9785006268067
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 19.04.2024
Воспоминания. Детство. Юность. Записки об отце
С. А. Занковский
Книга мемуаров Сергея Александровича Занковского представляет собой уникальные записки, отражающие жизнь и события в России с конца XIX века до революции 1917 года. Описание московского общества и быта усадьбы соседствует с детскими впечатлениями от учебы в школах Германии и Англии. Это не только личные воспоминания и история семьи, но и документ, оставленный человеком, на молодость которого пришлись Русско-японская война, первая русская революции, первая мировая война и события 1917 года.
Воспоминания
Детство. Юность. Записки об отце
С. А. Занковский
© С. А. Занковский, 2024
ISBN 978-5-0062-6806-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие составителя
Записки Сергея Александровича Занковского (1887—1972), моего деда, были написаны им в конце 1960-х годов и переданы его дочери (моей матери), Зинаиде Сергеевне Занковской (1916—2003). Дед надеялся, что их можно будет опубликовать. Мама отредактировала рукопись и снабдила предисловием, но до публикации дело не дошло. Не знаю, почему так получилось, возможно из-за отсутствия времени и средств. Мне известно только, что мама отпечатала на машинке несколько экземпляров для родственников, а потом, когда вышла на пенсию, попробовала написать продолжение и рассказать о жизни родителей в послереволюционное время.
Сейчас, наконец, появилась возможность выполнить пожелание деда и опубликовать его воспоминания с рождения до революции и записки о его отце, Александре Николаевиче Занковском.
Зинаида Сергеевна Занковская
(1916— 2023)
Предисловие к запискам Сергея Александровича Занковского
Мой отец, Сергей Александрович Занковский, родился в Москве в 1887 году. Отец Сергея Александровича, Александр Николаевич Занковский – потомственный дворянин, имевший родовое поместье около г. Стародуба Черниговской губернии, овдовев, поселился с четырьмя детьми в Москве в семидесятых годах прошлого (девятнадцатого) столетия. Здесь он женился вторым браком на Софье Васильевне, урождённый Gartner или Гартнер (в другом произношении Гертнер), остзейской (прибалтийской) немке-лютеранке, приехавшей с отцом и сестрами в Москву также в 70-х годах девятнадцатого столетия.
Софья Васильевна родила в 1885 году сына Николая, затем в 1887 году – Сергея (моего отца) и умерла, оставив Александра Николаевича с двумя малышами. Александр Николаевич к тому времени приобрёл некоторое состояние и купил дом в Москве на Немецкой улице.
После смерти Софьи Васильевны Александр Николаевич вдовствовал около двух лет, а потом женился на ее младшей сестре Эмме. Этот брак был неудачным и закончился разводом. Но до того, в 1897 году, по несчастному стечению обстоятельств, которые мой отец подробно описывает в своих записках, Александр Николаевич попал под суд, был лишен дворянства и выслан в ссылку в Петрозаводск.
До ареста и даже будучи в ссылке дед по мере своих сил и возможностей старался разнообразить воспитание детей: нанимал различных учителей и гувернанток. Братья Николай и Сергей, окончив реальное училище Фидлера, знали два языка: немецкий, который был в семье со стороны матери, и английский, который они выучили мальчиками, обучаясь в пансионе в Англии.
По окончании реального училища Сергей Александрович женился и поступил на юридический факультет Московского Лицея в память Цесаревича Николая (неофициально: Катковский лицей).
Ещё не окончив лицея, отец женился, и в 1908 году родилась дочь Тамара. Брак отца оказался ненужным ни отцу, ни его жене, и в 1911 году они разошлись. Дочь осталась у матери. В этот же год отец окончил Лицей и начал работать судебным следователем. Второй раз он женился в 1913 году на Зинаиде Васильевне Юдиной (моей матери), урожденной Шмельковой. Отец увел Зинаиду Васильевну от её мужа, механика по мотоциклам, снимавшего помещение для мастерской в доме Занковских на Немецкой улице. Говорят, что отец увез ее на мотоцикле, который он брал у того же Юдина напрокат.
Зинаида Васильевна родила в 1914 году сына Александра, умершего через три года, затем меня, названную в её честь Зинаидой, и в октябре 1917 года сестру Людмилу, умершую в 1978 году.
За эти годы отец, отработав положенный срок следователем, принял присягу и стал работать полицейским помощником присяжного поверенного. Работу свою отец любил и с небольшими перерывами, вызванными переменой правительства и разрухой, работал по юридической части все время до 1957 года, когда Хрущев обеспечил служащих небольшими пенсиями, и у отца появилась возможность в свои семьдесят лет оставить работу.
Как только отец ушёл с работы, он засел в Ленинской библиотеке и начал работать над записками. Сначала писал о своём отце, а затем о своем детстве, отрочестве и юности. О своей дальнейшей жизни отец писать не стал, уклоняясь от объяснения причин.
Мне казалось, что люди должны оставить о себе память о своей жизни в эти тяжелые годы. Записки отца написаны хорошим живым языком. На мой взгляд, они интересны, как и всякая мемуарная литература. Поэтому я очень настаивала на продолжении этой работы.
В конце шестидесятых годов отец передал мне один экземпляр своих Записок, надеясь, что их можно будет напечатать. В 1972 году отец умер. Я привела записки в порядок, отредактировала их по своему разумению, перепечатала и, как мне кажется, подготовила к дальнейшей жизни.
С. А. Занковский
Воспоминания с рождения до революции
Ранние воспоминания
Моего рождения я, конечно, не помню. Впоследствии я узнал, что родился 28 ноября 1887 года в Москве, в Девкином переулке, в доме Милованова в квартире на втором или третьем этаже. В этой квартире я помню небольшой зал с блестящим паркетом: он остался у меня в памяти потому, что, катаясь там на трехколесном велосипеде, я упал и расшибся так, что на меня и окружающих это произвело большое впечатление. Помню прихожую – там брат Николай, только что приехавший из Финляндии от Фрау Нахтигаль, сам без посторонней помощи надевал пальто – это было удивительно, и он демонстрировал свое умение с удовольствием. Помню нашу детскую, где мы с Николаем спали в кроватках с кисейными пологами. В этой комнате я как-то схватился рукой за стекло горевшей керосиновой лампы. Мои пальцы мгновенно к нему прилипли, были боль и крик. Помню, мы с Николаем как-то нежились утром в кроватках и не хотели вставать; тут вошел Карл Федорович Гартман – органист лютеранской церкви и друг отца, велел нам вставать, а так как мы не слушались, он взял графин с водой и вылил из него воду сначала на одного, потом на другого. Это было неожиданно и даже невероятно. Отец и Карл Федорович громко смеялись, а мы были удивлены и растеряны. Помню еще, как я ходил с нянькой зимой гулять с Красным воротам и брал с собой воду в пузырьке. Я был очень доволен тем, что, если мне захочется пить, у меня есть запас воды.
Вероятно, в 1892 году мы переехали в дом №6 по Немецкой улице, которой отец купил около этого времени. В этом доме я прожил с 1882 до 1904 года, затем с осени 1905 по осень 1919 года, так что с ним у меня связаны почти все воспоминания детства, отрочества и значительной части зрелого возраста.
Когда-то этот дом был окружен порядочный усадьбой, в саду протекала речка Синичка, стояли громадные липы, осины, были яблони и груши, уже одичавшие. Между особняком и одним из флигелей были ворота с нишами по бокам, в которых раньше должны были стоять статуи. Ворота были двустворчатые, железные кованые, с калиткой и очень тяжелые, так что отворять их и затворять было трудно. Двор был большой, а за ним сад. В саду стояли две беседки: одна чудесная белая с крышей и куполом, другая двухэтажная уже поздней постройки, что-то в виде небольшой дачи. Под особняком находился полуподвал под сводами – у нас там была белая кухня, ванная, кладовая и жила прислуга. Над всем особняком был обширный чердак, заваленный всевозможным хламом, в котором мы рылись и иногда откапывали, как нам казалось, превосходные вещи. Вход в дом был со двора – большое полукруглое крыльцо под навесом, высокие двойные двери, первая прихожая, за ней вторая прихожая, она же буфетная или вторая столовая. Из столовой была одна дверь в отцовский кабинет с двумя окнами в сад, с невысоким потолком, еще двойная дверь вела в большой зал – высокий с тремя окнами в сад. Еще такая же дверь в столовую с тремя окнами на улицу, затем по фасаду дома гостиная, тоже с тремя окнами на улицу. Она была соединена с залой аркой. Из второй прихожей вела наверх лестница в две небольшие комнаты – антресоли, с низким потолком. Оттуда был вход на чердак, и там помещались мы с Николаем. Вторая, меньшая часть дома, была занята неким Амфлетом. Это был немец, слесарь – механик. Его мастерская помещалась у нас же в небольшом каменном сарае.
Амфлет занимал пару комнат внизу особняка, кухню и три – четыре комнаты на антресолях. У него была жена и четверо детей, в том числе двое нашего возраста. Мы к этим детям часто ходили и Фрау Амфлет нас иногда угощала фанкухенами, по-нашему блинчиками. Через год или два Амфлеты от нас уехали, и мы заняли весь дом.
Мое первое воспоминание на Немецкой: нас с Николаем привели к отцу в спальню. Он лежит в постели на боку, смотрит на нас, смеется, а мы барахтаемся. В этой семейной сцене мачеха участия не принимала.
Следующее воспоминание: мы с Николаем пытаемся установить контакт с младшими Амфлетами. Я выдернул мочальный хвост из игрушечной лошади и просовываю его к ним через замочную скважину. Потом, помню, было дело к весне, и я захворал скарлатиной. К нам ездил известный в то время детский врач Корсаков – маленький и горбатый. Он не велел мне есть, но кто-то из сердобольных взрослых накормил меня просфорой, и мне стало хуже. Опять приехал Корсаков, констатировал ухудшение и приготовился колоть мне ухо, но здесь вступился отец. Он в то время уже начал воспринимать кое-какие идеи о вреде медицины и полагал, что не нужно мешать природе самой бороться с болезнью. Отец велел тут же перенести меня из темной комнате с закрытыми завешенными окнами в большой светлый зал и велел там открыть окна. Была весна, на солнце было тепло, воздух из сада шел чудесный, я начал быстро поправляться и мое ухо осталось в целости.
Через несколько дней один из наших молодцов на нашем же иноходце отвез меня в Сокольники на дачу, которую отец снимал в том году за шестьсот рублей. С этой дачей у меня тоже связано немало воспоминаний. Как-то отец посадил меня в себя на иноходца – вероятно, хотел прокатиться со мной. Но тут иноходец опустил голову пощипать траву, и передо мной как бы разверзлась бездна. Мне показалось, что я не удержусь на его гриве и соскользну вниз. На этом опыт кончился.
В Сокольниках мы часто ходили на Старое гулянье – это примерно там, где сейчас аллея, ведущая к детскому городку. На Гулянье были карусели и главная приманка – балаган с Петрушкой. Сцену заменяла небольшая рама, где один человек с пищиком во рту разыгрывал несложную историю Петрушки, который всех обижал, но наконец был схвачен и утащен, по-видимому, в ад. Всё представление продолжалось минут пятнадцать и пользовалась неизменным успехом. Действующие лица (там было около десяти персонажей) говорили на разные голоса, а Петрушка пищал, что делалось с помощью несложного жестяного пищика с резинкой. На меня этот Петрушка производил потрясающее впечатление, я запомнил весь текст и, вероятно, немало надоедал окружающим. Отцу это нравилось, он был человек увлекающийся и, когда видел то же в других, им сочувствовал.
Как-то, вернувшись вечером из города, отец принес мне куклу – это был один из Петрушкиных персонажей – и сказал, что нашел его в лесу. Я был удивлен и обрадован. На другой день отец таким же порядком принес мне вторую куклу и так, через несколько вечеров подряд, у меня оказался весь антураж. Последним появился Петрушка с носом крючком, которого, по словам отца, он увидел висящим на дереве. Потом появилась рама для представлений и даже пищик для воспроизведения Петрушкиной роли. Дальнейшего не помню; помню только, что воспроизвести спектакль оказалось труднее, чем смотреть его, и даже не так интересно.
Тогда, по молодости лет, я не понял, в чем тут дело, и не извлек из этого урока ничего для себя полезного. Но даже и много позднее, а пожалуй, и до сих пор, я не всегда понимаю, что нельзя судить о видимом по первому впечатлению и считать, что явление ты знаешь, когда на самом деле ты имеешь о нем самое смутное представление. Именно так, как сказано у Гейне: «Тогда я был молод и глуп, сейчас я стар и глуп».
На этой же даче произошло еще одно событие, как будто маловажное, но имевшее для нас с братом нежелательные последствия, не раз омрачавшие наши отношения с отцом.
Отец к этому времени сделался вегетарианцем, и не просто, а неистовым вегетарианцем. Он перестал есть ту пищу, которая в глазах окружающих была, бесспорно, необходима, вкусна и питательна. Наша белая кухарка Аннушка готовила необыкновенно вкусно. Особенно я любил ее мясные котлеты – нежные, с ароматом жареного мяса, пропитанные маслом, бефстроганов, который она тушила в сметане, и цельные яблоки, начиненные жареным миндалем и сахаром и запеченные в слоеном тесте. Отец объявил, что все это не нужно, вредно, называл это мясожорством и перешел на постные супы и каши – и то и другое несоленое, что было удивительно невкусно. Правда, кроме этого у него были фрукты, орехи, финики, винные ягоды, изюм, что тоже было вкусно, но заменить Аннушкины кушанья не могло.
Отец в своем увлечении охотно посадил бы на супы и каши весь дом, но мачеха восстала категорически, и он со своими тощими блюдами оказался одинок, ел их один, а мы по-прежнему все ели хорошо и обильно.
И вот как-то раз, на этой самой даче, мы с Николаем после своего обеда подсели к отцу и уплетали его лакомства – орехи, чернослив и так далее, то есть увлекались светлой стороной медали, не обращая внимания на ее теневую сторону. Отец в нашем увлечении нам потворствовал и говорил, как это все вкусно и вдруг неожиданно спросил у нас: Дети, не хотите быть вегетарианцами?
Как сейчас помню, у меня мелькнула мысль, что я попал в ловушку, но перспектива получить неограниченный доступ к орехам и так далее казалась заманчивой. Да и что мы могли ему ответить? Нам было по шесть – семь лет. Мачеха не возражала: ее собственных детей это не касалось. Она просто махнула на это рукой, и мы с того дня, который я серьезно считаю несчастным для нас с Николаем, поплыли в фарватере отцовского вегетарианства.
Отец был очень доволен: теперь в своем эксцентричном начинании он был не одинок, у него были последователи – люди совсем молодые, перспективы в смысле распространения дерзкого опыта значительное расширялись.
Понятно, что ничего путного из этого выйти не могло. В нашей семье, со всеми чадами и домочадцами, отец со своими идеями вегетарианства был абсолютно одинок; его никто не понимал или понимал превратно. Я помню, как няня моих маленьких сестер красавица Маша со слезами на глазах говорила, что «барин наш перешел в итальянскую веру». Решение отца обратить и нас в свою веру встретило осуждение всех домашних, и нас с братом по молчаливому соглашению начали тайком от отца кормить общим столом. Отец же, убежденный в своей правоте и увлеченный идеей вегетарианства, ревниво следил за тем, чтобы мы обедали с ним и ели только его блюда. Для нас это было ужасно. Его супы и каши буквально не лезли в рот, орехи и сладости так надоели, что опротивели на долгое время, и я даже теперь к ним равнодушен. Перед уходом в школу нас кормили общей едой потихоньку от отца в комнатах, где спала прислуга; обедали мы также где придется и кое как, так как попасться отцу на глаза было не дай Бог. Он не ругался, не сердился, но умел поставить дело так, что его боялись, как огня.
Раз чуть не попалась наша бонна, Адель Федоровна. Она принесла в детскую сковороду с горячими котлетами и потчевала нас, как вдруг послышались шаги отца и ей ничего не оставалось другого, как сесть на эту сковороду.
По утрам, особенно в воскресенье, после обедни отец играл у себя в кабинете на фисгармонии, а мы в столовой могли безбоязненно уплетать мясо, колбасу, сыр, пить кофе пока слышалась его музыка.
Но как только музыка стихала, надо было делать видимость, что мы не едим ничего недозволенного. Эта ложь в питании буквально отравила мне детство. Получилось совсем уродливое положение: представление об отце неизменно было у нас связано с впечатлением этого кошмара в детстве. В наших отношениях к отцу еще долго сохранялось натянутость.
Из этого моего печального опыта я вывел заключение, что, как бы ты ни был убежден в своей правоте в любом вопросе, никогда не пытаясь вбить свои убеждения другому силой.
Начало ученья
Как-то осенью 1885 года мы с отцом были в гостях у К. Ф. Гартмана в его флигеле, во дворе Лютеранской церкви Святого Михаила в Гороховом переулке, где он занимал должность органиста. Отец уважал Гартмана: тот был старик веселый, решительный и отлично играл на органе.
В тот раз мы сидели у К.Ф. на крылечке и смотрели на ребят, проходивших в бывшее тут же реальное училище, известное под названием училища Св. Михаила. Мы с Николаем были тогда еще совсем цыплята, в коротких штанишках и в курточках с белыми воротничками, а у меня еще были длинные белокурые волосы в кудрях.
Вот мы смотрели на ребят в форме реалистов в картузах с кокардами и с ранцами за спиной, и таким это казалось далеким. Вдруг отец, по-видимому, принявшей какое-то решение, неожиданно спросил нас: «Хотите поступить в реалисты?» Карл Федорович эту мысль поддержал и обещал оказать содействие, которое, как я понимаю, было вовсе ненужным, так как не принять нас в первый приготовительный класс не было никаких оснований. Опять, как и в вопросе о вегетарианстве, что мы могли ответить отцу? Но перспектива надеть форму привлекала.
Через пару дней мы с Николаем уже сидели за партами в первом приготовительном классе, оба в формах, я, как был, с длинными волосами, за что меня тут же прозвали «Лизкой».
Когда я поступал в школу, мне было семь лет и восемь месяцев, я говорил по-немецки, по-русски мог читать и, вероятно, немного писать. В первом приготовительном классе преподавали русский устный и письменный, немного арифметики и Закон Божий – все это на русском зыке. Только географии в первом классе преподавалось на немецком языке.
Русский язык преподавал некто Вертоградский – мужчина лет сорока пяти, с бородой. Он учил по своему учебнику и начинал с долбежки правил грамматики.
Впоследствии мне привелось прочитать этот учебник Вертоградского, и в предисловии я прочел его умное высказывание: «Чтобы выучить правила грамматики, надо потребовать от ученика умение обобщать известные явления языка».
От маленьких учеников этого требовать было нельзя, и поэтому Вертоградский в противоречие со своей установкой сводил все к зубрежке правил, которых я не понимал и запоминал плохо. Способ оценки работ учеников был простой: диктант без ошибок – 5 диктант с одной ошибкой – 4, с двумя – 3, с тремя – 2 с четырьмя – кол. Дальше идти уже было некуда, и у меня не было надежды выйти куда-нибудь выше единицы.
Как шли арифметика и Закон Божий я не помню, но никаких шансов перейти во второй приготовительный класс у меня не оказалось, и я остался бы на второй год, если бы не пришла на помощь судьба.
В 1895 году умер царь Александр III. Москва погрузилась в траур. Около Красных Ворот стояли большие усеченные пирамиды, затянутые черной материей с серебряным глазетом и царскими вензелями. На престол взошел Николай Второй и весной 1896 года должен был короноваться в Москве. Вот в связи с этим национальным торжеством мы были освобождены от переводных экзаменов и я оказался во втором приготовительном классе, хотя заслуги моей в этом не было никакой.
Лето 1896 года мы жили на даче в Измайлове – тогда говорили «в зверинце». Дачу помню смутно. Осталось в памяти, что мы с тетками Хильмой и Наташей ели картошку, печеную в кожуре – это называлось «в мундире» и тетки учили нас экономить сливочное масло, что, наверно, исходило из добрых традиций немецких семей. Я тогда же проникся уважением к сливочному маслу и клал на картофелины совсем маленькие кусочки.
Купаться ходили на пруд в купальню. Там раз я видел, как двое мальчиков лет по восьми в форме какого-то училища упали в воду и были уже под водой, но их тут же вытащили из воды «молодец», очевидно, отпущенный с ними. Рожа у него была растерянная. Он чувствовал себя героем и в то же время соображал, что от хозяев ему будет головомойка за то, что не доглядел.
На даче мы жили, вероятно, до половины сентября, и добираться оттуда до школы было чистое мучение. Мы вставали в шесть часов, ехали до Семеновской заставы на извозчике за двадцать копеек, там садились на конку или на линейку, ехали до Немецкой улице, заходили домой, на кухне потихоньку от отца пили чай с маслом и колбасой и шли в школу.
В школу на большую перемену приходил булочник с большой корзиной, где были слойки, пряники и главное, жареные пирожки по 5 копеек штука. Я их обожал, но денег никогда у нас не было и о пирожках можно было только мечтать. В этом тоже была особенность нашего дома: несмотря на царившее в нем обилие, наличные деньги ценилась как-то преувеличенно и истратить десять – двадцать копеек помимо денег, ассигнованных на хозяйство, почиталась недопустимым.
С хождением в школу была связана еще одна неприятность. Недалеко от училища Святого Михаила находилась одна из городских начальных школ, в которой учились ребята до пятнадцати лет. Между нашим училищем и этой школы существовала давняя вражда «реалистов» и «городских».
Наши шестиклассники могли «всыпать» любому городскому, так как были старше их, но те, как меня взыскательные, были воинственнее наших. Кроме того, их подталкивала классовая ненависть, поэтому они били наших «в шею» и «по морде», что было неприятно и даже страшно, особенно последнее.
Когда ко мне вплотную подходили «городские» и недвусмысленно угрожали, душа уходила в пятки; а когда мне раз дали «по морде» так, что я даже не успел опомниться, было совсем плохо.
Дома у нас это положение недооценивали. Я иногда заходил в магазин и мне давали «молодца» в провожатые, но это только туда. Назад же надо было идти одному. Иногда мы шли из школы группой, но это не спасало и, если навстречу попадалась группа городских, мне опять было не по себе.
В школе было плохо. Теперь я понимаю, что четыре с половиной года, проведенные в этой школе, были зря потраченным временем. Я ничего не делал, а если немного зубрил, то совершенно не понимал того, что запоминал механически. Во втором классе началась немецкая грамматика и это было еще хуже русской. Немец – плотный старик с большой седой бородой и оловянными глазами, входил в класс, садился за стол, протирал очки, раскрывал журнал и, обведя глазами класс, говорил: «Сюда прийти» и называл фамилию тех, кого вызывал. Вызванные человека три – четыре шли к нему, становились в ряд и начиналось: презенс, перфект, плюсквамперфект, футурум 1 и так далее. Я мог запомнить, как изменяется глагол при спряжении, но было совершенно непонятно, когда и какое время употреблять.
Потом пошла география, что было совсем плохо. Преподавал географию высокий, худой, с козлиной бородой инспектор по прозвищу «селедка». Занятия он свел к зубрежке тоненького учебника, в котором были перечислены названия всех немецких государств, княжеств больших и малых с названием их городов, указанием числа жителей, что они производят, на какую сумму и так далее.
Все эти сведения почему-то считались для нас необходимыми. Мы их зубрили, и я лично зубрил цифры без малейшего представления о том, что эти цифры действительно выражают что-то существующее, а не просто так написаны в книжке. Толку от зубрежки никакого для меня не было, и я в этой науке не преуспевал. В таком же положении были многие, но некоторым удавалось как-то держаться на поверхности, то есть идти на «тройках», а мне это не удавалось, и я тонул безнадежно.
Будучи на уроках в большинстве праздными, мы развлекались как могли: главным образом перестреливались бумажками из маленьких рогаток или перебрасывались разными предметами, что под руку попадется. Наша сторона всегда оказывалась в невыгодном положении: Мы сидели у стены, и в нас можно было бросать чем угодно, так что иногда мы были вынуждены лезть под парту. Другая же сторона сидела вдоль окон, так что бросать в них нужно было с выбором, иначе можно было разбить стекло, что грозило большими неприятностями. Поэтому приходилось бросать в них мягкими предметами, например, жеваной бумагой, что снижало темпы.
Вот в таких условиях я во втором приготовительном классе остался на второй год, затем был переведен в первый класс и там тоже остался на второй год. Это был уже 1899 год, мне исполнилось двенадцать лет, и я явно отставал. Николай во втором приготовительном сидел один год, но в первом классе остался на второй год, так что по учебе он был старше меня на один год. Оценивая сейчас мое положение в то время, я полагаю, что в неуспеваемости были виноваты не мы с Николаем. Дело было в том, что за нашим учением никто в доме не следил, никто не интересовался нашими успехами, домашними заданиями. Отцу было некогда, у него были свои заботы, неприятности и масса дел. Бонны тоже ничего не делали в этом направлении, да по уровню своих знаний и не могли ничего делать. Мачеха вообще в счет не шла по молодости лет, да и образования у нее никакого не было.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом