Исаак Дан "Две новеллы. Из новелл, навеянных морем"

Эти новеллы часть замысла – сборник из шести новелл – историй, связанных с морем, происходивших в самом конце 20 века. Первая – «Голиаф и Мюнгхаузен» – черноморский берег Украины, забрасываемая московская археологическая экспедиция, история девушки из России и двух местных жителей глазами рассказчика, москвича-фотографа. Новелла «Ледяное море» – счастье и трагедия молодой пары, непризнанных поэта и скульптора в Петербурге, подслушанные инвалидом, почти не покидающим своей квартиры. Все действия и герои новелл вымышлены.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 17.06.2024


Жизнь, к которой она привыкла, рухнула, я ни в чём не мог ей помочь, в этом были настоящие причины всех наших ссор. Я был тогда уже не только не состоявшимся зоологом, но не состоявшимся оператором документальных фильмов, самодеятельным московским фотохудожником, однажды выставившимся в областном Краеведческом Музее на Украине, работы которого были никому не нужны. Моя мечта снимать природу, снимать так, как не снимал ещё никто, соединив художественную красоту композиций и планов с иллюстративностью, наглядностью и точностью научных комментариев, так соединив, чтобы одно никак не противоречило другому, была пустой и несбыточной, мертвой в зародыше. Эти фильмы и фотоснимки никому не были нужны, это требовало расходов, которых я не мог нести. Того, что я зарабатывал, снимая свадьбы и юбилеи второго ряда богатеющих, стремившихся во всем подражать настоящим новым нуворишам, едва хватало, что бы прокормить нас с Динарой. У меня было слишком много конкурентов, умевших быть ближе к тем, кто нанимал, готовых работать круглый год, а не только с ноября по апрель.

Динара ожесточенно доказывала мне, что Юра не новый натурфилософ, а просто больной человек. Я, может быть, готов был согласиться с ней. Голиаф не мог соответствовать своим стремлениям, не мог на самом простом бытовом уровне, потому что жить в грязи, смраде, в окружении мух, конечно, не отвечало идеалам слияния с мудростью и с природой.

Но разве я и она, разве все мы, включая её знакомых по экспедиции, моих родителей и их друзей, людей в Москве, работой которых я восхищался и которых хотел превзойти, могли мы существовать так, как хотели? Разве не были мы, поголовно упавшие в бедность, за исключением тех, кто сумел уехать на Запад или перестал быть собой, в глазах людей, живущих практическими нуждами, такими же чудаками и ненормальными, неприспособленными, как Голиаф? Разве не сохранял он при этом больше достоинства, больше терпения, больше незыблемой верности избранному пути, чем остальные? Может быть, только потому, что был болен и не видел действительность такой, как она есть на самом деле. А может быть, также и потому, что было в нём что-то, чего не хватало людям с интеллектом или тонким чувством красоты.

Я не говорил этого Динаре, я понимал, тогда будет лишь бесполезный спор, и новая ссора, в результате которой придется спать, раздвинув коврики к противоположным стенкам палатки и повернувшись друг к другу спиной. Я молча шёл рядом и нёс книги, взятые у Голиафа. Возможность пользоваться библиотекой была единственной ниточкой, ещё как-то привязывавшей Динару к нему. Но в дальнейшем я должен был выбирать для нее, больше она не бывала в его доме.

«Прости меня», – сказала Динара, наклонив ко мне в темноте палатки лунообразное лицо, – «Я не знаю, зачем все это тебе говорила. Юра добрый и мягкий человек, я знаю, ты любишь его. Но я ненавижу мух, я больше к нему не пойду, ты сам отнесешь ему книги, когда мы их прочтём». Я молча захватил её лицо руками, и стал целовать. Моё терпение было вознаграждено.

На следующий день, с раннего утра я отправился к перешейку, узкой полосе берега, разделявшей море и лиман. Мы знали, что приехали сюда последнее лето, и, наверное, больше никогда сюда не вернёмся. Внутренне знали даже без «наверное», но этим «наверно» просто успокаивали себя. Я хотел побольше поснимать в тех местах, ещё недостаточно освоенных мной в предыдущие годы.

По дороге я специально обдумывал, как избежать встречи с Мюнгхаузеном. Он всегда занимал опорный пункт именно на треугольнике суши, окруженной с юга – морем, с запада – лиманом и с северо-востока – шоссе, посёлком, где он жил, и пляжами с отдыхающими. Он вечно торчал точно на границе между сравнительно дикими и захваченными людьми цивилизации, с присущей им грязью, местами. С одной стороны вдали, как правило, стояли палатки, с другой никого не было, Мюнгхаузен был прямо на середине, и очень трудно было миновать его, идя на перешеек, если не плыть по морю или не брести через топь лимана.

Если прозвище Голиафа было плодом изысканного воображения кого-то из археологов, наиболее вероятно – профессора, и в общем-то было наигранным, странным, шедшим скорее от противного, то кличка, данная Мюнгхаузену, была проста и естественна, её не нужно было изобретать. Он был худ, у него было почти измождённое вытянутое лицо, он носил усы и заплетал волосы в косичку, его панама была треугольной формы, добавьте к этому то, что любил приврать, и станет ясно, почему всякий знал его, как Мюнгхаузена.

Он был человеком посёлка настолько, насколько Голиаф был деревенским. В эти места приехал в детстве, когда родители переместились сюда в поисках лучшей жизни, родня была рассеяна по городам и весям бывшего Союза. По профессии был корабельным электриком, служил на флоте на Балтике, но лишь однажды побывав в плавании, большую часть службы обретался на берегу, об этом поведал односельчанин Голиафа, служивший вместе с Мюнгхаузеном, но полной мерой изведавший все тяготы морской службы. Вернувшись, Мюнгхаузен проработал несколько месяцев электриком в рыболовецком совхозе, поссорился там с начальством, потом трубил не один год в пионерлагере, где его теща была завхозом, а тетка – поваром. Я снял в посёлке две свадьбы и юбилей председателя совхоза, он уже после стал председателем акционерного общества «рыболовецкий совхоз». Не скажу, что это совпадало с моими желаниями, но люди многое рассказывали о себе и своих соседях, поэтому в ту пору я мог бы написать несколько подробных биографий наиболее примечательных поселян, хотя теперь в памяти осталось лишь то, что связано с Мюнгхаузеном.

Высказывания Мюнгхаузена с подросткового возраста отличались некоторой особостью, даже оппозиционностью. Он прочитал все журналы «Юный техник» лет за пятнадцать, хранил их подшивки. Высокомерно относился к соседям, за что в посёлке его не любили. Всегда предпочитал общаться с отдыхающими, и страсть как любил вести с ними умные разговоры. С тех пор, как в пионерлагере перестали платить зарплату, всё лето проводил ближе к перешейку, вдали от основного пляжа, ближе к палаткам, загорая нагишом, оставаясь в единственном предмете туалета – в неизменной треугольной панаме, охотясь на проходящих мимо чудаков из числа палаточников или любителей диких пляжей. Среди попавших в его сети, находились и те, кого убеждал снять у него или у тетки, не в это, так в будущее лето. Благодаря чему удавалось держаться на плаву, ведь в посёлке снимали летом не как в советские времена, когда в жаркое время сдавался каждый сарай.

Но Мюнгхаузен не относился к породе новых людей. Не расширялся, не стоил «отдыхаек», не наращивал капитал, чтобы возвести себе новые хоромы и купить новую машину. Ему нравилось быть особенным, проводить время среди «необычных» людей, а также подолгу не видеть свою вечно злую и задавленную бытовыми проблемами жену, обиженных его невниманием дочь и сына, приходящий в упадок дом. Он общался с отдыхающими, философствовал на природе, и периодически находил какую-нибудь экзальтированную особу женского пола, которую удавалось уговорить на романтические утехи в скалах под маслинами или в ее палатке. За такие фокусы в поселке в далекие времена ему бивали морду, и он давно переключился на приезжих, из породы странноватых. Пару таких даже и писали ему потом, о чем он говорил с небывалой гордостью. Жена его в прошлом была отчаянно ревнива, ему это нравилось. Когда-то видно из-за маленького роста, полноты и непрезентабельной внешности считала его счастьем, за которое нужно бороться, но в последние годы не дрожала за него, а тихо проклинала за лень и безразличие к дому и детям.

Я не любил Мюнгхаузена, что и так ясно, всякому прочитавшему эти строки. Это объяснялось не только тем, что о нём много говорили в посёлке, и я был вынужден это слушать. Не только тем, что, минуя его, было трудно попасть на перешеек. Но, прежде всего, тем, что по странному совпадению Мюнгхаузен очень любил меня.

Вероятно, я отвечал каким-то признакам человека из большого города, эдакого, необычного с точки зрения выросшего в посёлке. Может быть, в так важное для него ощущение «особости» каким-то боком входило и гуманитарное образование или гуманитарные интересы, он знал, что я живу в лагере экспедиции, никто из археологов с ним не общался. Он всегда брал с собой на море фотоаппарат, старый «Зоркий», в нашу первую с ним беседу, я упомянул, что у меня был такой же. Оказалось, что и ему, и мне купили такие камеры, обоим подержанные, когда нам было по шестнадцать, для нас обоих новый аппарат заменил «Смену», из которой мы выросли. Когда-то и я кое-что из своих первых познаний об искусстве фотографии почерпнул из «Юного техника», кажется, мы тоже говорили об этом вскользь, и у него это вызвало большое оживление. Но главная причина его привязанности коренилась, конечно, в моем умении наблюдать, что в общении с людьми превращалось в способность слушать. Не перебивая.

Возможно, я ошибаюсь, но, кажется, первым, что привело меня к наблюдению, была необходимость сидеть тихо и не шуметь, потому что папа работал над докторской. Во что бы я не играл, для родителей это было слишком громко. Читать я любил, но так долго не мог. Я стал смотреть за воробьями в окно. Они взлетали с нашего подоконника и садились на него не просто так. Чирикая, они говорили между собой. Я почти начал их понимать. Они слетали вниз, чтобы выхватить крошки прямо из под клювов неповоротливых голубей, и возвращались назад, чтобы обсудить это и чистить взъерошенные перышки. Я впервые осознал, что это очень интересно. Смотреть. Если погрузиться в это, часы и минуты проходят незаметно.

Я не ездил, как другие в пионерлагеря. Был ещё очень маленьким, когда сын директора института стал аспирантом моего отца, после этого маме разрешили перейти в папину лабораторию, и с тех пор каждое лето мы ездили все вместе в разные точки Союза и даже в Монголию, в самые диковинные места, лишь бы там жили парнокопытные. Или хотя бы можно было найти останки ископаемых парнокопытных.

Чтобы изучать парнокопытных, нужно было делать много разных вещей, вплоть до того, что собирать их кал, но самым значимым и понятным для меня было незаметными подбираться к ним – ох, как нельзя было шуметь – и наблюдать за ними.

Я помню, как мои нетерпение и непривычка ждать привели к неосторожности, неудачно повернувшись, я вызвал шум, а этим гнев кабана, мне пришлось, обдирая руки, забираться на дерево, пока отец самоотверженно отвлекал его на себя. Вепрь жутко ревел, ударял клыками в стволы, за которыми укрывался отец, я содрогался от ужаса, глядя, как он роет огромным носом землю. Помню, на закате на Севере, устав от неподвижности, я вспугнул северных оленей, за нами всполохнулись ближайшие стада, и вскоре мощный поток понесся по тундре, их спины превратились в реку, хотя я знал, что помещал наблюдениям отца, мне было радостно, так радостно, что горели ладони, оттого, что увидел эту реку. В лесах Белоруссии, я был уже старше, мы наблюдали, как самка даниэль ведёт своих оленят на водопой, как учит пить воду, и быть осторожными, ловить каждое движение, каждое дуновение ветра. Я забыл о затёкших членах, забыл об усталости, я весь превратился в смотрящее око, и сколько открылось мне.

Я обратил внимание значительно позднее, что большинство людей не умеют наблюдать. Что они не видят большей части того, что происходит вокруг. Что они не в состоянии долго молчать, погрузиться в молчание, забыть о себе, словно перевоплотиться в то, что ты видишь.

Правда, я больше всего на свете любил наблюдать за животными, живущими в природе. Многие другие вещи вокруг были абсолютно неинтересны, я вычеркивал их для себя. Но привычка иногда была сильнее, и я мог подмечать даже то, что казалось мне абсолютно ненужным. Порой это приносило мне пользу. Порой это разрушало меня и вело к моим многочисленным депрессиям, также как наблюдение за животными давало мне силу и крепость, мою невероятную выносливость, которая так поражала Динару, пожалуй, единственного человека, что имел о ней настоящее представление.

Я с детства не очень любил общаться. С возрастом находил общение, за редким исключением, всё менее интересным. Но я не боялся общения, просто, как правило, не видел возможности говорить о том, что было важно для меня. Мне оставалось только слушать. Это не было трудно тому, кто привык подолгу наблюдать, я превращался в слушателя, растворялся в слушании. Люди часто хотят говорить только о себе и том, что их волнует, смиряясь с тем, что высказывает собеседник только, как с неизбежной паузой. Я был идеальным слушателем. Это принесло мне немалую пользу. Это отняло часть моей жизни, которую хотел посвятить совсем другому. Научило равно принимать всех людей, избегать причинять зло и боль, и никому не отказывать в сочувствии. Со временем приучило быстро избавляться от груза, который всегда оставляют в душе чужие откровения, с искусством, граничащим с равнодушием и цинизмом.

Ставить барьер между собой и людьми, излияния которых мне не были нужны, по крайней мере, в определённый момент, это трудная наука, которую я осваивал всю жизнь, и до конца не освоил до сих пор. Я избегаю ранить других даже случайным словом, но этому не легко следовать, желая показать кому-то – у него нет права претендовать на моё внимание. Я избегаю наживать врагов, но, пару раз побыв идеальным слушателем, затем отказывать в лишней минуте своего времени – один из верных способов добиться ненависти. Выслушивание, как и длительное наблюдение, имеет свою инерцию, его трудно прекратить, когда оно стало привычкой. Едва начав слушать, ты покоряешься привычке, и привычка уже не отпускает. Если же стремишься к чему-то, но стремления далеки и не вполне достижимы, при этом требуют упорной работы, за которую нет награды прямо сейчас, а лень, разочарование, уныние, желание спрятаться от того, что в жизни совсем не устраивает, только и ждут того момента, чтобы сломать тебя, привычка всегда на их стороне! Какой-нибудь Мюнгхаузен схватил тебя за рукав, тебе не хочется обидеть, тебе не нужна его оскорбленная физиономия, оттого, что ты вежливо послал, и для тебя молчать и вбирать в себя потоки чужих слов так же просто, как для других дышать, и вот – ты уже слушаешь словоизвержения, текст которых предельно знаком, и забыта природа, на которую шел, чтобы работать, забыта заветная мечта, и теперь получается – оставил свою жену, тихо страдающую в палатке возле брошенных раскопок, ради того только, чтобы узнать, как тонок и неординарен Мюнгхаузен, прочитавший все номера «Юного техника» больше, чем за десятилетие.

«Юный техник» и «Зоркий» остались для меня в далеком прошлом, мне неинтересно, что может сказать о фотографии человек, старый аппарат которого постоянно лежит на подстилке и редко покидает свой футляр, в основном для того, что бы запечатлеть дам, имеющих склонность к диким пляжам и оригинальным беседам, мне глубоко безразлично всё, что попробует сообщить о местной природе человек, не уклоняющийся от своего маршрута от поселка до диких пляжей на протяжении многих лет.

Глядя через годы, яснее вижу, что нечто в Мюнгхаузене, несмотря ни на что, было мне близким. Нечто необъяснимое. Когда я в первый раз сказал ему, что спешу, чтобы успеть сделать нужные мне снимки при том освещении, что задумал, в глазах его впервые прочитал такое горе. Оно показалось мне до жути знакомым. У них не было никакого внешнего сходства, но эта была почти та самая безысходность, утрата света в очах, как у отца, когда я, наконец, решился сказать, что бросаю университет.

Это необъяснимое не позволяло поставить Мюнгхаузена навсегда за объектив камеры, как я уже научился делать с другими. Фотографирование и съёмка научили отстраняться, не отгораживаясь и не обижая, научили видеть людей через ясную призму и находить нужный фокус, смотреть как оператор даже без камеры в руках. Видеть только композиции, перспективы, интересные планы, удачные ракурсы и необычные ходы, всегда отделённые от меня, находящиеся как бы за плоскостью объектива. Я не мог смотреть так на тех, кто был мне дорог, кто был или стал частью меня и по определению не мог перейти за призму, сколько бы его фотографий или фильмов о нем я не сделал. Как родители или Динара. Ещё всего несколько человек.

Меня безумно раздражало, как, почему мог Мюнгхаузен попасть в их число! Он совсем не был мне близок, если бы я не стремился упорно снимать на перешейке, мы могли бы попросту никогда не познакомиться.

Я был какой-то частью его неосуществленных стремлений, было понятно уже тогда. Вижу теперь, что не сознавал в то время – он казался в какие-то моменты пародией на меня самого.

Он важно рассуждал о вещах, которые были ему недоступны, со знанием дела судил о том, в чём был абсолютно не сведущ, как знаток обсуждал дела, в которых остановился на самой первой ступени и не продвинулся дальше.

Я в ту пору много думал, читал, говорил, в основном, правда, только с Динарой, о фотографии и документальном кино, посвященным природе, я много смотрел того, что сделали другие, даже восхищаясь чем-то, критиковал, всё казалось недостаточным, всё, казалось, не отвечало полностью гармонии познания и красоты, вечно хромало либо одно, либо другое, или, что хуже, одно мешало другому. Но в том, что делал сам, не было ничего нового, я не мог достигнуть даже уровня тех, кем восхищался. А ведь хотел их превзойти, пойти дальше, найти свою, особую форму, способную как никакая другая выразить – они, дикие, прекрасны, увидьте их, узнайте их больше! Хотел, чтобы чувства неизъяснимой радости, испытанной мной, когда на закате мы видели спины бегущих оленей, превратившиеся в реку, и, когда, сидя у костра, я слушал, как отец рассказывает мне о повадках оленей, объясняя попутно, как устроены их челюсти и коленные суставы, соединились вместе. Но сколько бы не рассуждал, был катастрофически далек от этого в своих реальных работах. Ни об одной из них я не мог сказать – вот оно – то, что я хочу делать. Мог раз за разом отмечать – вот прекрасный материал для мусорной корзины, вот что-то схвачено, но не держится другое, здесь получился фрагмент, но нет целого, вот профессиональная хорошая вещь, ей можно гордиться, но это совсем не то, что я хотел выразить.

А ведь я снимал и снимал без конца, по многу часов отбирал один единственный кадр из нескольких пленок, ретушировал, резал. Мог ли я найти способ выражения того, к чему стремился? Существовала ли возможность соединить обычно другими не соединяемое, не пытался ли я бесплодно слить алгебру с гармонией. Или я был Мюнгхаузеном, смело фантазирующим о чём-то бесконечно далёком, абсолютно не понятном. Он при этом не видел себя со стороны и довольный собой грелся на солнышке, пока я рыскал по палящей степи и истыкал ноги колючками, часами брёл и стоял в жиже лимана, отдавал себя на съедение мошке, бесконечно проявлял и печатал, что бы большей частью резать и рвать. Результат был в чем-то сходен. Просто Мюнгхаузен, как всякий гротеск, был утрирован.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/chitat-onlayn/?art=70786168&lfrom=174836202&ffile=1) на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом