вспоминались слова Карамзина о том, как при великом князе Василии стольник Плещеев (один из предков поэта), посланный в Царьград, отказался стать на колени, и «поклон падишаху правил стоя» и «гордостью своею изумил весь двор баязитов».

Плещеев прочел свое прекрасное стихотворение с большим подъемом и чувством, постоянно обращаясь к статуе Пушкина. Когда он сходил с кафедры, ему громко и долго рукоплескали. Он продолжал кланяться даже со своего места.

Затем раздался голос председателя:

– Слово принадлежит почетному члену общества Федору Михайловичу Достоевскому.

Достоевский поднялся, стал собирать свои листки и потом медленно пошел к кафедре, продолжая нервно перебирать руками листки – список своей речи. Он мне показался осунувшимся со вчерашнего дня. Фрак на нем висел, как на вешалке; рубашка была уже измята; белый галстук, плохо завязанный, казалось, вот сейчас совершенно развяжется. К тому же он волочил одну ногу. «Энтузиаст», вновь оживившийся, объяснял окружающим:

– Это оттого, что он был столько лет в каторге; им ядра привешивают к ногам…

Скептик язвительно оспаривал:

– Это во Франции, вы у Дюма прочли, в «Монте-Кристо»…

Мне показалось тогда, что «Скептик» прав, но много лет спустя князь Михаил Сергеевич Волконский, проведший всё детство и юность в сибирской ссылке с отцом своим – известным декабристом, рассказывал мне, что он однажды видел, как «гнали партию каторжников» из одной тюрьмы в другую – ему указали на одного из них, говоря: «Это литератор Достоевский». Он увидел человека сумеречного, болезненного вида, который шел, гремя цепями, «в паре» с другим каторжником, и они были прикованы один к другому…

Достоевский, встреченный громом рукоплесканий, взойдя на кафедру, – я помню ясно все подробности – протянул вперед руку, как бы желая остановить хлопки. Когда они понемногу смолкли, он начал прямо, без обычных «милостивые государыни, милостивые государи» – «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа, сказал Гоголь… Прибавлю от себя: и пророческое».

Первые слова Достоевский сказал глухо, но последние каким-то громким шепотом, как-то таинственно. Я почувствовал, что не только я, но вся зала вздрогнула и поняла, что в слове «пророческое» вся суть речи и Достоевский скажет что-нибудь необыкновенное. Это не будет – обыденная на торжествах речь, состоящая из красивых фраз, как была у Тургенева накануне, а что-то «карамазовское», тяжелое, мучительное, длинное, но душу захватывающее, от которого оторваться нельзя.

Достоевский заметил произведенное впечатление и повторил громко: «Да, в появлении Пушкина для всех нас, русских, нечто бесспорно пророческое». Я не буду пересказывать знаменитой речи Достоевского – все ее помнят. Скажу только, что он прочел ее с выразительностью необычайной! Голос его то звучал глухо, то раздавался на всю залу, то снова переходил в какой-то таинственный шепот.

[Разделив творчество Пушкина на три периода, Достоевский указал, что уже в первом периоде, в «Цыганах», в лице Алеко Пушкин отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца в родной земле, «того исторического русского страдальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем». Этому скитальцу необходимо не только личное, не только русское, но именно всемирное счастье, чтобы успокоиться; дешевле он не примирится. Человек этот зародился в начале второго столетия после реформы Петра в нашем интеллигентном обществе, оторванном от народа нашего.

– Конечно, – продолжал Достоевский, всё возвышая голос, так что голос его теперь звучал на всю залу, но в нем иногда слышались нервные, болезненные ноты, – теперь огромное большинство интеллигентных русских людей мирно служит чиновниками или в банках; играет копеечную игру в преферанс, без всяких поползновений бежать, как Алеко, в цыганские таборы. Много, много если полиберальничает «с оттенком европейского социализма», которому придаст русский добродушный характер, но это лишь временно. – Тут голос Достоевского перешел опять в таинственный шепот, но была такая тишина в зале, что каждое слово было ясно слышно. – Да, это вопрос только времени, – продолжал он. – Это всех нас в свое время ожидает, если мы не выйдем на настоящую дорогу смиренного общения с народом. Да пусть и не всех; довольно лишь десятой доли обеспокоившихся, чтобы остальным, громадному большинству, не видеть через них покоя… Начнется плач, скорбь, страхи по потерянной где-то и кем-то правде, которую никто отыскать не может… А между тем правда в себе самом. Найди себя в себе, и узришь правду…

Здесь Достоевский хотел что-то отыскать в своих листках, но, видимо, не нашел, бросил их и прямо перешел к самому, как он выразился, положительному типу Пушкина – к Татьяне].

Помню явственно – как упомянул он о Тургеневе.

– Татьяна, это тип положительной красоты, это апофеоз русской женщины! – воскликнул он. – Такой красоты положительный тип русской женщины уже не повторялся в нашей литературе… кроме, пожалуй, – тут Достоевский точно задумался, потом, как бы превозмогая себя, быстро произнес: кроме разве Лизы в «Дворянском гнезде» Тургенева…

Вся зала посмотрела на Тургенева. Тот взмахнул руками и заволновался; затем опустил голову и закрыл лицо ладонями. Мне показалось, будто он плачет… Достоевский остановился, посмотрел на него, затем отпил воды из стакана, стоявшего на кафедре. Несколько секунд длилось молчание; затем Достоевский продолжал.

[– Но Онегин не понял Татьяны. Не мог понять. Татьяна прошла в первой части романа не узнанная, не оцененная им… О, если бы тогда в деревню, при первой встрече с нею, прибыл туда же из Англии Чайльд-Гарольд или сам лорд Байрон и указал ему на нее… О! Тогда Онегин был бы поражен и удивлен, ибо в этих мировых страдальцах русских так много подчас лакейства духовного! Татьяна это поняла. В бессмертных строфах романа Пушкин изобразил ее посещающей дом этого столь чудного, столь еще загадочного для нее человека… Губы ее тихо шепчут: уж не пародия ли он? Нет, Татьяна не могла пойти за Онегиным и в конце романа, как это сделала бы какая-нибудь француженка или италиянка!

«Энтузиаст» шепнул мне на ухо: «Ведь это целый переворот в воззрениях! Ведь Белинский в этом и упрекал Пушкина…».

Раздались громкие рукоплескания.

Сделав небольшую паузу, Достоевский перешел к отношению Пушкина к народу русскому.

– Ни один писатель ни прежде, ни после него, – говорил он, – не соединялся так задушевно, так родственно с народом своим, как Пушкин. У нас много знатоков народа между писателями нашими. Писали о нем талантливо, тепло, любовно; а между тем, если сравнить их с Пушкиным, то, право же, это лишь «господа», о народе пишущие… за одним, много двумя исключениями, да и то в последнее время…

Тут Достоевский остановился и посмотрел на эстраду, точно ища кого-то… «Ищет Толстого, – шепнул мне “Энтузиаст”, – но кто же второй?»

Достоевский помолчал, опять потрепал свои листки, которыми мало пользовался, затем поднял голову…]

Аудитория слушала его с благоговейным напряжением. В зале была такая тишина, что каждое сказанное сдавленным шепотом слово было слышно всем…

В конце речи Достоевский заговорил как-то особенно громко, вдохновенно, владея теперь безраздельно всей залой. Он высказывал теперь главную свою мысль. Все это поняли, глаза всей залы впились в Достоевского, который перешел к последнему периоду деятельности Пушкина. «Здесь Пушкин нечто чудесное, невиданное до него нигде и ни у кого».

[Были громадной величины гении, разные Шекспиры, Сервантесы, Шиллеры, но нет ни одного, который обладал бы такою способностью к всемирной отзывчивости, как Пушкин. Эту способность, главнейшую способность национальности нашей, он разделяет с народом своим, и тем, главнейше, он и народный поэт! Даже у Шекспира все его итальянцы – те же англичане. Пушкин один мог перевоплотиться вполне в чужую народность. Перечтите «Дон-Жуана», и, если бы не было подписи Пушкина, вы бы не поверили, что писал не испанец! Помните: воздух лаврами и лимонами пахнет!.. А сцена из Фауста – разве это не Германия? А в «Пире во время чумы» – так и слышен гений Англии. А «Подражание Корану», это ли не ислам?..

Достоевский цитировал, приводя на память, целый ряд примеров из стихотворений Пушкина.]

– Да! Пушкин, несомненно, предчувствовал великое грядущее назначение наше. Тут он угадчик, тут он пророк! Стать настоящим русским, может быть, и значит только стать братом всех людей – «всечеловеком»…

[И всё это славянофильство и западничество наше есть только одно великое между нами недоразумение. Вся история наша подтверждает это. Ведь мы всегда служили Европе более, чем себе. Не думаю, что это от неумения наших политиков происходило… Наша, после долгих исканий, быть может, задача и есть внесение примирения в европейские противоречия; указать исход европейской душе; изречь окончательное слово великой гармонии, братского согласия по Христову евангельскому закону…

Тут Достоевский остановился и как-то всплеснул руками, как бы предвидя возражения, но вся зала замерла и слушала его, как слушали когда-то пророков.

– Знаю, – воскликнул Достоевский, и голос его получил какую-то даже непонятную силу, в нем звучал какой-то экстаз, – прекрасно знаю, что слова мои покажутся восторженными, преувеличенными, фантастичными; главное, покажутся самонадеянными: «Это нам-то, нашей нищей, нашей грубой земле такой удел, это нам-то предназначено высказать человечеству новое слово?». Что же? Разве я говорю про экономическую славу? Про славу меча или науки? Я говорю о братстве людей. Пусть наша земля нищая, но ведь именно нищую землю в рабском виде исходил, благословляя, Христос. Да сам-то он, Христос-то, не в яслях ли родился?

Если мысль моя фантазия, то с Пушкиным есть на чем этой фантазии основываться. Если бы Пушкин жил дольше, он успел бы разъяснить нам всю правду стремлений наших. Всем бы стало это понятно. И не было бы между нами ни недоразумений, ни споров. Но Бог судил иначе. Пушкин умер в полном развитии своих сил и, бесспорно, унес с собой в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь, без него, эту тайну разгадываем…]

Последние слова «И вот мы теперь, без него, эту тайну разгадываем…» Достоевский произнес каким-то вдохновенным шепотом, опустил голову и стал как-то торопливо сходить с кафедры при гробовом молчании. Зала точно замерла, как бы ожидая чего-то еще. Вдруг из задних рядов раздался истерический крик: «Вы разгадали!» – подхваченный несколькими женскими голосами на хорах. Вся зала встрепенулась. Послышались крики: «разгадали! разгадали!», гром рукоплесканий, какой-то гул, топот, какие-то женские взвизги. Думаю, никогда стены московского Дворянского собрания ни до, ни после не оглашались такою бурей восторга. Кричали и хлопали буквально все – и в зале, и на эстраде. Аксаков бросился обнимать Достоевского. Тургенев, спотыкаясь, как медведь, шел прямо к Достоевскому с раскрытыми объятиями. Какой-то истерический молодой человек, расталкивая всех, бросился к эстраде с болезненными криками: «Достоевский, Достоевский!» – и вдруг упал навзничь в обмороке. Его стали выносить.

Достоевского увели в ротонду. Вели его под руки Тургенев и Аксаков; он, видимо, как-то ослабел; впереди бежал Григорович, махая почему-то платком. Зал продолжал волноваться. Я хватился «Энтузиаста», но рядом со мной его уже не было. Я увидел его около самой эстрады, что-то кричащего и машущего руками. «Скептика» [9 - «Скептиком» оказался потом Мих. Петр. Соловьев – впоследствии начальник Главного управления по делам печати, тогда помощник присяжного поверенного (у А. В. Лохвицкого).] притиснули к стене, и он отбивался от двух студентов, что-то ему горячо возражавших.

Вдруг по зале пронесся слух, неизвестно кем пущенный, что с Достоевским припадок падучей болезни, что он умирает. Множество лиц бросились на эстраду. Оказалось – совершенный вздор. Достоевского Григорович вывел под руку из ротонды на эстраду, продолжая махать над головою платком.

Председатель отчаянно звонил и повторял, что заседание продолжается и слово принадлежит Ивану Сергеевичу Аксакову. Зал понемногу успокаивается, но сам Аксаков в страшном волнении. Он вбегает на кафедру и кричит:

– Господа, я не хочу, да и не могу говорить после Достоевского. После Достоевского нельзя говорить! Речь Достоевского событие! Всё разъяснено, всё ясно. Нет больше славянофилов, нет более западников! Тургенев согласен со мною.

Тургенев с места что-то кричит, видимо, утвердительное. Аксаков сходит с кафедры. Слышны крики: «Перерыв! перерыв!..». Председатель звонит и объявляет перерыв на полчаса. Многие расходятся.

Меня также увлекает «Энтузиаст»: «лучшего ничего мы не услышим и не увидим», говорит он сквозь слезы.

Я охотно соглашаюсь; я, как и все, сильно взволнован.

Я также был сильно взволнован речью Достоевского и всей ее обстановкой. Многого я тогда не понял, и многое потом, при чтении речи, показалось мне преувеличенным. Но слова Достоевского, а главное – та убедительность, с какою речь была произнесена, та вера в русское будущее, которая в ней чувствовалась, глубоко запала в душу.

Впоследствии много раз, в тяжелые минуты, особенно в ужасное время революции нашей, при соприкосновении с действительным, а не воображаемым русским народом и неприглядною русскою действительностию я готов был потерять веру в свой народ, в будущность России, во всё русское… И каждый раз я мысленно обращался к вдохновенным словам Достоевского, сказанным в обстановке старой Москвы, и, как Антей от прикосновения к родной земле, я почерпал новые силы для веры, несмотря на все испытания, в русский народ и в его великое будущее…

С. С. Бобчев

Это было в начале июня 1880 года. Я был студентом юридического факультета Московского университета и, сдав государственные экзамены, собирался уезжать в Болгарию. В виду предстоявшего торжественного освящения памятника Пушкину в Москве, вызывавшего большое общественное воодушевление, я решил отложить свой отъезд на несколько дней.

В качестве сотрудника «Московских ведомостей» я часто посещал редакцию этой газеты, где встречался, между прочим, с известным философом и писателем Константином Николаевичем Леонтьевым, большим другом Каткова и сотрудником его изданий: «Московских ведомостей» и «Русского вестника». Леонтьев был также близким другом и почитателем Достоевского. В то время Достоевский заканчивал печатание «Братьев Карамазовых» в «Русском вестнике».

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/chitat-onlayn/?art=70534855&lfrom=174836202&ffile=1) на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Примечания

1

Печатается по рукописи: РГБ. Ф. 93. I. 2. 15. С. 27–75 (авторская пагинация: 1–25).

2

Мэтру (франц.).

3

Я говорю истерические потому, что сам был свидетелем такого припадка с одним молодым человеком, моим учеником.

4

Подчеркиваю это слово потому, что сам оратор произнес его с особенным подчеркиванием.

5

Намек на Viardo – Garcia. Коснувшись этих подробностей, если не ошибаюсь, не проникших в печать, упомяну и об эпизоде с венками. После этой речи Достоевского группа молодых его поклонниц направилась к нему с огромным венком, причем одна из них, проходя мимо Тургенева, сказала ему «не Вам». Не зная, что делать с венком, его надели Достоевскому через голову на плечи, и он несколько мгновений сидел, изображая из себя жалкую, смешную фигуру, пока не нашелся добрый человек, освободивший его от этого ярма. Когда сходная депутация (если не ошибаюсь, по инициативе Ковалевского) в тот же день вечером поднесла Тургеневу небольшой лавровый венок, он, не задумываясь, принял его из рук и положил к подножию бюста Пушкина.

6

Припоминаю, кстати, слышанный от Тургенева отзыв о Достоевском: «Это самый злобный христианин, которого я встретил в своей жизни».

7

Между равными (лат.).

8

К вящей славе Льва (лат.).

9

«Скептиком» оказался потом Мих. Петр. Соловьев – впоследствии начальник Главного управления по делам печати, тогда помощник присяжного поверенного (у А. В. Лохвицкого).

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом