Александр Карпович Лиаанов "ЛЕДОХОД"

Книга Александра Ливанова "ЛЕДОХОД" – это сборник его рассказов, в которых раскрывается стихия жизненных круговоротов, приносящих резкие перемены в судьбах его героев.Но все эти перемены и обстоятельства, всякий раз, заставляют героев этой книги переосмыслить суть событий, пройти внутреннюю переоценку ценнстей.А в результате – неожиданно для себя найти смысл в своей судьбе и в жизнях окружающих людей. А значит – найти ответы на многие вопросы, которые жизнь ставит перед человеком.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 12.05.2024

ЛЭТУАЛЬ


Наконец я доложил, как положено, начальнику смены, что регуляторы настроены, можно начать газоподачу. В динамиках прозвучал неуверенный голос начальника смены Слугина – команда операторам. Слугин недавно закончил курсы, где – среди прочих – преподавал и я. Еще там, на курсах, у нас со Слугиным установились дружеские отношения. «Волнуется начальник смены, – подумал я. – Ничего, привыкай! Ты толковый инженер» – мысленно ободрил я Слугина.

Только собрался я созвониться с Кировским газгольдерным парком, где тоже были мои ученики, как в динамике раздался голос Слугина. Меня срочно требовали к диспетчерскому пульту. Требование было излишним – по завыванию потока, по хлопанью предохранительных клапанов, я уже знал: что-то неладное творится на станции…

У пульта толпилось множество людей. Как уж водится, тут были неизбежные «представители», всякое «руководство вообще» и к делу не относящееся, были репортеры и киношники. Все расступились, освобождая для меня проход к приборному щиту. Напряженно-вопросительное ожидание на лицах присутствовавших ничего хорошего не предвещало.

Однако, стоило мне посмотреть на картограмму расходомера, чтобы все понять. Вместо полагающейся ровной или слегка волнистой кривой, картограмма, вся в пиках и спадах, напоминала циркулярную пилу с острыми зубьями. Поток надрывно завывал в трубах, оглушительно, точно пушечная пальба – хлопали предохранительные клапаны.

– Видите, что вы наделали! – первым возмущенно-плачущим голосом, нарушил напряженное молчание начальник станции, – ведь я вас просил наладить регуляторы, как следует! Нужно отменить пробу! Регуляторы не работают!..

– Скорей всего, что им не дают работать, – сказал я, сам себя ненавидя за невольную дрожь в голосе. Ведь уверен, что автоматика действует безотказно, а вот, как всегда, пасую перед нахальством…

– В общем все ясно! – горячо заговорил начальник станции, обращаясь к одному из представителей в шляпе, надо полагать, самому важному из присутствующих: он молчал, лишь в уголках губ таилось обиженно-брезгливое выражение. (Я понимал, адресовано это было мне) – Товарищ – молодой, не справился. Нужно дать телеграмму в Москву, чтоб выслали более опытного специалиста!

«Ну и каналья…» – подумалось мне. Много лет работы с приборами, наедине с ними, меня как-то отучили от разглагольствований. Лучший способ убедить – действующий прибор, работающий регулятор. Собственно – это и единственный способ убеждения. Прибегать к другим – я считал не только делом бесполезным, но и недостойным. Газетчики да книжники это, вероятно, называют профессиональной честью. Но черт с ней, с честью. Не о себе я думал в этот момент. Пробный пуск срывается. Прежде всего – это психологическая травма для молодых операторов. Потеряют веру в автоматику! Будут после этого норовить «крутить вручную». А там – нерадивые руки и вовсе ее доканают. Это уж так! Середины тут не бывает. Если не мастер, то ломастер…

И все же каналья начальник станции: «Все ясно. Товарищ молодой, не справился!..».

Пока я размышлял и «пережевывал», сам не заметил, как очутился в регуляторной. Я постоял у одного, у другого регулятора, следя за лихорадочной работой манометров, за судорожными рывками штоков. Нет, и еще раз нет! Регуляторы работали очень интенсивно, силясь сбросить с себя несвойственную нагрузку. Либо на подходе, либо на выходе им резко ломают режим, не дают овладеть им…

Я вернулся в помещение начальника смены. Слугин молча и искоса смотрел на меня, сочувствовал. В его глазах я был теперь поверженный идол. Идолом, без всякого усилия с моей стороны, я стал на курсах. Теперь мне оставалось понимать этот грустный, сочувствующий взгляд моего же ученика… Мне незачем было возвращаться к центральному щиту, оправдываться перед начальником станции и «представителями в шляпах». «Ты сам себе наивысший судья». Эх, если б хоть еще один опытный КИПовец был бы. Он сказал бы свое слово. Самый несомненный диагноз звучит куда убедительней, если поддержан врачом-коллегой. Нет у меня здесь коллеги! Я смотрел на дублирующий расходометр перед столом Слугина. Стрелка так же нервно, как штоки регуляторов металась вверх-вниз. Так человеку, идущему размеренно и спокойно, сзади, подкравшись, вдруг прыгнет на спину злоумышленник. И начинается схватка…

Я обратил внимание на телефон на столе Слугина. Городской, внутренний. «А третий, – наверно, в Кировский газгольдерный», – подумал я и снял трубку: «Дежурный оператор Лямин слушает!» – донеслось из трубки. Лямин – тоже знакомый по курсам, тоже мой ученик! Правда, из тех, кто звезды не хватает. Начальником смены не был аттестован, но это будет работящий, старательный оператор. Помнится, всё в гимнастерке ходил, – видно, недавно демобилизовался.

– Лямин, – помните? – подсказал Слугин.

Я кивнул головой и осведомился о делах Лямина. Он обрадовался моей командировке.

– Обязательно побывайте у нас! Тут КИПовец такой, что ничего у него не работает! Он вообще-то не КИПовец, а оператор из котельной. Очень прошу Вас. Когда приедете? – кричал в трубку Лямин, не теряя даром времени и действуя с армейской оперативностью.

И вдруг смутная догадка заставила меня отвлечься от ожидаемого Ляминым ответа.

– А что, Толя, регуляторы у вас вовсе не работают? – спросил я спокойным по возможности голосом. Слышимость была хорошая.

– Где там регуляторы! Мы тут все мокрые, как мыши! Крутим задвижки… А задвижка ведь запорный, а не регулирующий орган. Что с нее возьмешь? – щегольнул познаниями Лямин. – Все картограммы, как ежи! Клапаны стреляют, станция вся воет, будто волков понапустили.

Образное мышление Лямина осталось в трубке. Я направился к диспетчерскому пункту. «Представителей в шляпах», руководителей сварочно-монтажных трестов, начальства строительных управлений, даже пожарников и фотографов – здесь теперь было еще больше. У картограмм самописцев, заложив руки за спину, стоял «Реглан». Я теперь рассмотрел его подробней. У него было узкое интеллигентное лицо и очень широкий лоб. Казалось все – нос, рот, подбородок все сжалось, максимум сократилось, чтоб уступить место этому широкому и красивому лбу. Обернувшись к «главной шляпе» с презрительно-обиженными уголками рта, «Реглан» негромко продолжал разговор, который, видно, начат был до моего прихода. Разговор шел обо мне.

– Зря, совершенно зря, обидели молодого специалиста. Нам, – при этом «Реглан» поискал в толпе начальника станции, – нам надлежит извиниться. Заверяю вас, автоматика работает превосходно. А вся эта свистопляска, то что станция завывает, что регуляторы пляшут, говорит как раз в их пользу. Им навязан какой-то дикий режим, а они все же пытаются работать. Где-то происходит резкое и частое изменение сечения потока. Может, что-то попало в трубу, может оборвался клинкет в какой-нибудь задвижке у нас, или у кировцев. Я даже прикинул в уме, – сечение меняется до семидесяти процентов. Извините меня, но никакая автоматика не справится тут…

Я был молод и дерзок. Словно не замечая никого из «шляпных представителей», подошел к «Реглану», и пожал ему руку: «Вы настоящий инженер – и за это большое спасибо Вам. Ваш расчет абсолютно точен. На Кировской пытаются регулировать задвижками. Станция у них также завывает, картограммы в тех же ежах…».

– Вы звонили? – не выпуская мою руку, осведомился «Реглан». – И едва я кивнул головой, как он негромко проговорил кому-то в толпе: «машину!» (видно, никогда он не повышал голоса. Да и судя по тому, как быстро шагнул к выходу шофер, – подчиненные понимали его с полуслова).

* * *

Уставшие, посеревшие от бессонной ночи, мы возвращались из регуляторной Кировского газгольдерного парка. Лямин звал к себе ночевать – т.е. отсыпаться после того, как я всю ночь провозился с автоматикой, но мне не хотелось расставаться с «Регланом». У нас уже были те особые приязненные отношения, которые быстро возникают из взаимопонимания и уважения специалистов, делающих общее дело. Нас разделяли и возраст, и жизненный опыт, и служебное положение. И несмотря на это, сидя сейчас на заднем сидении «Победы» («Реглан» сел рядом со мной, и место возле шофера пустовало), мы говорили именно как добрые друзья. О чем мы только не говорили! О стихах Волошина и Цветаевой, и о новой книге по автоматике инженера Лосиевского, об итальянском фильме «Два гроша надежды», и о романе «Зависть» Юрия Олеши, – обо всем «Реглан» судил небанально. Однако, Цветаева и Олеша – это еще можно было понять. Откуда он, главный инженер сварочно-монтажного треста, может знать теорию автоматического регулирования?

Наконец я не вытерпел и спросил его об этом.

– Почему же Вы находите это странным? – улыбнулся «Реглан». – Газопровод, грубо говоря, – это труба плюс автоматика. Вот вы мне комплимент сделали, а я замечаю, что отстаю. Электроника так широко хлынула в промышленность, что едва успеваю следить. А вот вы – специалист, и вам отстать – смерти подобно. Вы особо займитесь электроникой! Иначе и не заметите, как дисквалифицируетесь. Гидравлика, пневматика, электрические схемы, телемеханика – это уже вчерашний день. – Об этом же я говорю на курсах своим слушателям, – улыбнулся я тому, что еще в одном вопросе мы с «Регланом» мыслили одинаково.

* * *

Как ни досадна была неувязка в начале пробной газоподачи, пробу все сочли удачной. Презрительное выражение в уголках губ у «главной шляпы» – это был, как впоследствии узнал я, «уполномоченный» Ленсовета – начисто исчезло. Также, как, впрочем, исчез румянец на его чистом и полном лице – из тех, которые всегда затрудняют определить возраст. «Главная шляпа» вместе с нами не спала ночей, во все бесшумно и исподволь вникала, и по редким вопросам, чувствовалось, что круглая и большая голова под шляпой не лишена была способности к отбору и аккумулированию информации. Изредка, но не реже одного раза в сутки, он садился в кресло начальника станции, расслаблял узел галстука, снимал телефонную трубку и докладывал обстановку своему начальству. Делал он это так озабоченно, неспешно и обстоятельно, – так морщился от дымящей в левый глаз папиросы, словно он был тут один единственный работник и ему приходилось очень туго. Шляпа при этом снималась с круглой головы, и, возложенная на середину стола, перед чернильным прибором наподобие кремлевских башен, превращалась как бы в главного советника. На нее смотрел все время представитель, сквозь дымок папиросы, утомленным голосом, роняя робкие, но полные значения, слова в трубку. Говорил уполномоченный представитель как-то очень иносказательно, а, главное, так лаконично и тихо, что даже начальнику станции становилось неинтересным слушать, и он покидал свой кабинет.

В приемной две машинистки, пулеметной дробью, то и дело обгоняя друг друга, уже отстукивали большой акт о пробной газоподаче. Его должно было украсить множество представительных подписей. Толпа «представительных шляп» только-только начала редеть, только поубавился номенклатурный шлейф автомашин за оградой – от «ЗИС-100» до «Бобиков» (доживавших свой век американских «Доджей») – шлейф очень четко вырисовывавший ставшую смутноватой в диспетчерской «шляпную субординацию» – как нагрянула новая весть. Она взволновала всех, и шлейф автомашин за оградой газораспределительной станции снова завертелся, распрямился и вырос чуть ли не вдвое…

В связи с приближением Октябрьских праздников, регулярную газоподачу решено было начать не позже 5 ноября. Решили «на верхах» – а нам надлежало обеспечить выполнение…

В большом зале станции, на втором этаже ее, где недавно резались в биллиард шоферы, в зале, который не был окрещен проект актом и все еще имел неясное предназначение (одни говорили, что здесь будет лаборатория, другие – красный уголок, третьи – бухгалтерия), собралось большое совещание. Высказывались все – строители, монтажники, эксплуатационники. Два раза говорил и начальник станции. Этот человек умел как следует вибрировать голосовыми связками. Говорил уверенно, с внушительными паузами, с разнообразным набором интонаций – в общем, владел всем «антуражем» штатного по сути – говоруна на собраниях. А говорилось совершенно пустое: «ответственная задача», «коллективу нужно отмобилизоваться», «каждый должен быть на своем посту» – и прочее. Сколько у нас развелось таких мастеров пустопорожних речей! Меня всегда удивляет и ненужное терпение собрания, и бесцеремонность подобных ораторов, которых ни разу, видать, не смущает мысль, что у людей душа томится и уши вянут от их филиппиков.

Председательствовала же «Главная шляпа», а ей терпенья было не занимать. Главный представитель, казалось, готов был слушать сколько угодно и о чем угодно, лишь бы не прервать оратора. Может он просто забыл, что в отличие от других совещаний, здесь все не кончается речами и протоколом, а ждет еще настоящее дело, производство.

…Казалось все наболевшие вопросы за весь период строительства люди собрались решить на этом совещании! Говорили о качестве электродов и нехватке людей, о незаконченных переходах через реки и овраги и неопрессованных участках, о рентгеноскопии сварочных швов и участках без связи.

У бедняги «Главной шляпы», вероятно, голова шла кругом. Он почти каждому, под занавес, задавал вопрос: «Так вы готовы будете к газоподаче 5 ноября?». И каждый раз следовали замысловатые длинные ответы, из которых вытекало, что не от него, мол, зависит дело, что он не менее подготовлен, чем соседи, по… Иван кивал на Петра, Петр под шумиху требовал людей, а Иван механизмы. Тут были доля перестраховки и желание не обнаружить свои огрехи, стремление показать всю сложность руководства вверенным участком и попытки сорвать под горячую руку недостающее; было щегольство терминологией, демонстрация знания дела и инстинктное противление вмешательству «некомпетентных шляп». Одним словом, были все страсти человеческие, а не было лишь ясности, которую так жаждала «Главная шляпа».

Представителю Ленсовета и впрямь нелегко было с наскоку разобраться во всех инженерно-строительных перипетиях, отсеять второстепенное, выделить главное, насущное для: «задействования газопровода». А между тем сланцегазовый завод, главный газопоставщик уже наступал на пятки, бил во все колокола, рапортовал о своей готовности, о технологии, которая уже «запущена» и прерывать – «гибели подобно»… Все это было сущей правдой, и, сидя в президиуме в середине стола с красной скатертью, «Главная шляпа» взялась за голову руками. Он, может, минуту другую хотел передохнуть от ораторов. Но вдруг, лицо его осветилось надеждой. Он порывисто привстал, кого-то поискал глазами в зале.

На подоконнике, забившись в дальний угол, сидел «Реглан». (Мне все еще недосуг был узнать его имя, отчество, фамилию). Как ни в чем не бывало, он жевал свой сухой батон и одновременно просматривал скомканную газету, в которой завернут был батон.

– А как ваше мнение? – обратившись к «Реглану» и не обращая внимания на оратора, спросила «Главная шляпа».

Не спеша завернув недогрызенный батон обратно в газету и запихнув сверток в карман, «Реглан» вытащил из другого кармана свой блокнот.

– Здесь у меня двенадцать пунктов. Самое необходимое, что надо срочно сделать и газоподачу городу можно будет начать. Скажу только о главном. Неиспытанный участок, поскольку он головной и короткий, можно будет испытать одновременно с работой газопровода. В случае разрыва трубы на испытываемом участке, емкости газопровода хватит на двадцать восемь – тридцать часов газоподачи городу. За это время аварийные бригады три раза смогут поспеть с ликвидацией разрыва. Что касается недостающих участков связи – я тоже подсчитал. Нужно у воинской части одолжить десять катушек полевого кабеля и столько же аппаратов. О прочих подробностях я могу составить докладную записку пусковой комиссии.

«Главная шляпа» удовлетворенно кивала головой, точно учитель во время блестящего ответа на экзамене любимого ученика. Он, видно, не зря был здесь «Главной шляпой», если нашелся, и тут же обратился к собранию.

– Предлагаю (последовало имя, отчество) включить в пусковую комиссию. На правах моего референта, или даже заместителя.

Раздались возгласы «Правильно!», «Давно пора бы!» и даже – «Как можно было вначале не включить!».

А «Реглан» уже сидел на подоконнике и дожевывал свой батон.

* * *

Недавно, читая газету, я задержался на сообщении о присвоении звания Героя социалистического труда заместителя Министра Газовой промышленности СССР. «Ба, жив курилка!» – подумал я, обратив внимание на фамилию, имя-отчество моего старого знакомого «Реглана». Чтоб убедиться окончательно, я позвонил Слугину. Он теперь жил и работал в Москве. «Да, он, конечно! И как вы еще могли усомниться? Помните, много лет назад, когда вы спросили о нем – что он делает на строительной площадке? Я вам еще тогда ответил – «голова, хозяин». А что, – разве не так? Мы ему сейчас как раз приветственный адрес сочиняем; может, заедете, подпишитесь? А, впрочем, я заскочу к Вам на своей машине!..

Слугин сделал чувствительный нажим на слове «своей». Хотя ему по рангу полагалась теперь ведомственная, «персональная» машина, он предпочитал ездить на своей, личной: «самому себе быть шофером». Слугин, помнится, даже теоретизировал на этот счет, подводил некое психологическое обоснование. И как окончательный резон обычно добавлял: «В Америке нет ни персональных машин, ни персональных шоферов! Все деловые люди сами рулят на своих собственных машинах».

Я с нетерпением ждал приезда Слугина с приветственным адресом заместителю министра.

Мой человек с ружьем

В пустынном городском парке, перед знаменитым на весь город трехсотлетним дубом, я сидел и горько рыдал. Финал моего многолетнего детдомовского существования был печальным и безысходным. Все мои кореша-детдомовцы подали документы в техникум, были включены в список допущенных к экзаменам и вскоре должны были стать студентами, только я – из-за какого-то глупо записанного года рождения – лишился этой давно лелеемой радости.

Ощущение, что со мной случилась непоправимая беда, не оставляло меня с той минуты, когда блондинистая, рыхлотелая секретарша сообщила мне об этом и коротким ленивым взглядом откровенно осудила мою бледность и низкорослость, застиранную сатиновую – когда-то синего цвета – косоворотку и протертые коленями, вдрызг пропылившиеся, и в пятнах брюки из «чертовой кожи». Они, брюки эти, запечатлели на себе длинные летние месяцы моей голкиперской страды. Не щадя ни их, ни собственное тело, я на площади Свободы самоотверженно грохался на землю, чтоб брать мячи противника, подобно снарядам, летевшим в ворота нашей детдомовской футбольной команды. Брюки были единственными у меня, как и тело мое, но беречь мне надлежало не их, а честь родной футбольной команды, а честь, как известно, требует жертв. Но секретарша не желала проникать в глубину явлений, не утомляла свое воображение, удерживая его на их поверхности. Она видела замусоленные брюки, а не героя футбольных баталий.

– Иди, иди, мальчик. Не путайся под ногами, – сердито говорила секретарша, будто застиранная косоворотка и грязноватые брюки, а главное, недостающий мне год, начисто обесценили всю мою тринадцатилетнюю человеческую жизнь. «Мальчик» – секретарша слышала от директора – я уже несколько раз был в кабинете и этого неумолимого бюрократа – и как рьяный подчиненный тут же взяла на вооружение убийственное для меня слово. «Мальчик» – означало многое, а, главное, все еще предъявлявшее на меня права многогрешное детство с босыми ногами в цыпках, купаньем целыми днями в затоне и опустошением садов в Олешках, на той стороне Днепра, синяками под глазами от пылкой мечтательности и жесткими вихрями, перед которыми бессильны были даже роговые немагазинные, а базарные расчески. А пуще того слово «мальчик» обозначало – абсолютную несовместимость мою с солидным званием «студент».

Воздух парка был напоен душистым и приторно-сладковатым ароматом цветущих акаций, ситцевых флоксов и шмелеподобных бархоток. На клумбах горделиво красовались под солнцем мохнатые шапки астр и пионов, георгин и королевских кудрей, как противни с печеньем, пеклись на солнце замысловатые геометрические газоны, засаженные всякими мелкими, синими, розовыми и серо-белесыми, похожими на молодую полынь, цветочками. Взгляд мой безучастно скользил по красотам парка – по акациям и каштанам, липам и дубкам, по ровно подстриженным прямоугольным хребтам самшитовых и туевых кустов, окаймлявших аллеи. Радужно-зыбким и солнечно-грустным предстал мир в заплаканных глазах моих. Мысль о том, что я разлучаюсь с друзьями, что я только через год смогу поступить в техникум, когда они будут на недосягаемом для меня втором курсе, лежала камнем на детском сердце моем.

Сквозь эти же слезы я, когда-то дядькой Михайлой приведенный в детдом, впервые увидел двухэтажное кирпичное здание на Ройговардовской улице, увидел расшатанное каменное крыльцо под жестяным навесом и прощался с памятью о родном доме, об умершей матери, о живом отце, оставившем меня ради мифических заработков на далеком Донбассе… Теперь я прощался с детдомовским отрочеством. Слезы в прошлом, слезы в настоящем. Что же мне ждать от будущего?..

Так в тревожной детской душе внедряется недоверие к судьбе, первое подозрение в ее беспощадной злокозненности. Цепочка фактов, тенденциозным чувством обиды выхваченных из собственной биографии, кажется мощной логической цепью, подобной той железной якорной цепи в Херсонском порту, которая с грохотом и скрежетом низвергается с палубы в водяную глубь, чтоб лишить корабль подвижности. Обречь его на отрешенно-тоскливое прозябание у ржавого причала.

…Казалось бы, чего стоило б мне попросить заведующего детдомом сходить в Народное образование, в горсовет, «организовать звонок», как ныне говорят – и беды моей как не бывало. Но лично мой детдомовский опыт был особого рода. Я считал, что взрослые, тем более начальство, если сделают что-нибудь хорошее для нашего брата-пацана, как говорят на юге, они свою акцию сдабривают, сдабривают таким непомерным числом казенных филиппиков, приперчивают столькими нудными назиданиями, что просить их о чем-нибудь для меня означало понести неоправданно большой моральный убыток. Это был рефлекс, автоматизированная реакция моего вечного нетерпения, и уязвленной души, – одним словом, зудливый рефлекс на «долбеж в одну клетку», в котором изощрялись изо дня в день мои воспитатели.

Воспитывать у них означало – говорить. Говорить со всеми, и в отдельности, в интернатской комнате, и в полутемном уединенном углу коридора, после завтрака и перед отходом ко сну, доверительно тихо, со зловещим шепотом, и громоподобным разносистым голосом. Тут был оголенный лексикон торговок с Привоза, большого херсонского рынка и вкрадчиво-жеманная мещанская воркотня с закатыванием глазок и всплескиванием ручек, соленое боцманское стружкоснимание и книжно-литературное с дореволюционной фразеологией внушение. На поприще воспитателей наших подвизалось очень пестрое сборище людей самых разных доблестей и характеров, анкет и биографий, сословий и судеб. Тут б ли дамы в пенсне и их бывшие горничные, утратившие надежду выйти замуж, белошвейки и загнанные фининспектором неудачницы-лоточницы, бывшие петлюровцы, перекрасившиеся в красных партизан, дореволюционный акцизный и куплетист, была дочь попа, которая каждый плевок мимо раковины ревниво измеряла уроном мировой революции, и робкий застенчивый пьяница, уволенный за «зеленого змия» из надзирателей местной тюрьмы. Когда он был трезв, что, впрочем, редко случалось, он мучил нас своими морализаторскими проповедями, составленными из воровских притч и разбавленными украинской транскрипцией. Эти проповеди были хуже зубной боли, мы пытались испариться, но бывший надзиратель держал крепко за «чуприну» юного питомца и то и дело напоминал: «Не трепыхайся, цуценя паршивая! Чуй, колы тебя вразумляють!». На нас, детдомовцах, лежала печать «отверженный», нас опасались, как арестантов, (довольно часто не без оснований), и в воспитатели шли только отчаянные или отчаявшиеся, кому терять было нечего.

Не хочу сказать, что все мои воспитатели были плохи. Но есть случаи в жизни, когда плохое бывает на столько определяющим, что объективность, сбалансированное и усредненное качество, становится невозможным. (Разбавленное вполовину вино, вероятно, никто не назовет «вином пятидесятипроцентного состава», а по справедливости сочтет возмутительной бурдой…).

Нет, я не решился бы пойти ни к заведующему детдомом, ни в горсовет, который находился в пятнадцати минутах ходьбы от парка, и в котором находились и Народное образование, и все прочие городские учреждения. Не решился бы, несмотря на некое личное знакомство с самим председателем горсовета!

Это был очень видный мужчина в белом морском кителе с благообразным седоватым бобриком на крепкой круглой голове. Но главным было – большой орден боевого Красного Знамени над левым кармашком кителя. Председатель горсовета являлся единственным орденоносцем в городе, и не удивительно, что именно орден на кителе, а вовсе не пост и деятельность хозяина города были причиной его популярности. Я точно помню, что, как и все мальчишки знал его фамилию и даже имя, отчество. Знал, но забыл! Прихотлива память наша. Помню, например, и первого голкипера городской футбольной команды, прославленного Лосика, и последнюю мадарку привозного рынка, вечно преследуемую милицией торговку керосином тетю Пашу, а вот имя хозяина города, председателя горсовета – начисто забыл!.. А ведь даже за Лосиком мы куда меньше бегали, чем за председателем горсовета. Лосику мы подавали мяч из-за ворот, бегали ему за папиросами, хотя он и поругивал нас, отмахивался от нашей влюбленности, как от назойливых мух. Забыл имя орденоносца, едва завидев которого мы, мальчишки проделывали умопомрачительные маневры, огибали кварталы и пересекали переулки – лишь бы очутиться как бы навстречу идущими и подольше рассматривать этот, почти круглый, красно-белый, эмалевый орден.

Обладатель ордена, не в пример Лосику, терпел наши набеги, снисходительно-понимающе улыбался мальчишескому ненасытному любопытству, хотя и ни разу не сделал попытку заговорить с нами, остановиться, чтоб дать нам лучше рассмотреть в подробностях свой орден. Это было точно угаданное «фокусное расстояние», та разумная дистанция демократизма, сокращение которой наверняка означало бы превратить нашу детскую почтительность в мальчишескую бестактность. Я, пожалуй, проделывал маневр с пересечением переулков чаще других, и орденоносец это отлично знал, улыбался и терпел. Может он догадался как далеко уносила меня моя мечтательность, рисовавшая и мне орденоносное будущее, облаченное в ладный морской китель с кармашками и наделенное столь твердой, неторопливо-уверенной походкой…

Но как бы там ни было, стоило мне сейчас, сидя перед трехсотлетним дубом, прикрыть веками заплаканные глаза, и я отчетливо увидел бы, что улыбка председателя горсовета добрая, взгляд понимающий и доброжелательный. И все же я опасался – во-первых, упомянутого выше морализаторства, во-вторых, что и он, орденоносный председатель горсовета, выступит наподобие директору, нудным законником и по странной математической логике взрослых, предпочтет один еще непрожитый год моим тринадцати свершившимся годам. Попросту говоря, это был защитный инстинкт: не разочароваться в божестве…

Тем не менее – я ждал чуда. Недоверчивый к своей фортуне, я твердо верил в справедливость самой жизни. Что-то должно было произойти, кто-то должен был заступиться за меня, после чего в техникуме, на высоких белых дверях канцелярии с двумя медными ручками, в списке фамилий, допущенных к экзаменам, появится и моя фамилия.

Я знал этот белый лист бумаги, приколотый к двери кнопками, знал каждую завитушку красивого почерка секретарши, знал, что моей фамилии нет в списке – и все же по нескольку раз на день приходил в техникум, перечитывал снова список и сердце мое сжималось от тоски. К трехсотлетнему дубу, патриарху херсонского парка, я уже несколько дней ходил, чтобы излить свою бессловесную обиду на этот большой белый лист бумаги, в котором не нашлось места для моей фамилии…

– Чего мокроту разводишь? – услышал я и поднял глаза.

В городе стоял сорок пятый стрелковый полк и увидеть красноармейца было мне не в диковинку. Но этот, в длинной добротной шинели с разрезом до хлястика, с красивыми угластыми отворотами на рукавах, в аккуратном краснозвездном шлеме, высокий и статный, имел очень внушительный вид. Настоящий богатырь, а не красноармеец! С прямыми светлыми бровями, крепким раздвоенным подбородком, он, казалось, только-то сошел с агитплаката, чтоб предстать передо мной, плачущим детдомовцем. Нечто подобное происходило в кинофильмах тех лет. Фильмы были очень похожи на жизнь, и верить в чудеса было очень легко.

Я не отводил взгляда от красноармейца. Что там шинель и шлем – на плече его была настоящая боевая винтовка, через другое плечо – противогаз! Слегка перекрученная защитная лямка противогаза, да еще обозначившиеся темными черточками на брезентной сумке ребра противогаза – единственное, что свидетельствовало против агитплаката в пользу земного и вполне реального видения. Скорей всего, что красноармеец возвращался в казарму из караула, отстояв свое положенное время где-то на посту, у складов за городскими валами.

Я не знал, что ответить по поводу разводимой мною мокроты и с любопытством рассматривал пышущее здоровьем румяное и веснушчатое лицо красноармейца-богатыря.

– Ну валяй, докладывай, если старший по команде тебя спрашивает – продолжал красноармеец, видимо полагая, что язык уставов самый универсальный и, значит, наиболее подходящий случаю.

Наконец вздохнув и как бы в сердцах посетовав на мою штатскую нешколенность, красноармеец опустился рядом со мной на скамейку. Возложив коробку противогаза на левое колено, четко опустив приклад между уставно развернутыми носками сапог, улыбнулся дубу и лишь затем повернулся ко мне – приготовился слушать. Наводящие вопросы его были меткими, как попадания на стрельбище у отличника боевой и политической подготовки.

– Вот теперь – все ясно! – поднялся со скамьи красноармеец-богатырь, откинул противогаз за левый бок, взял винтовку на ремень и вступил в командование надо мною. «В колонну по одному – стано-ви-ись!.. Ша-а-гом марш!» – не обернувшись в мою сторону, резко выбросил он вперед левую ногу с оттянутым носком огромного начищенного сапога сорок пятого размера.

Я последовал за красноармейцем, стараясь попасть в ногу своими облупленными и белоносыми от футбола детдомовскими ботинками тридцать второго размера. Не ведая, что уставом строго запрещен разговор в строю, я тяготился молчанием. Затем меня донимал вопрос – куда это мы шагаем в «колонну по одному»? Неужели в техникум? Это было бы, конечно, очень здорово! В могуществе правофлангового красноармейца я, разумеется, ни чуточки не сомневался. Винтовка на ремне, противогаз на боку – все это было достаточной порукой победы. Солнечный зайчик играл на шарике рукоятки затвора. Я опасался, как бы ненароком что-нибудь не помешало б «моему красноармейцу» добраться до техникума. Лишь бы он не свернул!.. А там…

– Вас чему-нибудь да учат в детдоме и в школе? – перестраивая колонну по одному в шеренгу по одному, покосился на меня красноармеец.

Я, видно, лишком медленно соображал, чтобы мог означать этот вопрос, и мой спутник опять заговорил.

– Скажи-ка ты мне вот что: кто ты такой есть на свете?

Ну и вопросы! Кто я есть на свете? Сирота я, мать умерла, отец меня бросил, никому я не нужен… Вот я и мыкаюсь в детдоме… Разве и так неясно. Другим, вроде Сашки Бородину или Сеньки Кабацюре – тем в детдоме лафа. Как воровали и жиганили, так и продолжают свое. На них и рукой махнули. А вот мне, детдом – во где торчит. Сыт по горло.

– Я понимаю, – видя смущенье мое, заговорил красноармеец. – Давай по порядку. Во-первых, ты советский школьник, и, значит, – пионер. Правильно? Но, в главном, в главном – кто ты? Во-о, об этом ты не подумал! Карла Маркса знаешь? Знаешь, конечно. Вон даже улица в городе такая есть. Или ты против всемирной революции и освобождения трудящихся из-под ига капитала? (Я решительно повертел головой в знак того, что не противник, а даже наоборот). Значит, главная суть в тебе та, что ты есть самый настоящий борец, революционер, одним словом – марксист! А сколь скоро – марксист и борец за счастье мирового пролетариата, как-же-ты-смеешь-плакать?

Последнюю фразу красноармеец проговорил даже нечленораздельно, даже не по слогам. Каждую букву я не то, что услышал – я увидел ее отчетливой, большой, как на боевых праздничных транспарантах, белым на красном, как знамя, полотнище. Полотнище билось, взвивалось ветром эпохи. Затем – какой силлогизм! Какие посылки, какая потрясающая аргументация! Какой мощный логический мост между простым пионером, каким я себя считал, и революционером, и марксистом, каковым я, оказывается, являюсь на самом деле! Сам профессор Асмус, автор книг по логике, в модусы которых я спустя два десятилетия буду вгрызаться, как в самый твердый гранит науки, вряд ли смог бы более ловко и с большей очевидностью подвести меня к столь важной в моей жизни истине!..

Между тем наставник мой свернул на улицу Белинского: мы приближались к цели. Он шел твердым шагом, так гулко стуча подковами сапог по мостовой и тротуару, будто это была не просто булыжная мостовая, не просто квадратные каменные плитки тротуара, а сам попираемый мировой капитал. Казалось красноармейцу моему ничего не стоит вот таким же четким походным шагом, стуча уверенно подковами каблуков, с винтовкой на ремне, прошагать весь круглый, как глобус, земной шар и свершить мировую революцию, о которой мы в детдоме не только мечтали, а ждали каждый день с нетерпением…

Надо полагать, что красноармеец мой и впрямь был отличником боевой и политической подготовки. Он несомненно – сверх положенных политзанятий – брал у ротного замполита брошюрки и досконально их штудировал. Обширной политической эрудиции, революционно-романтической устремленности ее было тесно в соседстве с будничными и обязательными сведениями по самоокапыванию и штыковому бою, пробивной силе ружейной пули и тактике стрелкового отделения в наступательном бою… Я являлся неким пустым сосудом, в который представилась возможность переместить хоть часть этого солнечного интеллектуального груза, раскалявшего красноармейскую голову.

– И даже уже взяв курс прямо на техникум, наставник мой не терял времени даром. Он развивал свои логические построения, популярно иллюстрировал их житейскими примерами, раскручивал вширь и ввысь диалектические спирали своей мысли. И мне с каждым шагом все ясней становилось, что я – марксист, революционер, освободитель всех трудящихся мира, изнывающих под игом капитала… Как же и впрямь я – мог – плакать! И вместе с тем я чувствовал себя крайне слабым для своей огромной миссии, позорно слабым и малодушным. Разве мне по плечу такая задача?

– Ведь Маркс и Энгельс – они на что замахнулись? Ты только представь себе это: два человека, а решили сразиться с мировым капиталом! Во-о какие это были бойцы! Маркса спросили – в чем он понимает смысл жизни, и что ж ты думаешь он ответил? Умнейшая голова, а ответил одним словом: «борьба!». Вот за что я его уважаю! И вот скажи мне – легко ему и другу его, Фридриху Энгельсу было? Плакались они, слезки лили хоть один раз? На страх врагам не плакали! Дрались, добивались своего до последнего вздоха!.. Вот и подумай об этом и ты. Потому, что ты пионер, а, значит, и молодой марксист. И пусть это будут последние слезы в твоей жизни!

У меня, «молодого марксиста», голова шла кругом. Техникум, лист бумаги на белой двери канцелярии, на котором нет моей фамилии, директор техникума, который против меня и Карл Маркс, и Фридрих Энгельс в поединке с мировым капиталом. Я, который на память, случалось рисовал их бородатые профили для детдомовской стенгазеты, оказывается совершенно не знал их. По невежеству своему я очень нажимал на бороды, а теперь они моему мальчишескому воображению рисовались еще как могучие цирковые атлеты – мускулы, как две крупные дыни-качанки, с кулаками – в добрый четырехлапый якорь каждый. Еще бы – ведь именно этими кулаками и собирались они сокрушить мировой капитал!..

…Я опомнился лишь у белой двери с медными ручками. Не постучавшись, красноармеец открыл эту дверь, с табличкой «канцелярия», решительным жестом пропустил меня вперед себя; затем, ни малейшего внимания не обратив на перепуганную при виде человека с ружьем блондинистую и обмахивавшуюся папкой вместо веера секретаршу, громыхая коваными сапогами, зашагал к двери с табличкой «Директор».

Директор стоял между письменным столом и висевшим на стене телефонным аппаратом. Это был большой, размером с настенные часы, глухой, гробоподобный дубовый ящик с двумя никелированными чашечками звонка сверху и ручкой сбоку. Директор крутил эту ручку и кричал в телефонную трубку: «Станция! Станция!».

Завидев красноармейца с винтовкой, директору стало не до телефона: «Я вас слушаю…, товарищ красноармеец…» – глотнув воздух, сказал он.

Расставив ноги на ширину ступни, поместив между ног приклад винтовки и опершись об зажатый кулаками штык – излюбленная, хотя не совсем уставная поза часового, – красноармеец сказал коротко:

– Этого мальчонку, товарищ директор, надо принять в технику…

Все еще не вполне понимая в чем дело, директор забегал глазами по мне и красноармейцу. У него было явно просительное выражение лица. Ради бога, мол, объясните, что это все значит?

– Это… ваш братишка? – спросил директор.

– Нет… То есть… вообще-то…

– Как это понять – «вообще-то»? – директор воспользовался заминкой, чтоб вернуть себе утраченную было инициативу; он даже попытался улыбнуться, но тут же красноармеец снова заговорил, твердо выговаривая каждое слово, исправляя секундное замешательство насчет родственных отношений. Он в упор смотрел на директора и говорил как на инспекторской проверке:

– Был бы я братом – я бы не пришел к вам. Здесь иное дело. И я вас лично прошу…

Видимо, красноармеец не хотел при мне, только что посвященном в молодые марксисты, произносить жалкие слова вроде «сирота» или «детдомовец». Нет, в его наступательной тактике жалость не могла явиться составляющим компонентом! Слегка приподняв винтовку за зажатый кулаками штык, он внушительно пристукнул прикладом о пол, как бы ставя точку: больше он не намерен и слова произнести.

– Да знаю, знаю я этого… мальчонку. За него уже приходили просить товарищи, – морщась как от зубной боли, заговорил директор, тоном человека, которому приходится уступить в том, в чем не хочется. – Ну что мне с ним делать?..

Минутная пауза, тишина в кабинете, украшенном портретом Постышева, большим старинным медным барометром и тускло поблескивающими сизо-голубыми кронциркулями, угольниками и тисочками в плоском и застекленном ящичке на той же стене чуть пониже портрета – все не просто было внушительным, а полно значения и сосредоточенного раздумья: достоин ли я стать студентом техникума, быть причастным к этих кронциркулям и угольникам?

Я чувствовал, что именно над этим «быть или не быть» трудилась сейчас седая голова директора и такие же седые усы его, круглая, согбенная годами спина и даже его темно-коричневый вельветовый пиджак.

«Быть! Как же иначе!» – излучали полные молодого оптимизма серые, по-бойцовски насмешливые глаза человека с ружьем, устремленные на пожилого рабочего, облаченного на старость лет хлопотливой административной властью директора.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом