9785447455842
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 16.06.2024
Иногда у меня такое ощущение, что литература – практически раздел археологии.
Почему? Ну вот представьте, откапывают где-то книжку. Скажем, того Сэлинджера. У него в «Над пропастью» есть такой эпизод. Парнишка заказывает себе в вокзальной забегаловке завтрак: яичницу с двойным беконом, апельсиновый сок, кофе с молоком, горячие булочки… А тут же за столом молоденькие монашенки перебиваются пустым кофе с тостами. Вот парень отчаянно мается про себя: нет, просто кусок в горло не лезет, когда у меня на завтрак яичница с беконом и так далее, а у бедных монашенок пустой кофе с тостами!
Допустим, начинают расшифровывать ученые филологи-психологи это место, а расшифровать не могут. Как? Почему? Что за странные буквы! Что, вообще, там происходит??
Культура не столько объединяет, сколько разъединяет. И не только на национальной почве.
Жанры, направления всегда выполняли еще и функцию заборов между враждующими литературными кланами. Многие поколения лепятся вокруг неких т. н. особенно «нравственных» кумиров. При этом как-то очень уж истово распаляют в себе любовь к оным. Даже если достижения кумиров весьма спорного, даже подозрительного свойства. Даже художественно ущербное. Только неожиданные исторические находки-документы проливают свет на тайны кумиров. И тогда оказывается, что в биографии, несмотря на всю парадную эстетику, скрыт порок. Доносы, предательства. Вот и получается: неспроста было это смутное ощущение чего фальшивого, экзальтированного. Подобные факты, хоть и не столь вопиющие, как-то усвоены, переварены теперешней публикой. И кумиры даже публично каялись (что, конечно, делает им честь), но, благодаря какой-то удивительной не-брезгливости публики, как ни в чем не бывало продолжают существовать в привычном образе «нравственного кумира».
Интересно, что подобные случаи характерны лишь для культурной ситуации новейшего времени. Которое предвидел Гоголь, когда писал во 2 томе «Мертвых Душ» о сокровенной цели злоумышленников так спутать всё, чтобы была полная невозможность достичь истины. В прежние эпохи даже отдаленный привкус дегтя ставил крест на кумире. Мол, мастерство мастерством, а ты все ж, братец, шельма, и детей я тебе не доверю… Появись подобные разоблачительные свидетельства о нынешних кумирах, публика, пожалуй, даже не удивится.
Как говорится, что толковать о литературе – лучше уж сразу переходить на личности!
Один пожилой писатель, рыбак и охотник, характеризуя подход современных издателей и редакторов, говорил, что, мол, есть в рыбной ловле аналогичная хитрость – ловля «на вонючку».
Матерщина в прозе – особ статья. Скорее, она характеризует культурное состояние общества в целом. Есть в медицине даже такой симптом, характеризующий определенные клинические аномалии. Сквернословие – как признак психического помешательства.
С другой стороны, талантливая метафора или сравнение, употребленные не к месту, ради красного словца, – производят впечатление похуже, чем грязные ругательства в приличном обществе.
Ситуацию, в которой эстетические критерии объявлены исключительно «делом вкуса», как-то неловко называть «культурной».
Художественная литература, вообще говоря, кроме собственно эстетического назначения, имеет массу полезных функций: коммуникации, социально-психологической терапии, просветительства, обкатки новых и неизвестных идей – часто весьма далеких от литературы (не только в сегменте научно-фантастической прозы), моделирования иррационального, футурологии, индивидуальной корректировки личности и, наконец, хранительницы национального духа.
Вот Японцы. Говорят, исследовали влияние художественной литературы (прозы!) на развитие науки и технологий. Именно благодаря расцвету и поддержке прозы (а мы знаем, что послевоенная литература необычайно высока – достаточно называть нобелевских лауреатов Оэ и Кобо Абэ. На Кобе, к слову, Нобелевка возможно и «закончилась».
Или вот хоть юбиляр Жюль Верн – основанный им жанр немало поспособствовал прогрессу цивилизации – но вовсе не в смысле популяризаторства науки, а раскрепощая посредством художественных образов – образного мышления как такового, развивая способность к концентрации и удержанию информации в сознании.
Стоило бы поразмыслить о феномене возникновения жанров. Ведь они не плод праздных фантазий. Не компилирование Аристотеля и прочих греков.
Впервые, я лично стал свидетелем формирования более или менее новой жанровой системы, когда молодым редактором пришел в журнал «Московский Вестник» и завотделом Игорь Николенко с загадочным видом говорил: о, здесь исповедуют особ жанр, мистическая проза! Бежин, Караваев, Отрошенко, Есин, ну и сам Николенко…
Это был 89—90 год, когда само слово «мистика» (сейчас трудно поверить!) произносилось шепотом. Хотя толком никто не знал, что это такое. Понятно, так повелось еще антицерковных кампаний, когда за проповедование определенных идей могли и посадить, а еще раньше и расстрелять.
Вот Пушкин жил во времена, когда еще никому не приходило в голову игнорировать или уничтожать границы жанров. А тем более смешивать их – что представлялось высшей степенью непрофессиональным, да и просто безвкусным. Я не говорю о тех случаях, когда обозначение жанра выдумывалось исключительно ради привлечения читательского внимания. Известно, что требовался изрядный авторитет, риск и смелость, чтобы заявлять свои новые тексты как «роман в стихах», применительно к поэме, или «поэма», применительно к роману.
По правде сказать, современные литераторы не особо сведущи в жанровых хитросплетениях. Да и особ не печалятся.
Многим пишущим, наверное, знаком это процесс – рождения произведения – рассказа, миниатюры. Думаешь ли в этот момент о каких-то там жанровых свойствах? Нет. Перебираешь какие-то слова, образы. Как мелодия, как песня. Мне нравится аналогия с музыкой. Композитор работает на пространстве семи нот, ограниченном кол-ве ритмов, гармоний, пространстве, которое исследовано до атома. Но «Дыры» удается отыскать. Самые простые мелодии – как правило, самые красивые и яркие. Там где, казалось бы, всё вычищено – что-то чувствуешь, что-то находится.… Потом начинается что-то вроде золотой лихорадки: как в рассказе Джека Лондона, что-то странное приключается со временем, с его течением – от рассвета до заката проходит— словно всего несколько минут… Но ведь и читатель, если автору удается нащупать золотую жилу, испытывает то же самое…
Конечно, когда произведение готово, бывает любопытно попытаться проанализировать его структуру и генезис.
Моя вторая литературная профессия – переводчик. Последние годы я перевожу на литературный английский. То есть на язык изначально мне чужой. В отличие, например, от Набокова.
И вот какое удивительное я сделал открытие – в процессе перехода на английский. Читая в оригинале Лондона, Фаулза, Кинга – вдруг осознал, какие скромные средства (при моем весьма ограниченных языковых возможностях) требуются для того, чтобы в моей голове возник детальнейший, до мельчайших изгибов и оттенков проработанный образ…
Кстати, весьма искушенный в писательском ремесле Стивен Кинг пишет о чем-то подобном. Литература – есть своего рода гипноз и телепатия. И магия. Например, если напишете нечто весьма примитивное, примитивным языком, простыми словами: «На столе, покрытым скатертью в горошек, стоит клетка с кроликом, на боку у которого выведены зеленые цифры 66…» Вы тут же представите себе определенный стол, скатерть в красный горошек, железную клетку с никелированными прутьями, белого кролика с розовым носом и неровные, словно намазанные зеленкой, цифры… Как, откуда? Ничего этого в убогом тексте не было!.. Но я скажу больше: вы не только увидите эти почти осязаемые подробности, но и почувствует нечто другое – загадочное, глубокое пространство вокруг…
Жанры, приемы… Классический писатель, бедный, мучается, постоянно в сомнениях – писатель ли он. А вот у женщины проще. Приносишь деньги – писатель. Не приносишь – не писатель. Опять приносишь – опять писатель… И только мы понимаем, что писатель – раз и навсегда писатель!
Очень кратко. Проза и стих: дивергенция или конвергенция?.. Думаю – полная, безоговорочная конвергенция. Прошли времена формальных экспериментов. Как в Оптимистической Трагедии (кстати, пример синтеза многих жанров), которую я сейчас перевожу – где в текст встраивается ритмическая проза и чисто поэтические образы.
Но все ж в Каннах – приз дали не за художественные изыски и эксперименты – а в категории лучшая Революционная Эпопея.
Иногда хочется воскликнуть: какие там жанры, какая там эстетика!
Литература без иерархии, без императоров и фараонов (как и жизнь вообще) превратилась в сплошное Гуляй-Поле. Никто не видит ни смысла, ни потребности чему бы то ни было соответствовать. Случайные люди не чувствуют себя обязанными хотя бы иногда заглядывать в орфографический словарь. Какие уж тут пирамиды и маяки! Одни землянки, да хутора.
Да самозваные «батьки» и «мамки».
Также хочу сказать о запретах совсем иной природы. О том, что, наверное, имел в виду Щедрин – говоря о литературе как о «путешествии в запретное».
А Юнг так прямо и заявлял: «Наивный не замечает, какое оскорбление наносит людям, говоря с ними о том, чего они не знают…»
С другой стороны, чуть-чуть перефразируя Ф. Сологуба, и писатель никак не может примириться с тем, что несправедливость и неправда очень удобны для людей, а справедливость и правду надобно создавать, ибо нет их в земной природе. Горько писателю видеть, что ложью держится сама жизнь. А правда разрушает ее.
Это очень похоже на то, что описывал Томас Вулф в «Домой Возврата Нет», когда писателя грозились линчевать земляки – за вполне невинно изложенные подробности их провинциального быта.
Можно еще проще: приходишь, значит, в гости, отлично эдак пообедаешь, выпьешь, и что же – никак не можешь удержаться, чтобы не открыть глаза хозяевам на их уродства!
Собственно, литература этим, по большей части, и занимается.
Сюжет, материал, композиция, жанр, стиль, чувство меры… Только когда читаешь великих, понимаешь, какая все это чепуха!
Гоголь говорил, что не видит большего подвига писателя – как подать руку изнемогшему духом. В этом смысле, я уверен, при всем своем благоговении перед литературой, он не остановился бы перед использованием любых запрещенных приемов.
Нынешние писатели частенько сетуют на подлое наше время: мол, слово литераторов теперь ничего не стоит. Вряд ли это справедливо. То есть и ныне, и в прежние годы слово имеет один и тот же вес. Вот только сами литераторы изрядно «полегчали». Взять хоть «благословенную» пушкинскую пору. Тогда литераторов опасались. А сами они жизнями не аллегорически рисковали. И сажали их, и вешали. Не из-за их книжек, конечно. Ведь и заговоры устраивали, и в масонских ложах сиживали. Были не при власти, а сами были частью власти. Бестужевы-Пестели. Да и в быту могли эдак запросто на дуэль вызвать – застрелить, заколоть… Сколько их было – писателей-революционеров! Не только подпольно листовки печатали, но и бомбы метали. Вроде даровитого Степняка-Кравчинского. Да и Владимир Ильич – тоже именовал себя «писателем».
Если бы нынешние собрались да ухлопали парочку губернаторов, олигархов или еще кого, так и на их книжки публика, может быть, стала бы молиться… А так – расписались в худосочности своего слова – не способного ни образумить, ни уничтожить, ни даже толком оскорбить…
Я веду именно к понятию жанра, и, что важнее, к его корню. Русская традиция понимания литературы – отнюдь не ограничивается выделением ее в вид искусства, обслуживающего досуг обывателя. Литература, ее предмет и содержание – даже не продолжение и не результат, есть жизнь как таковая.
Таким образом, нужно зафиксировать правильную причинно-следственную связь. Сначала жизнь и автор – и только затем жанр и произведение!
Солнце наше, Пушкин Александр Сергеевич, как подметил еще Юрий Лотман, «…вошел в русскую культуру не только как Поэт, но и как гениальный мастер жизни». Вот уж, действительно, кто не вдавался в теорию литературы, не делал нарочитых разделений на жанры. При этом свободно плавая в любом из них. Если нужно оперативно отреагировать на подлость, тупость или тиранство – пускал эпиграмму. Если хотел добиться женской благосклонности – писал сонет-посвящение. В минуту праздности – мог и поэмку присочинить. Потребность общения – прибегал к эпистолярию. И т. д. Форма, жанр рождались исключительно в соответствии с потребностями сердца и ума. Когда он говорил о чистой поэзии, то, как мне всегда казалось, он имел в виду именно это – свободу творчества как свободу жизни – как высшее ее мастерство. … Ох, недаром, видно, с памятника Пушкину, как известно, регулярно тырят ограничительные цепи! Это очень символично!
Как две формы существования одного и того же – свободы духа – жизнь и литература всегда перетекала одно в другое. То жизнь немножко обгонит слово, то слово жизнь.
Вот об этом «мастерстве жизни» и следует помнить тому, кто имеет дело с русской литературой!
(частично текст был зачитан в качестве содоклада на научно-практической конференции в Литературном институте)
Только не будь… поэтом! или сокровенный цесельчук
(опыт дифирамба)
Сразу подумал: вот бы немножко переключиться, написать под видом рецензии маленький мемуар.
Тесный такой подвальчик старинной театральной библиотеки. Презентация новой поэтической книжки Дмитрия Цесельчука «В рай как прежде открыта калитка». Поэзия по-прежнему в глубоком подполье. Как в молодости. Так, вероятно, и надо: поэзия – перманентные катакомбы, удел пассионарных неофитов. И вечная юность. Рай.
Знакомые-незнакомые глаза. Хорошие. Неравнодушные. Человеческие. Несколько старых друзей. И неожиданно для одного культурного мероприятия – густой рой сугубо личных, очень давних воспоминаний, ассоциаций.
Кстати, первый раздел книги так и озаглавлен «Private Life». Аллюзия с англо-саксонским периодом Бродского. В переводе с английского – «Частная жизнь». А еще точнее – «личная». Само понятие в качестве исходного концепта.
С этого и начал Цесельчук, упершись локтями в изящный, утрасовременного дизайна, как на брифингах ООН, стойку-пюпитр. В очках для «близости». Адекватно харизматичный, точь-в-точь как на новенькой обложке.
– В конце концов, это ведь нормально, – принялся разобъяснять он. Интеллигентно. Как бы оправдываясь, – это ведь еще у Пушкина о себе: мол, мещанин я, мещанин…
Аналогично, мол, и мы, литераторы, всегда себя так ощущаем. Как он, Александр Сергеевич. И прозаики, и поэты. Вот и у Бродского, знакомца Цесельчука в молодые годы, где-то эта тема тоже обозначена.
А как насчет Боба Дилана?..
Нет, пожалуй, я бы не смог писать мемуары. Куда там рецензии. Зверски трудное это дело. Едва начнешь протирать закопченное стеклышко памяти, как за ним сразу вспыхивают звезды, много звезд, солнце, луна, распахивается небо, бегут ручьи, пахнут почки, зеленится зелень, слышны родные голоса, смеются девушки, машут руками, танцуют, плачут люди. Как обо всем об этом рассказать?! А ведь жанр мемуара, как ни странно, предполагает определенную компактность изложения. Хоть бы в результате и выписались два тома «Былого и дум» как у Герцена. Но никак не растеканье мысью по древу.
На самом деле, у меня совершенно другое намерение. Я хочу написать здесь о небывалом феномене. К тому ж, книга, которая лежит передо мной, не только текст, но и повод.
Иногда мне кажется (перекрестился), что вся наша жизнь – только повод.
Да, да, да. Заявляю ответственно: случай уникальный. И, может быть – даже в масштабах всей современной литературы. Собственно, это, может быть, центральный ее эпизод.
Он мог бы стать энциклопедической статьей, украшением какого-нибудь помпезного, золоченого фолианта. А еще лучше – если б вписать его в какую-нибудь Книгу Почета, вроде книги рекордов Гиннеса, но такую, где запечатлены не дурацкие сальто-мортале, а лучшие человеческие поступки, замечательные достижения духа, куда вписаны имена самых достойных людей.
Вообще странно. Судя по всему, я первый, кто сообразил зафиксировать этот факт для истории. А ведь с тех пор минул не один десяток лет. Да и я – отнюдь не единственный свидетель и участник… Конечно, это огромная удача! Я ужасно, ужасно этому рад. Такое хорошее, яркое, свежее чувство! Вот, давеча от радости даже хохотал во сне. И, конечно, чувствую писательский азарт. Еще бы не ухватиться за такой эксклюзив! Пусть даже окажется, что об этом уже написали 880 литераторов, вроде меня, я, пожалуй, не сильно огорчусь.
Ведь я и сам до поры до времени не писал. Как-то осело в запасниках души, пока оказия в виде презентации не подвернулась. Да и легко ли писать об основах?!.. Да, да, в свое время мы именно так именовали между собой людей, которые вызывали у нас особенное уважение: такой-то, мол, а? У-у! Что ты! Основа!
Пусть даже 2880 человек. Чем больше, тем лучше! Ибо и сама история, и ее герой этого более чем заслуживают.
Итак, напишу, как оно есть.
Еще при Советской власти, но уже где-то между Черненко и Горбачевым, жизнь молодого литератора была все еще довольно сложной штукой. А зачастую, и драматичной. И это при том, надо заметить, что мое поколение не отличалось никакой такой особой притязательностью. Не желало изысков, вроде усадеб в Ясных Полянах, домов Творчества в Ялтах или Переделкине. Чтобы писать-творить много нам не требовалось. Всего-то и было нужно: чуть-чуть пространства этой самой «Private Life». Частной, личной жизни.
Мне было 25 лет, а может, 27. Кажется, у Пушкина где-то есть наблюдение, что если мужчина вообще способен научиться чему-либо, то лишь до 30 лет. А если не успел, дело плохо – так дураком и помрет. Кстати, и Хэм где-то категорично заявлял: если хочешь стать настоящим, профессиональным литератором, то первый свой серьезный роман обязан написать до 29 лет.
В общем, я чувствовал: время жутко поджимает.
У того же Хемингуэя: чтобы написать полноценную книжку молодому писателю требуется изрядный кусок времени продолжительностью не менее одного года, это как минимум. Притом абсолютно свободного времени.
К тому моменту, я уже отработал положенные после института два или три года по распределению и без особых колебаний уволился с работы – чтобы засесть за нетленку. А в том, что это будет по-настоящему сильная книга, я не сомневался. Ведь речь шла о романе «Человек-пистолет, или Ком».
Кое-какое личное пространство у меня тоже имелось. Две комнатки в коммунальной квартире. В меньшей, «шестиметровке», устроил кабинет. В другую приводил девушек.
Однако и проблемы обнажились сразу. Да еще какие! Можно сказать, хрестоматийные.
Во-первых, как только я приглашал девушку, злобная и склочная старуха-соседка (к слову сказать, ветеран партии и орденоносец) устраивала скандалешник и вызывала милицию.
Во-вторых, я тут же был поставлен на учет как потенциальный тунеядец. Хоть бы и бывший инженер-физик. Участковый, вооруженный резиновой дубиной, (тот самый, который являлся по вызову старухи-соседки с проверками паспортного режима, писанием протоколов и т.д.) регулярно вызывал меня звонками и повестками в отделение для профилактических бесед. Реально похожий на Берию, эдакий хрестоматийный плешивый человекоядный хряк с садистской ухмылкой кивал на настенный календарь у себя в кабинете, в котором неопустительно делал пометки, вычеркивал заточенным с двух сторон сине-красным карандашом дни, оставшиеся до «времени Ч». Это был двухмесячный срок, в течение которого я был обязан устроиться на работу. Иначе… страшно представить. Впрочем, участковый, несомненно обладавший неким извращенным изобразительным даром, очень доходчиво живописал мою дальнейшую судьбу: суд, высылка за 101-й км из Москвы, тюрьма, лагерь… Ибо статья о тунеядстве (уснащенная при желании, а такое желание у моего участкового имелось, дополнительными скверными, отягощающими параграфами и пунктами, включая антиобщественную и антисоветскую деятельность) была отнюдь не пустой страшилкой. К тому же, для устройства на работу, если бы я и решил трудоустроиться, мне, опять-таки, потребовалась бы справка из милиции.
Какое уж тут личное-частное бытие молодого писателя! Дни моей молодой творческой жизни стремительно таяли. Да что там, творческой – дни моей жизни на свободе!
Честно говоря, в тот момент я и правда не представлял, какой могла быть развязка. Как вообще выкручусь из всей этой ситуации.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом