Олег Георгиевич Врайтов "Срочный вызов"

Данная книга – предыстория моей первой книжки "Смена", рассказывающая о биографии "нелюбимого доктора" – Офелии Михайловны Милявиной. Кто она? Как пришла на "Скорую помощь"? Каков был ее жизненный путь, что и как сформировало ее непростой характер и неуживчивую натуру? Как живет и что чувствует она – не только в санитарной машине линейной бригады, но и вне ее? Ответы вы найдете здесь. Приятного чтения.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 03.05.2024

Нина стоит, молчит, смотрит. Не моргает.

– Врачом хотела стать? – яд льется из меня литрами, словно где-то глубоко в душе прорвало давно зревший фурункул. – Эго свое потешить, своему этому козленышу Рустаму доказать, что ты не сраный фельдшеришко, а царь и бог терапии, да? Чтобы приполз и в ноги кинулся? Доказала, молодец. И меня следом потащила, потому как одной страшно – тоже молодец! Только тебе – отделение терапии, а мне – бригада, твою мать, «Скорой помощи», с которой ты меня и сдернула!!

По верхушкам озябших, покрытых серебристой изморозью, тополей безостановочно тянет ветер, ледяной, злой, кусачий, взбирающийся вверх по волжским бурунам, накидывающийся на город яростными порывами.

– Самоутвердилась? Молодец! Работай теперь, командуй своим отделением, дрессируй молодняк, раз так рвалась! А дурочка Офелия пусть так и вкалывает на бригаде! С нее какой спрос – мозга больше, чем на догоспитальщину, больше не хватает, да? ДА?!

Нина молчит.

– Нахрен ты меня вообще сюда потащила, Халимова?! Зачем?!

Дыхание яростным паром вырывается изо рта.

– Ты не права, Оф…

– Да пошшшшшшла ты!! – я рывком встаю, одергиваю полушубок, изо всех сил хлопаю дверью подстанции. Не хочу ее слушать! Не хочу… может и потому, что действительно – не права. Но не Нину бил по лицу тот урод из Горной Поляны. И не она меня потом утешала, обнимала, отпаивала – валерианкой, а потом и тяжелым жгучим самогоном, попутно неуклюже пытаясь объяснить, что все это ерунда, дело, чтоб его, житейское…

После того вызова – Нина не пришла. Знала, что меня избили, но не пришла. Ни в тот день, ни на следующий. Два дня, пока я отлеживалась дома, безучастно глядя в потолок – ее не было. Был дядя Сема, была наш старший врач Илясова, были фельдшера с других бригад, врачи с них же, даже заведующий подстанцией – и тот приходил, бесконечно кашляя и отдыхиваясь, принес коробку конфет «Настурция» и долго мне рассказывал, что в работе врача всякое случается. Лишь через неделю – через Юльку Таюрскую, работающую в приемном первой больницы на Кирова, я узнала, чуть оклемавшись – Нина Алиевна знает про вашу беду, передает привет, но у нее сейчас очень много работы, отвлекаться некогда, приедет позже. Как сможет.

Лучше бы ударила.

В глазах – словно насыпали песку. Прохожу по маленькому кривому коридорчику, мимо закутка диспетчерской, слышу краем уха «Адрес уточните… дом… номер дома…», по гудящей разноголосыми скрипами уставшего дерева лестнице поднимаюсь на второй этаж. Справа – комнаты отдыха бригад, слева – спящие, запертые на ночь, кабинеты заведующего и старшего фельдшера. Прямо передо мной – деревянный стенд, с наклеенными на него альбомными листами, аккуратно, канцелярскими кнопками, складывающимися в график смен на месяц. Стою перед ним, борюсь с желанием вцепиться в бумагу и содрать ее к чертовой матери, скомкать, смять, истоптать ногами…

Открываю дверь бригадной комнаты. Фельдшер мой – Ирочка, укрывшись курткой, посапывает в кресле, свесив хвостик прически на плечо, оставив мне диван. Хорошая девочка, умничка просто, чрезмерно серьезная, донельзя собранная, на каждый мой вопрос старательно морщит лобик и подтягивается, словно на экзамене, до сих пор обращается строго как к Офелии Михайловне – при разнице в возрасте на шесть-то лет всего. Я, стараясь ступать как можно тише, аккуратно извлекаю из ее пальчиков опасно наклонившуюся кружку с остывшим кофе, поправляю сползшую куртку. Подхожу к окну.

Залитый льдистым лунным светом дворик подстанции – старенький, окаймленный заборчиками, отграничивающий стоянку машин от детской площадки, подернутый мглистыми тенями от лишенных листьев тополей, сверкающая изморозь на дремлющих РАФах, на крыше беседки, где «курилка», с вымороженной лавочкой и здоровенной урной, которую дядя Сема приволок откуда-то под нужды табакозависимого персонала. Нина сидит, не уходит – не двигаясь, с прямой спиной, смотрит куда-то перед собой.

Ждет.

Не дождется!

Отворачиваюсь от окна, задергиваю штору – резким, злым движением. С непременным «шшшших» пластмассовых колец, ее удерживающих.

– Ой… Офелия Михайловна, вызов?

– Тссс, спи-спи, – негромко произношу я, досадливо чертыхнувшись про себя. – И на диван иди уже.

– Да я спать не хочу, – тут же начинает Ирочка, старательно моргая мутными после сна глазками. Молча поднимаю ее за подмышки, укладываю на диван, накрываю сверху одеялом. Грожу пальцем, когда пытается возражать.

– Не зли меня, спи, давай. Будет вызов – подниму.

Ирочка покорно закрывает глаза, ерзает на диване, и даже начинает посапывать – в дань уважения врачу-тирану Милявиной. Так точно не уснет… решительно встав, я выхожу из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Гулкая тишина подстанции, тягучий фон из древнего рупора репродуктора, приспособленного под динамик селектора.

Спускаюсь обратно на первый этаж, без стука открываю дверцу в диспетчерскую. Узенькая коморка, массивный стол, кресло-кровать, тумбочка с металлическим электрическим чайником, полочка над ним с геранью, азалией и фикусом, трепетно поливаемыми и ухоженными, регулярно пропалываемыми вилкой, шутливо именуемыми персоналом «ульянчиками». Телефон на столе разрывается трелью – длинной, назойливой.

Ульяна смотрит на меня, но кажется – сквозь меня.

– Уль, ты чего?

– А?

– Ты чего, говорю?

Диспетчер отворачивается.

– Трубку чего не берешь?

– Не хочу….

Не хочу?

Поднимаю трубку трезвонящего телефона.

– Скорая помощь, подстанция пять, врач Милявина.

– Ссс…. – доносится из мембраны. – Сс-слышь…. ппадлла…. ббббыстро… бля…сссскорую….

Скашиваю глаза на Ульяну – не реагирует.

– Что у вас случилось?

Выслушиваю долгую пьяную волну грязи.

– Вызов принят, ожидайте.

Опускаю трубку на рогульки.

– Сосед мой, – бесцветно говорит Ульяна. Пальцы, сжимаясь и разжимаясь, комкают полотно теплого тканого платка, закрывающего колени. – Бабушка с онкологией, он ее бьет каждый день. Квартира нужна… умереть никак не может…

В горле у Ули что-то звучно булькает. Она кривится, отворачивается, начинает гулко рыдать. Я, помявшись, делаю шаг вперед, и неловко прижимаю ее к своему животу.

– На острове Людникова была… снаряды носила, белье солдатам стирала под минометами… – доносится. – Сейчас вот так… не живет, не умирает, кричит целый день… я же бабу Нину с детства знаю…

Передернувшись от слова «Нина», сжимаю зубы.

– Вызывает зачем?

– Добить просит, с-скотина… дрянь рваная….

Понимаю, что сжимать зубы умею еще сильнее.

– Кто из фельдшеров на станции?

Ульяна не отвечает. Я подтягиваю к себе дневной график. Смотрю фамилии.

Тиушко, Ямкова, Лишковец, Цаярова, Идрисов…

– Хватит скулить, – обрываю, аккуратно отпихиваю Ульяну от себя. – Хорош реветь. Слышишь меня? Все-все, бери себя в руки, ну! Тебе до утра работать!

Беру в руки микрофон селектора:

– Фельдшер Тиушко, фельдшер Лишковец – подойдите к диспетчерской!

Мой голос раскатывается по зданию подстанции… и на улице, над стоянкой санитарных машин. Где, кажется, до сих пор сидит Нина.

– Вызов? – мятым после сна голосом интересуется Лешка Тиушко, умеренно волосатый и неумеренно бородатый, худой, нескладный, напоминающий Кощея телосложением. «Дистрофик» Лешка, которого любит вся подстанция, поскольку вены, самые паршивые, самые спавшиеся, самые ускользающие – Лешка чувствует интуитивно, впихивая в их просвет катетер с меланхоличным: «Да чего тут колоть-то?».

Киваю, зову к себе Тёму Лишковца – здорового, плечистого, злого с оборванного сна.

– Тёмочка, держи вызов на Госпитальную. Машину свою бери, Лешу с собой. Там тварина бабушку бьет. Бабушка на онкологии, надо обезболить. Тварину… ну, накажи, если нарвется, ты знаешь, как.

Тёма молча кивает, молча уходит в сторону двери. Лешка морщится:

– Офель-Михайловна, а вы спать же сейчас пойдете, да? Ну, пока мы там все разгребать будем?

– Ага, – распахивая дверь, сгребаю его за плечи, втаскиваю в диспетчерскую, разворачиваю, показываю Улю, торопливо растирающую по лицу слезы. – Прям, как отъедешь, сразу свалюсь. Еще вопросы есть?

– Уже нет, – угрюмо отвечает голос Лешки, сам он пропадает вслед за ушедшим Тёмой.

Молчу. Обнимаю Ульяну.

Слышу, как кашляюще заводится и уезжает РАФ третьей бригады.

Вытираю насильно лицо Уле, ухожу. Крадучись подхожу к двери подстанции, неплотно прикрытой, впускающей в коридор ледяную струю ночного воздуха. Приоткрываю.

Нины нет. Ушла.

* * *

– Офель, можно?

С неохотой поворачиваюсь. Ярослав – подтянутый, серьезный, строгий костюм-двойка, словно из магазина для новобрачных. Только цветов в руках не хватает… и, слава богу, что не хватает.

– Зачем?

Он молчит, сверлит меня взглядом. Молчу и я, выдерживая этот взгляд, до боли в глазах, до рези в них же, до непрошенных слез в уголках. Даже слов не надо, и так все понимаю, что он хочет мне сказать – этот серьезный, взрослый, с красивой ранней сединой по вискам, сорокалетний мужчина, умный, обаятельный, талантливый и желанный. И женатый.

Ярослав садится рядом. Я отворачиваюсь, разглядывая разбитое здание, раскрашенное угасающим солнцем в багрово-кровавые цвета. Молчит он, молчу я.

– Почему ты все время приходишь сюда?

Даже не спрашиваю, откуда он знает про «все время».

Не отвечаю. Не знаю. Прихожу и все. Тут была битва, страшная, безнадежная, кровавая, во льду, крови, в злой звериной ярости, битва, густо перепаханная ненавистью, страхом, и дерущим душу отчаянием. И надеждой… или тем, что от нее осталось. Сюда, на эту маленькую площадь, к Волге, рвались страшные люди в стальных касках, говорящие на незнакомом, отрывистом, каркающем и визгливом языке, желающие убивать, желающие захапать и поработить, желающие уничтожить все, что создавали те, кто на этом узком берегу не пускали их к водам реки, сдерживали на этой самой площади, лупили по их танкам и танкеткам из ПТР-ов, закидывали их гранатами и коктейлями Молотова, заливали каждый проулок, каждый подъезд, каждую лестницу щелкающей смертью вылетающих из ППШ огненных шмелей, превращавшие каждую комнату в бастион, в заваленный трупами рубеж. Те, в стальных шлемах, так и не смогли прорваться через эту площадь – они орали, бесновались, матерясь, бросали гранаты и били стальными трассами орудий и минометов по дому за моей спиной, кидались на штурм – и оседали серыми грудами под его истерзанными стенами, дергаясь и застывая, каждый день, и весь день напролет… пока те, кто удерживал стены полуразрушенного огнем дома, дрожащими от усталости и недосыпа руками, перезаряжая оружие, не заводили трепетно сберегаемый от бомбежек патефон, разливая над полной смерти площадью мелодичные разливы шестой симфонии Шостаковича. На мокром, пропитанном закатной кровью, небе неспешно плыли облака, только-только очистившиеся от разрывов зениток, бьющих с Мамаева Кургана, ледяная изморозь налипала на исколотые ударами горящей стали кирпичные стены… прильнувшие к холодным кирпичам бойцы молчали, тяжело дышали в воротники, сжимая приклады, и слушали, как скрипичная песня вырывалась из разорванных окон на ледяную площадь, растекаясь по камнями, по трупам в толстых, дырявленных пулями, шинелях, скользя по ним, поднимаясь ввысь тонким вибрато, которое скоро оборвет вой очередного пикирующего «мессершмидта».

– Ты любишь этот город. Знаю – любишь.

Снова не отвечаю. Понимаю, к чему он клонит.

– Я пойду, Ярик?

Он смотрит на меня – взгляд раненого волка, злого, яростного, привыкшего зубами и прытью добывать свое счастье, а сейчас – подбитого, валяющегося в луже крови. Щелкающего этими самыми зубами вхолостую, понимающего, что не все в жизни можно выгрызть.

Однако я остаюсь на месте.

– Не уходи.

Тихо, едва слышно.

Даже не мольба – стон. Господи, Ярослав, какой же ты дурак-то! Ну, зачем я тебе, зачем, скажи? Хотя… нет, не надо говорить.

Разглядываю мельницу Гергардта – многократно битое ударами авиабомб и орудий гордое здание, дерзко, смело торчащее на улице Чуйкова, неподалеку от площади Ленина, ободранное, обожженное, залитое давно высохшей кровью, пропитанное уже истлевшей трупной вонью, иссеченное бесчисленными плетями пуль. Дом Павлова – напротив, фигурно выведенная стена мемориала, прилепившаяся к жилому дому, украшенная табличкой.

– Не уйду. Что дальше?

– Я разведусь, Офель. Скоро разведусь…

Кусаю губы.

– А мне, значит, трепетно ждать? А потом, слыша рыдания брошенной жены – наслаждаться семейным счастьем?

Он не отворачивается, сверлит меня все тем же яростным взглядом.

– Ты же знаешь!

Глотаю горький комок, внезапно возникший во рту. Черт бы вас всех…

Что, холера вам в душу, я сделала не так в этой жизни, на каком этапе? Почему мои подружки по детскому саду, школе, тому же самому училищу – как-то легко, естественно и незатейливо нашли себе ухажеров, плавно перетекли от периода конфет и романсов под криво настроенную гитару к сексуальным утехам на лавочках, потом – на квартирах родителей (пока те в отъезде), закономерно завершив все закупками в магазине «Для молодоженов», вооружившись предварительно взятой в загсе справкой? Что они сделали так… или что я сделала не так, чтобы встрять во все это вот?

Распределение на пятую подстанцию, Ярослав Туманов, старший врач, подрабатывающий на линии, куратор моей интернатуры – добрый, отзывчивый, непоколебимый, мечта всех дамочек с указанной подстанции. Мои первые вызовы, мои первые ошибки в терапии, в написании карт вызова, первые нестыковки ситуации на вызове с отображением ее на бумаге, первые проверки, снисходительные лекции «Офелия, понимаете, не все в этой жизни так, как преподают». Рабочие конференции, где он, в белоснежном, тщательно отутюженном халате, улыбчиво, доброжелательно, слегка насмешливо, вещал с «кафедры» (небольшого деревянного приступочка, отделяющего классную доску, висящую на стене бывшей вечерней школы, от остальной комнаты). Бархатистый, с тянущей ленцой, голос, рассказывающий нам то, что как-то забыли упомянуть и медицинское училище, и институт.

«Первый, девоньки, и самый главный признак кровотечения из язвы желудка, это… что? Не слышу? Боли? Да язва и так болит, поверьте. Язва это, пардон – что? Это клок ткани, выдранный из желудка, сосудисто-нервный слой – нараспашку, понимаем, да? Желудочный сок, агрессивный сам по себе, льет на обнаженные нервы… Еще варианты? Рвота «кофейной гущей»? Верно, только рвать его начнет не раньше, чем через три часа. Еще? Мелена? Да, тоже верно. Через шесть часов это будет шикарнейшим диагностическим признаком. А теперь, Милявина, на секундочку представьте – приезжаете вы к такому вот дедушке-язвеннику, у которого язва старше, чем вы. Да, встречает он вас именно в такой вот позе, как вы нам расписали – скрючившись, поджав колени к животу, серенького цвета лицом. Боли – характерные, иррадиирущие куда надо, той самой интенсивности и характера. Анамнез такой же – болеет давно, рвать – еще не рвало, и стула не было. По сути – амбулаторный больной, поскольку, если вы его, не обезболив, потащите на Кирова, в первую нашу многострадальную первую больницу – огребете сначала от приемного, а потом – от своего же начальства. И, возвращаясь к началу темы – первый самый главный признак кровотечения из язвы? Ну? Милявина?»

«Резкое прекращение болей», – сказала я тогда. Голос, помню, сдал – слишком много пар глаз уперлось. Включая те самые, что вопрос задали.

А Туманов расцвел, взмахнул рукой.

«И это верно, интерночки. Вот, полюбуйтесь на нашу молчунью Офелию – кладезь мудрости, несмотря на общую непримиримость и молчание. Да, верно. Кстати, Милявина, может, скажете, почему боли резко прекращаются? И почему этот самый дедушка с язвой, скрюченный, серый от боли, внезапно выпрямится и скажет, что все прошло, и он зря вызвал?».

Фраза сама по себе подразумевала, что мне надо угодливо заткнуться, и дать выступающему допеть свою лебединую песню под хор оваций почитателей. Именно поэтому я, скривившись, поднялась.

«Кровь, Ярослав Дмитриевич. Из лопнувших, сожранных пепсином и соляной кислотой, сосудов желудка. Она менее агрессивна для нервных волокон, чем желудочный сок, поэтому, вымывая из язвы его, дает такую симптоматику – ложное ощущение облегчения боли. Странно даже, что вы этого не знали».

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом