Николай Лединский "Ной"

Евреи, по Библии, – священный, Богу любезный народ, и потому ненавидимый всякого рода самозваными избранными. Холокост на все времена останется Холокостом: про этот ужас надо знать и помнить, чтобы предотвратить что-либо подобное в настоящем и будущем… Главный герой романа шестипалый еврей Михаил, в несмышленом детском возрасте чудом спасенный от немецких нацистов на краю могилы-рва в крохотном белорусском местечке, видит, как и библейский Ной, «радугу» – дыхание Бога вблизи себя. Он обладает способностью наблюдать за ментальными свечениями людей, которые в зависимости от их интеллектуальной направленности, окрашены в различные цвета. Благодаря же своей доминанте духовного возрастания, он, подобно Ною, погрузив на свой ковчег души всё, что представляет человеческую ценность: доброту, мудрость, семейные ценности – стремится вывести его к берегу, несмотря на бушующий вокруг поток ненависти. Пафос романа направлен против антисемитизма и фашизма.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 28.04.2024

Враз, не враз, а путь оказался не близким. И Оксане Фёдоровне, так звали добрую женщину, большую часть его пришлось тащить Анну с Саррочкой на себе. Силы внезапно оставили двух беглянок, уступив место лихорадочной дрожи в ногах и безотчётному страху, помноженному на ломоту в суставах.

– Замерзлi вы, дзявонькi, прастылi, – поставила диагноз их спасительница. – Малая-то, бач, гарачая yся, як печка! Вось, гады, што робяць!

Последняя фраза Оксаны Фёдоровны, обращённая, по всей видимости, к фашистам, не замедлила получить мгновенный отклик со стороны последних. Лишь только на горизонте показались заветные крыши деревеньки, звук выстрелов и встревоженный лай собак заставил всех троих немедленно снова опуститься на землю.

– Ляжыце туточки, нiкуды не хадзiце, я зараз пагляджу, як там i чаго, i вярнуся. Я хутка! – крикнула Оксана и, пригибаясь, небольшими перебежками затрусила в сторону деревни.

– Тётенька, мне холодно! – жалобно сказала девочка, лишь только они остались одни. – Я посплю немножечко, ладно?

– Поспи, поспи, детка, – ласково ответила Анна и приложила руку ко лбу ребёнка. Рука точно легла на горячую грелку. Скорбное отчаянье охватило душу женщины.

«Нет выхода, – тупая мысль долбила мозг. – Мы обречены на смерть, мы умрём. Зря мы вылезли изо рва. Меньше бы мучились. Господи, ну, почему это всё случилось, и случилось со мной?! – сокрушалась Анна, отрешённо глядя в сероватую дымку, зябко окутавшую деревья, кустарники и далёкие деревенские крыши домов, кажущиеся такими желанными и недостижимыми. – Права была мама, когда уговаривала нас не ехать отдыхать к Мосиной тётке в Мозырь. Убеждала ведь. Лучше на море, там фрукты, пляжи. Рафа вот не послушался, говорил: тётка ждёт нас, не дождётся, давайте порадуем её. Вот и порадовали».

Анна тяжело вздохнула, уже не в первый раз проклиная свою нелепую судьбу, которая завела её, Мосю и Рафу именно сюда накануне войны. Практически прямо в лапы к немцам. Рафа хоть и явился в военкомат, как только объявили всеобщую мобилизацию, был признан непригодным к строевой службе по причине своей хромоты. Однако немцы, стремительно ворвавшиеся в Мозырь, были совсем иного мнения о пригодности хромого врача, его молодой жены и маленького ребёнка. Сначала они стали годными для гетто, а потом…

– А потом – ни-че-го, – по слогам, словно убеждая в чём-то кого-то невидимого, вслух проговорила Анна. – А потом – ни-че-го. Вы слышите меня? – громким шёпотом обратилась женщина куда-то вверх, где, по ее представлению, пребывали все Высшие силы. – Рафа жив, и Мося жив, и я жива, и Саррочка будет жить. Будет, будет, будет…

– Ты што паyтараеш-то, дзявонька? Нябось, таксама занямогла? – мир живых вторгся лёгким потряхиванием за плечо. Оксана не обманула – вернулась, держа в руках объёмистый куль. – Ну-ка, ну-ка, давай, змяняй адзежку-то! Каб чаго, гэтага… – женщина извлекла из своего мешка потрёпанную, но ещё вполне целую юбку, шерстяную кофту, ватник, видавшие виды сапоги и сапожки, старые мальчишечьи брючки и фуфайку. – Ну-ка, ну-ка, давайце, некалi нам тут расседжвацца! А то Мiтрыч, стараста наш, што пранюхае.

Оксана для надёжности оглянулась по сторонам и начала сноровисто помогать Анне и Саррочке переодеться.

– Ты будзеш цяпер хлопчык Федзька, племяш мой, калi спытаюць, – сообщила она девочке, натягивая на неё мальчишеские брюки. – Глянь-ка, ну, вылiты малец! – удовлетворённо добавила спасительница, завершив переодевание водружением на голову Саррочки неизвестно откуда взявшейся широкой кепки, которая тут же сползла девочке до носа.

– Она мне велика, тётенька, – пискнула из-под козырька маленькая дама.

– Ага, – охотно подтвердила тётенька, – гэта ж добра, нiхто не распазнае цябе пад ёй. А ты, дзявонька, – обратилась она к Анне, – сяструхай маёй будзеш. І яшчэ, вось чаго. Хоць ты i не чарнявая така, усё адно, хустку-то нiжэй повяжи. Нам чужыя вочы нi да чаго.

Наспех одетая парочка вместе с Оксаной двинулась в сторону деревеньки. К счастью, дом спасительницы находился почти у самой околицы, и потому возможность натолкнуться на недобрый взгляд свелась до минимума. До минимума, но не до конца.

– Ксанк, ты каго y хату вядзеш? – окликнула их соседка, лишь только Оксана толкнула спасительную калитку своего двора.

– Ды сяструху сваю радную сустрэла, Мiкiтычна. Не бачыш, цi што? – ничуть не испугавшись, но, тем не менее, нарочито громко крикнула женщина.

– Дык ты ж у лес за грыбамi з ранiцы наладзiлася? – не унималась соседка.

– Дык то з ранку было, – хохотнула Оксана. – Я ж iх i назбiрала. Будзе чым гасцей спачываць. А ты чаго, зайздросцiш нябось? Да цябе нiхто не хадзiць. Пятро-то п'е yсё.

– Ну-ну, – пропустив последнюю задиристую реплику мимо ушей, неопределённо хмыкнула Никитична, но все-таки удалилась восвояси.

– Вось шкодная баба! – подытожила разговор Оксана. – Але не подлая, трапаць не будзе. Давайце, дзявонькi, – подтолкнула она пришедших к входу в дом, – некалi нам тут стаяць, лясы тачыць, а то yсё сяло паглядзець зьявiцца.

Казалось, навеки забытая память о тепле дома заволокла глаза Анны влагой. Простое человеческое жильё, хорошо протопленная печь, занавески на окнах окунули её с такой болью в воспоминания, что она не расслышала ничего из того, что далее говорила ей Оксана.

– Ёсць у мяне мястэчка адно, яшчэ з часоy грамадзянскай вайны. Дзед мой тут ад белякоy хаваyся. Мабуць i ня палац, але нi адна варожына не прачуе, – пыталась достучаться до неё хозяйка.

Заметив полную отрешённость своей гостьи, она просто подошла к комоду, этакого мебельного монстра, величественно возвышавшегося у белёной стены, и отворила нижнюю дверцу. Куча хлама, находившегося внутри, одарила всех ни с чем не сравнимым ароматом плесени.

– Нам что, туда? – испуганно поинтересовалась Анна, сильно засомневавшись в здравом уме Оксаны.

– Ага, – хитро подмигнула женщина, – глянь-ка сюды, – она одним резким движением руки выбросила все тряпки из шкафа, открыв для обозрения небольшую дверцу в его задней стенке. Оксана Фёдоровна потянула за неё, и та неожиданно легко отворилась, открыв лаз в подпол. – Вы тут у мяне, як у Хрыста за пазухай будзеце. Нi адна гадзiна не yчуе, – довольно проговорила спасительница.

«Видно, жизнь у меня такая теперь будет, под землёй», – уныло решила Анна, спускаясь в укрытие. «Но всё ж таки жизнь, а не смерть», – шепнул ей кто-то неведомый, заставив почти умиротворённо осмотреть своё новое жилище.

Жилище, по всем понятиям, было более чем скромным. Но, как ни странно, почти уютным. Широкий тюфяк, от души набитый сеном, занимал солидную его часть. Маленький стол, табуретка и даже крохотная тумбочка ютились у противоположной стены. Дед, не жалевший живота своего в войне с собственными согражданами, умудрился даже утеплить свою хаванку: ее стены были обиты досками, теперь уже немного прогнившими, а щели между ними заткнуты соломой. Керосиновая лампа-фонарь, принесённая, по-видимому, не так давно, мирно стояла посреди стола, окончательно придавая крохотной комнатушке жилой вид.

– Зараз, зараз, дзявонькi, вы тут ляжце, а я вам коyдру прынясу. Бульба y мяне ёсць гарачая, у топленай печы стаяла, – Оксана отчаянно суетилась, как суетится человек, одновременно и испуганный своим поступком, и в то же самое время сознающий его необходимость.

Очень скоро крохотная келья в подполе приобрела человеческий вид. На тюфяке появились подушки и одеяла, а на столе чугунок с горячей картошкой. Хотя, к удивлению хозяйки, к еде её новые жилички не выказывали никакого энтузиазма. Девочка клубочком свернулась под тёплым одеялом, а женщина неподвижно сидела рядом, безвольно опустив руки. Слёзы лились у неё по щекам, а губы, словно существуя сами по себе, что-то беззвучно шептали, словно кого-то звали.

– Ведаю, чаго вам, дзеyкi, трэба. Зараз дастану, – понимающе кивнула Оксана. Отлучившись ненадолго, она снова материализовалась на пороге подпола с солидной бутылью.

– Давай-ка, пi, сяброyка, – плеснула она жидкость в железную кружку и протянула Анне, – yмомант лягчэй стане.

Самогонка обожгла горло, но растопила какую-то ледяную преграду в душе, вернув несчастную снова в реальный мир.

– У меня сыночек был, Монечка, – заголосила Анна, схватив Оксану за руки. – Где, где он?! Помоги мне найти его!

«Загiнуy, нябось, твой сыночак», – печально решила Оксана, но, ничего не сказав, просто обняла рыдающую мать, прижав доселе совершенно незнакомую, но ставшую почти близкой женщину к себе.

– Нiчога, нiчога, – как могла, утешала она, – знойдзем мы твайго сыночка, вось убачыш! І дачушку вылечым!

– Да, да, Рафочка, – согласно пробормотала Анна, окунаясь в желанное забытьё, – всё будет хорошо, и мы уедем домой.

– Аксанай мяне клiчуць, дзявонька, – поправила её хозяйка и осторожно, чтобы не потревожить уснувших, укрыла их одеялами, а затем, тихо ступая, поднялась наверх.

Глава шестая. Михаил.

Пожилая женщина поднялась со стула и, тяжело ступая, медленно подошла к сыну. «Как мама постарела за эти годы!..» – Михаилу стало тревожно и неуютно. Возникло ощущение, что он стоит у самого края пропасти, куда неминуемо должен рухнуть, и ничто уже не сможет его уберечь от запланированного падения.

– Мама, что с тобой, почему ты плачешь? – сын обнял мать.

Оставив его вопрос без ответа, Зинаида просто спрятала своё заплаканное лицо у него на груди.

– Ну, что ты? Что ты? – растеряно приговаривал Михаил, гладя её вздрагивающие плечи.

– Это должно было случиться, сынок, – грустно сказала Зинаида. – И я, я… – силы оставляли женщину, и вместо слов из нее вырывались лишь одни всхлипы.

– Да можешь ты мне сказать, наконец, что произошло?! – Михаил, стремясь привести мать в чувства, бережно усадил её на кровать и ринулся за сердечными каплями, которые, насколько он помнил, стояли в буфете на второй полке рядом с сахарницей.

– Тебе сколько капель, мам, тридцать или сорок? – крикнул он, уже отвинчивая крышку от пузырька с корвалолом.

– Не стоит, сынок, – неожиданно спокойно произнесла мать. – Лучше подойди ко мне, мне поговорить с тобой надо.

– Да что стряслось-то? – Михаил, нарочито неспешно, словно ничего необычного не происходит, подошёл и сел рядом. – Ты не бойся, я здесь, с тобой, и я, ты же знаешь, люблю тебя.

– И я тебя, сынок, – печально покачала головой Зинаида. – Больше всего на свете.

– Но что тогда тебя так расстроило? – Михаил почти весело обратился к ней.

– Правда, сынок, только правда, – то, как сказала мать эти слова, не оставило у её сына никакой надежды, что причина, повергнувшая её в такое отчаянье, мелка и ничтожна.

– О чём ты? – всё ещё думая, что речь пойдёт о прохудившейся крыше, спросил Михаил.

– Пришло, видно, время рассказать тебе обо всём, – обращаясь больше к себе самой, чем к сыну, заговорила Зинаида, помолчав немного. – Ты ведь знаешь, Миша, что мы не местные, а в наше село только после войны переехали.

– Да, мама, – удивился Михаил, никак не ожидавший, что разговор перейдёт на их место жительства. – Ну и что? Ты же сама мне рассказывала, что отцу хорошую работу предложили. Мы продали наш старый дом и переехали. Ты поэтому плачешь?

– Нет, сынок, – тихо сказала Зинаида. – Не поэтому, а потому, что переехали мы сюда, чтобы скрыться от чужих недобрых глаз. Да и от чужого недоброго слова.

– Что же такое могли о нас сказать?

– Они могли сказать тебе… – мать на минуту взглянула прямо в глаза сына так, что у последнего снова болезненно заныла душа, чувствующая, что мир через мгновение перевернётся. – Что ты мне не родной сын.

– Это ерунда какая-то, мам, – почти с облегчением выдохнул Михаил. – Кто же тебе тогда родной, если не я? Я, что, сюда с неба свалился?

– С неба, сынок. Вот именно, с неба, – неожиданно согласно кивнула головой Зинаида. – Тебя ведь на казнь вели.

– Мама! – окончательно убедившись, что у матери просто временное помутнение рассудка, воскликнул Михаил. – Казнь? О чём ты говоришь? Сколько я себя помню, я здесь, с тобой живу. Только в город, учиться в техникум, ездил. А потом опять вернулся. Ты, знаешь что, отдохни. А я тебе сейчас чайку спроворю. Ложись-ка лучше. Поспи. Встанешь, всё другим покажется.

– Подожди, – мать резко отвела руки сына, уже было собиравшегося взбивать подушки. – Сядь и послушай, что я тебе скажу, – несвойственные ей ранее властные нотки в голосе убедили Михаила оставить попытки представить всё происходящее просто временным недомоганием.

– Я всегда боялась, что когда-нибудь в моей жизни настанет эта минута, – начала свой рассказ Зинаида. – И вот она наступила. Но, знаешь, сын, я не чувствую прежнего страха. Видно, с возрастом прозрение пришло ко мне, и я уже ничего не боюсь. Да, Мишенька, не сын ты мне. Ни мне, ни отцу своему, Адаму, – Господи, упокой его душу. – Зинаида размашисто перекрестилась на образа и поклонилась небольшой фотографии мужа, стоявшей тут же рядом с иконами в траурной рамке. – Прости меня, Адам, – обратилась она к этому пожелтевшему снимку, – но я должна сказать Мишеньке правду, – лицо Зинаиды просветлело, и словно не она, а кто-то другой, уверенный в своей правоте, заговорил с Михаилом снова. – Так вот, сынок. Деревенька наша, где мы жили до войны, стояла в аккурат под Мозырем. Жили мы не плохо, работали с Адамом в колхозе. И всё было у нас хорошо. Одна только беда случилась. Как раз накануне войны сынок мой годовалый Мишенька простыл где-то, заболел да умер. Да, сынок… заболел да умер… – Зинаида опять замолчала, уставившись в одну точку.

– Мам, мама, – потряс её за плечо Михаил. – Что это ты говоришь такое? Какой Мишенька, как умер? Ты о чём? Погоди, я сейчас, – он решительно встал, чтобы бежать за фельдшерицей, благо, всё на селе рядом. – Я только за Клавдией схожу, она придёт, тебе давление смерит. Ты посиди, я скоро.

– Стой, не суетись, – и снова мать заставила его вернуться обратно. – Дай рассказать, а потом беги, хошь за Клавкой, хошь за самим Господом Богом. Так вот, сынок, слухай дальше. Похоронила я своего Мишуту, а тут как раз война началась с немцами. Прут, гады, что черти! Адама, мужа моего, на фронт призвали, а я осталась. Мы же глупые какие были! Надо было бы сразу, как только услыхали, что германцы сюда рвутся, бежать, куда подальше. А мы – нет, добро своё бросить жалко было, хату. Да и разговоры разные ходили, что эта нация, мол, культурная, ничего плохого не сделают. Ох, позже-то мы, конечно, поняли, какая культура пожаловала. Как только народа нашего деревенского кучу поубивали за просто так, хлеб сожгли да дома порушили. И всё-то мало извергам казалось! Стали людей уже не по одному расстреливать, а толпами на смерть гонять! Я как в первый раз увидела, думала – руки на себя наложу! Не смогу жить с этим. Идут, значит, они, горемычные, по нашей деревне, добро бы солдаты были какие, ан нет – старики, женщины, инвалиды да дети малые. Я сначала-то не разобрала, чего они всё чернявые какие-то. Это потом мне Евдокия, подруга моя, растолковала: «Евреи они, говорит. Их, сердешных, фашисты пуще всего ненавидят». И знаешь, смотрю на этих людей: вроде живые, а лица умерли. Такая тоска в глазах застыла. Вот я и решила тогда, пусть спасти их всех у меня не получится, но одну невинную душу из лап этих гадов да выхвачу. Хоть ребёночка какого в память о сыночке моём возьму. И то доброе дело сделаю. Ну, вот, взяла я тогда с собой бутыль самогонки и пошла.

– Куда, мама? – выдохнул Михаил.

– За тобой, сынок, за тобой, – Зинаида опять замолчала. Видно было, что рассказ этот даётся ей с таким трудом, словно не слова она произносит, а по капле выцеживает свою прожитую жизнь. – Так вот, Мишенька, вижу я, ведут фрицы новую толпу на бойню. А с ними и ты на руках у отца своего. Инвалид твой папка-то был, прихрамывал сильно. Видать, потому и в армию не попал. Ты-то очень на него похож: такой же чернявый, большеглазый. Вот ведь горе-то какое, – мать снова тяжело вздохнула. – Мамка твоя, Мишенька, совсем молоденькая была, ей бы жить и жить. Когда они мимо меня проходили, твой отец как раз посмотрел в мою сторону и тебя ко мне повернул. Словно просил: спаси его!

– Ну и что потом, мама?

– Я и спасла, – совсем тихо, почти одними губами произнесла Зинаида. – На самогонку тебя, сыночек, поменять у полицая смогла. А потом деревенским сказала, что ты и есть мой Мишенька. Он-то не дома помер, в больнице. Вот я, мол, его из больнички-то и забрала. Кто поверил, кто – нет, только с малым дитём в деревне счёты сводить не принято – совесть у людей ещё была. Так и стал ты моим сыном. После папка твой, Адам, с войны вернулся. Он, Мишенька, тоже всё про тебя знал. Но принял сироту как родного. Хоть, какой он тебе папка, – Зинаида снова залилась слезами.

– Нет, мама, – пытаясь вложить в это слово как можно больше нежности, прошептал приёмный сын, прижимая к себе женщину, – он мне отец, а ты – мать. Ты меня от верной смерти спасла. Почитай, второй раз родила. Значит, мать настоящая и есть. Я тебя всю жизнь матерью называл, а отца – отцом. А теперь, когда ты мне всё рассказала, мне не только любить вас полагается, но и благодарность великую к вам испытывать за то, что вы для меня совершили. Мама, мамочка моя любимая! – продолжал говорить Михаил, целуя материнские руки. Его слова, словно дождь – пересохшую почву, напитывали душу исстрадавшейся женщины.

– Я знала, Мишенька, – снова заплакала Зинаида, – что ты у меня хороший сын. И по правде сказать, давно забыла, что не родной. Только вот сегодня вспомнила и решила, что не имею права молчать. Нехорошо это, не по-божески.

– Но почему? – материнское расстройство и сейчас казалось Михаилу, несмотря ни на что, по меньшей мере, непонятным.

– Сегодня малыша по телевизору показали. Ну, вылитый ты в детстве! И тоже шесть пальчиков на руке имеет. Найти ты его должен, и бабушку его. Может, родня они тебе. Я-то сама уже старая да больная. Помру, видать, скоро…

– Да что ты, что ты, мамочка! Не нужен мне никто, кроме тебя! – Михаилу отчаянно захотелось вернуться в сегодняшнее беззаботное утро, когда он, не ведая ни о чём, спасал бестолкового котёнка. Он даже застонал от невозможности ничего изменить.

– Постой, – Зинаида Васильевна прижала к щеке руку сына, но все равно твёрдо сказала: – Ты должен их найти. Сделай это не ради себя, а ради меня. Я не хочу оставлять тебя в этом мире одного. На вот, – она протянула какую-то старую выцветшую открытку.

– Что это? – опешил Михаил.

– Это твоя единственная память о настоящих родителях. Мне отдал это твой отец, уходя на смерть.

«Как странно. Мама, моя мама, говорит о каких-то неизвестных мне людях, как о моих родителях. А я ничего не помню, не чувствую, кроме боли за её исстрадавшееся сердце», – мелькнула в голове Михаила необычная мысль, но он, тем не менее, послушно выполнил просьбу матери, взял карточку и постарался вчитаться в полинявшие строчки: «Дорогой Рафочка, поздравляю тебя и твою семью с Первомаем. Жду тебя и Аню вместе с маленьким Мосей скоро в гости. Целую. Любящая тебя сестра Соня». Открытка была отправлена из Мозыря в Ленинград на имя Эльмана Рафаила Ароновича, а под витиеватой подписью зияла дата: 20 апреля 1941 года.

Глава седьмая. 1941 год, Анна.

– Ксана, а Ксана, адчыняй давай, справа ёсць!

В дверь забарабанили, словно вознамерились её расколотить напрочь, не дожидаясь, когда хозяйка поднимется с кровати в столь неурочный час и отопрёт засов.

– Ну, iду, iду, – нехотя заторопилась Оксана Фёдоровна открывать непрошеному ночному гостю. – Чаго прынесла нялёгкая? – пытаясь спрятать за намеренным неудовольствием колкие шипы страха, обратилась она к шумному визитёру.

На пороге красовался Митрич собственной персоной. Про таких на деревне говорили «раздолбай». Ни совести, ни проку от него в век не добьёшься. До войны Прохор, которого теперь в деревне уважительно звали по отчеству Митрич, вечным позором для колхоза был. Куда его ни приставишь, жди беды. Покойный председатель и так, и сяк пытался его на путь истинный направить, всё как с гуся вода. Ведь сначала хорошую специальность получил: слесарить обучили, специально в область посылали. Только никакого толку из этого не вышло. Какой бы техники новоявленный слесарь ни касался, следующим этапом была сдача оной в металлолом. Сколько с ним ни возились, сколько ни увещевали, ни прорабатывали на собраниях, плевал нынешний полицай на всё с высокой колокольни. На работу выходил тогда, когда добрые люди с неё возвращались, зато в умении бездельничать и пить да по пьянке куролесить равных ему не было! То драку затеет, а то ещё похлеще что отмочит. Ничего святого у человека не было.

До чего дошло однажды. Преставился перед самой войной дьячок из местной церкви, понятное дело, никого из родных у него поблизости не было. Вот и оставили гроб с умершим на ночь в храме Господнем. Кому, думали односельчане, в голову может придти покойника побеспокоить? Но, как выяснилось впоследствии, вот по этому-то поводу все они глубоко заблуждались. Прохору и его шальным собутыльникам данное печальное событие показалось прекрасным поводом развлечься. Вытащили они гроб из церкви, разукрасили глупейшими лозунгами типа «Бога нет», погрузили на телегу и всю ночь катались на собственноручно изготовленном катафалке по деревне, оглашая округу пьяными воплями. Связываться с пьяницами никто не захотел, и лишь на утро, когда лихая компания протрезвела, удосужился приехать участковый, которому ничего не оставалось, как сперва заставить пьяных святотатцев занести гроб обратно в церковь, а потом составить акт о хулиганстве. Позже больше всего односельчане поражались только двум вещам: во-первых, мерзавец Прохор на голубом глазу не постеснялся заявить милиции, что все его действия должны расцениваться исключительно как антирелигиозная пропаганда. Ну, а во-вторых, самым странным было то, что никакого наказания разгулявшейся компании не последовало. Что затем дало прекрасный повод участникам вышеописанного события уверовать в свою полную безнаказанность.

Неизвестно, каких бы высот разнузданности мог бы ещё достичь Митрич сотоварищи, если бы не война. На удивление всей деревне, дружки Прохора вмиг остепенились и один за другим ушли под бурные проводы с гармошкой и бабьими рыданиями на фронт, оставив своего главаря с белым билетом в деревне. Какие уж там несовместимые с армейской службой болезни Митрич у себя выискал, народу не известно было. Да и никто этим всерьёз не интересовался: не до него, война. Сам он, кстати, значительно приутих и присмирел некоторым образом: ни тебе пьянок с побоищами, ни тебе шуток, от которых у добрых людей мороз по коже. И только приход немцев заставил его, словно гроза дождевого червя, выбраться из подземной норки и снова расправиться в полную свою отталкивающую сущность.

Должность немецкого полицая и старосты, которой все немногие из оставшихся в селе мужиков чурались, оказалась для Митрича нельзя как кстати. В одночасье он из изгоя превратился во властьимущего. Его стали всерьез опасаться, перед ним заискивали, к нему подлизывались. А он, в свою очередь, приобрёл в своих глазах невероятную значимость, сказавшуюся даже в изменившейся походке. На смену вихляющему шагу сельского гуляки и пьяницы пришла резкая властная поступь, от которой шарахались даже немногочисленные в военное время на сельской улице куры. Бабы считали за лучшее с ним не связываться, и те, кто прежде, бывало, покрикивал на Прохора, почти угодливо улыбались, завидев его, по-хозяйски вышагивающего через село, не гнушались поднести стопарик или угостить чем. Всё лучше, – справедливо думали они, – чем просыпаться среди ночи от стука в дверь, который, как уже показала практика, ничего хорошего никому не сулил. Ночью, твёрдо знали односельчане, просто так не приходят.

Знала это и Оксана Фёдоровна. И потому, впустив Митрича в дом, постаралась всячески продемонстрировать своё полное неведение и недоумение относительно столь неурочного визита.

– Самагонка, цi што, скончылася? – предельно миролюбиво поинтересовалась она, лишь только полицай прошествовал мимо неё, словно мимо неживого предмета, в чистую половину и водрузился на табурете, предварительно швырнув его на середину.

– Ну, дык я налью, я iмгненнем, – засуетилась хозяйка. – Я зараз, ты пачакай малехо, у мяне i бульба яшчэ гарачая y печы. Я iмгненнем.

– Ахалонiся, – резко осадил её Митрич. Его налитые кровью глаза уж больно внимательно оглядывали комнату, ощупывая и взвешивая каждый находившийся в ней предмет. – Гасцей, нiяк, прымаеш? – бросил он как бы невзначай, не преминув при этом цепко пронаблюдать за реакцией сильно струхнувшей женщины.

– Якiя госцi? – вскинулась Оксана. – Гасподзь з табой, Прохар, не да гэтага, сам ведаеш!

– Сам-то ведаю, – самодовольно хохотнул полицай. – Сам-то я ведаю yсё, – и совершенно без всякого перехода завопил: – Кажы, курва, каго хаваеш!

– Ды што ж гэта, – в ответ тоже чересчур громко заголосила Оксана. – Што ж гэта такое, людзi добрыя?! Жыву адна, муж даyно памёр. Ледзь-ледзь перабiваюся без усялякi дапамогi, мала мне бед, цi што? Дык яшчэ i не вядома y чым абвiнавачваюць? Якiя госцi, Проша, аксцiся! Сам зiрнi, усе шчылiны правер. Знойдзеш чаго, можаш гэты момант мяне прыстукнуць.

– І прыстукну, а тое чаго ж! – опять сменил свой звериный рык на мнимую весёлось Митрич. – А ну, паказвай сваiх гасцей, кажу, па добраму! А то…

Не надеясь, видно, что Оксана сама выведет кого-то, он, словно волк в загоне, заметался по хате, открывая двери и переворачивая попадавшуюся ему на пути нехитрую мебель. Сам процесс ночного обыска доставлял ему, очевидно, несказанное удовольствие, иначе чем можно было объяснить то, что стремясь разоблачить неизвестного врага, Прохор сорвал даже одеяло и подушку с кровати хозяйки и с видимым наслаждением растоптал высокую перину до такой степени, что пух, подобно зимнему инею, скоро украсил не только пол, но и подоконники в хате.

– Пiць трэба менш, Проша,– тихо, с трудом сдерживая готовую выплеснуться наружу ненависть, проговорила Оксана. – Гэта табе па п'янцы нехта прымеркаваyся, а ты па маю душу на ноч гледзячы завалiyся.

– Па п'янцы кажаш? – угрожающе прошипел Митрич, приблизив свою морду к лицу хозяйки настолько, что у последней чуть с души не своротило от запаха застарелого перегара, исходящего из пасти полицая, который, и впрямь, не просыхал последнюю пару дней. – Малi бога, дурнiца, каб гэта, як ты кажаш, мне здалося!

– Ды што ты, Проша, насамрэч! – Оксане отступать было некуда, и она, зная приверженность Митрича к спиртному, решила сделать главную ставку. – Што ты як не родны-то! Давай вып'ем цi што, пасядзiм як людзi. Праца y цябе цяжкая, нервовая, не адны, так iншыя забiць могуць. Адна самагонка-то i ратуе.

– Ды ты чаго гонiш, дурнiца?! – заревел было Митрич, однако предыдущих децибел в его голосе как не бывало. – Чаго малоцiш, мова без костак! Немцы-то чаго мне зрабiць могуць? Я ж iм верай i праyдай.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом