Александр Алексеевич Волков "Магдалина"

Двадцатилетняя крымчанка Марьяна приехала в большой город и по странному стечению обстоятельств поселилась в служебной квартире главного героя, от имени которого ведется повествование. Он влюбляется в свою гостью, но не встречает ответного чувства. Они продолжают жить под одной крышей как друзья, у каждого своя личная жизнь, но у Марьяны судьба складывается так, что все ее шесть браков, официальных и гражданских, оканчиваются трагически. Мужья, один за другим, гибнут по разным причинам: кто-то сгорает в пожаре, кто-то кончает с собой, кого-то губят наркотики, кто-то сходит с ума, и когда Марьяна остается вдовой в шестой раз, ее следующий брак с давним другом главного героя, наконец-то оказывается счастливым. Это не сентиментальный хэппи энд, но финал драматического пути двух людей к соединению друг с другом. А перипетии прежней жизни героини – не триллер в стиле "лихих 90-х", но сложное психологическое повествование, охватывающее период с начала 70-х годов прошлого века и до 00-х.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 04.07.2024

– Понятно, – сказал он, – сейчас приеду.

Валерий появился на пороге моей комнаты как раз в тот миг, когда я снял с электроплитки джезве, покрытое бурой дырчатой шапочкой кофейной пены.

– Значит, конины объелась? – настороженно спросил он, снимая шинель.

– Да, несварение желудка… – сказал я, постукивая по донышку джезве чайной ложечкой и негромко приговаривая, – велик аллах!.. велик аллах!..

– Что случилось? – спросил он.

– Да так, – сказал я, ставя перед ним колотую чашку, покрытую кобальтовой сеточкой, – ваш кофе, поручик!..

– Шутить изволите, сэр?..

– Отнюдь, – сказал я, глядя, как упругая агатовая струя бьет в переплетенное трещинками донышко.

За кофе я все-таки решился и подробно рассказал Валерке, как я топил мешок с машинкой, и как он уплыл на льдине вниз по течению. Он сперва нахмурился, потом обозвал меня олухом, а потом вдруг так расхохотался, что Володя, мывший в корытце весело гукающую Олюшку, постучал в дверь и спросил, не случилось ли чего?

– Со-собач-чка с-сдохла! – cквозь смех выдавил Валерка, – ко-кони-ны объ-объелась, д-дура!.. И этот еще: беременный матрос!..

– Беременный матрос – это ничего, это звучит, – сказал Володя и ушел домывать младенца. Незадолго до этого он, по совету одной своей приятельницы – профессионального юриста-цивилиста – провернул гениальный трюк: сперва ушел в дипломный отпуск, а потом раздобыл где-то бумагу, которая обязывала начальство нашего ЖЭКа предоставить ему работу в соответствии с полученной в университете специальностью. Переводчик с испанского и португальского. В ЖЭКе. В случае, если предприятие в данный момент не располагает подходящими вакансиями, руководство обязано предоставить сотруднику бессрочный отпуск за свой счет с правом работы по совместительству. При этом, в соотвествии с каким-то дополнением или примечанием, никто не мог выгнать его со служебной жилплощади, к чему, собственно, и сводилась практическая направленность всей этой казуистической акции.

– Вот пришлют им, к примеру, метлы из Чили или лопаты из Эквадора с инструкциями, – говорил Володя, когда мы встречались у кухонной плиты, – а я тут как тут… Не надо в консульство бежать, переводчика заказывать.

И, расправляя на веревке морщинистые пеленки, читал мне в подлиннике Федерико Гарсиа Лорку.

Но смех смехом, а дело делом. Решение в Валеркиной голове, как всегда, созрело быстро, и через два часа, дождавшись темноты, мы на глаз разделили пополам пухлую пачку отпечатанных листовок, спустились во двор и, пользуясь сквозными парадными и проходными арками, покинули сумрачные пределы нашего трущобного, занимавшего целый квартал, микрополиса. Погода в тот вечер нам благоприятствовала: моросил мелкий дождик, прохожих было мало, и мы, разойдясь в разные стороны, довольно быстро раскидали и расклеили наши воззвания по почтовым ящикам, телефонным будкам и рекламным щитам с глазастыми белозубыми стюардессами и голоногими мюзик-холловскими дивами с жемчужными кичками на головах. Домой я вернулся один, потому что Валерий, раскидав свою часть, должен был спешить в казарму. На другой день он позвонил и сказал, что все равно опоздал и вновь остался без увольнительных. Я же, сменив свой приметный кожаный клифт на простецкий вылинявший плащик и пройдя по обработанным накануне кварталам, сказал, что слепой котенок, которого я нашел накануне в помойном ведре на черной лестнице, начал пить молочко из пипетки, но еще не прозрел. На нашем эзоповом языке это означало, что народ, в лице отдельных представителей, обращал внимание на наше послание, но реагировал, по большей части, весьма индифферентно: курили, оглядывались по сторонам, чесали в затылках, пожимали плечами… Лишь перед гигантским фотопортретом генерального секретаря, где листовка косо перекрывала пестрый ковер орденских планок на груди вождя партии, стоял на стремянке небритый мужик в драном ватнике и плотницкой циклей сдирал бумагу, оставляя широкие царапины на фанерном пиджаке верховного главнокомандующего. А на следующий вечер ко мне зашел Володя и, хитро усмехнувшись, передал сообщение Би-Би-Си о том, что какие-то охламоны расклеили по всему городу листовки с призывами к свержению существующего строя.

– Действительно, охламоны, – сказал я, – как они себе это представляют?..

Вот, собственно, и все, что ярче всего проступает на потертых слайдах моей памяти, когда я обращаюсь к истории нашего знакомства. Потом наши пути несколько разошлись, но при этом каждый знал, что стоит ему попасть в беду, в одиночестве он не останется. А это уже немало.

ГЛАВА …

Когда мы вернулись на кухню, Катерина уже сделала Марьяниной свекрови очередную инъекцию, и старуха опять забылась в блаженном наркотическом сне. Мне после операций приходилось лежать под морфием, и я знаю, что это такое: боль исчезает, и тело словно растворяется в прохладных сумерках больничной палаты, освобождая душу для чистых беспредметных ощущений, напоминающих, если верить описаниям, буддийскую нирвану. Валерий как психиатр считал, что с безнадежно больными, умирающими в страшных физических мучениях, людьми, следует вести долгие проникновенные разговоры, из которых можно очень много узнать о человеческой психике. Но при этом он придерживался мнения, что вопрос о способе кончины умирающий имеет право решить самостоятельно, и если он чувствует, что его сил уже не хватает на то, чтобы достойно встретить грядущее небытие (все эти модные, кокетливые рассуждения о “жизни после смерти” Валерий считал откровенным шарлатанством), кто-то должен взять на себя выполнение его последнего прижизненного желания.

– Против такой постановки вопроса, конечно, многие протестуют, – говорил он, – но я бы хотел знать, многие ли из этих гуманистов видели, как умирает человек?.. Не в кино, не по телевизору, сидя перед экраном за чашечкой кофе или бокалом шампанского, а в жизни, в душной как вошебойка палатке, провонявшей дезинфекцией, кровью и испражнениями?.. Многие, конечно, надеются, до последней минуты не верят, что это конец, думают, что как-нибудь обойдется, да и кто вообще верит в смерть в двадцать лет, но… в общем, черт бы побрал всех этих интеллигентных гуманистов, журналистов, демонстрантов, политиков – живую жизнь по бумажкам хотят устроить, мечтатели хреновы!..

Так он рассуждал, когда приехал в Ленинград после возвращения из Афганистана и ласковой встречи, которую устроила ему его драгоценная Дарья. Остановился он тогда у нас, в нашей “распашонке”, так как деваться ему было просто некуда. Купил гражданский костюм, ботинки, сколотил себе из досок узкие деревянные нары и, с моего одобрения, тремя дверными петлями прикрепил их к стене, чтобы поднимать на день, освобождая пространство для нашей тринадцатилетней дочери Светки, учившейся в детской художественной школе и днем ставившей у этой стенки, ярко залитой предзакатным солнцем, свой мольберт с загрунтованным холстом. Кстати, Валерке очень нравилось смотреть, как она работает, и когда Светка, повязав длинные льняные волосы красной лентой, шла в комнату, он сперва помогал ей установить мольберт, а потом садился на табуретку в противоположном углу и подолгу смотрел, как она наносит на белое поле аккуратные разноцветные мазки. Сперва Светка стеснялась этого остролицего, гладко выбритого человека с крупной седой прядью в густых черных волосах, но скоро привыкла и даже стала слегка кокетничать, меняя ленточки вокруг головы или заплетая волосы в тонкие тугие косички. Валерий тонко почувствовал этот момент и из безмолвного наблюдателя стал невольно превращаться в советчика, высказывая порой какие-то замечания, типа: вот этот переход у тебя немножко резковат… или …вот это место кричит, попробуй пригасить его или уравновесить небольшим акцентиком вот здесь… Сначала Светка в ответ на эти рекомендации самолюбиво поджимала губы, начинала волноваться, краснеть, путала и нервно мешала краски, разводя на палитре какой-то дикий винегрет, но вскоре успокоилась и во многих случаях стала соглашаться, твердым бестрепетным мазком помечая указанное место. Тогда же Валерка начал учить ее играть в шахматы, а когда она уходила спать, и мы втроем собирались на кухне за вечерним чаем, говорил, что из Светки, займись она этим делом чуть раньше, мог бы выйти толк. Но тут же одергивал себя, говоря, что нет, наверное, ничего хуже, чем быть родителями детей-спортсменов, особенно если эти дети выходят на высокий отечественный или – боже упаси! – международный уровень.

– Девочка в двенадцать-тринадцать лет становится призером всесоюзной Олимпиады, а в четырнадцать-пятнадцать – чемпионкой мира! – восклицал он, нервно забрасывая за ухо седую прядь, – она еще ребенок, а тут весь мир – у ее ног! Медали, кубки, лавры – а о ее психике кто-нибудь подумал?!.

И приводил пример с одной своей пациенткой, в шестнадцать лет ставшей чемпионкой мира по художественной гимнастике, а к тридцати двум годам превратившейся в хроническую алкоголичку, за стакан портвейна раздвигавшую ноги перед всякой швалью, подхваченной у пивного ларька. На чердаке, в подвале – все равно.

– Здесь меня постигла неудача, – честно признавался Валерий, – я долго и безнадежно пытался найти в ее подсознании хоть одно здоровое зернышко, за которое можно было бы зацепиться, но – увы!.. А там чего только не было: и как сам тренер ее на допинг сажал, и как трахал перед выступлениями прямо в раздевалке, уверяя, что от этого у женщин сил прибывает… И при этом самолеты, автобусы, Рим, Париж, отели, мотели, стадионы, публика, аплодисменты, кубки, венки, телевидение, пресса – золотой дождь!.. И вдруг все это кончилось, сразу, резко, как обрубило – как жить дальше?.. Чем?.. Хорошо хоть наркоманкой не стала, это уже совсем труба дело, хотя женский алкоголизм тоже практически неизлечим, разве что на самых ранних стадиях…

Порой он увлекался и пускался в такие подробности своей лечебной практики, что мне приходилось даже останавливать его, толкая ногой под столом. Но как-то Катерина, заметив мои неуклюжие маневры, сказала, что Светке предстоит жить отнюдь не в райских кущах, и потому чем больше она, мать, будет знать о том, что может случиться с ее дочерью в нашем беспокойном мире, тем будет лучше.

– Живопись, выставки, мастерские, художники, – сказала она, – знаем мы эту публику – глазом моргнуть не успеешь, как в подоле принесет!..

– Катя! – патетически восклицал я, – как ты можешь так говорить о нашей дочери?..

– Как? – спрашивала жена.

– Да вот так: принесет… в подоле… – пояснял я, – словно она какая-нибудь Дунька деревенская, которая, как целомудренно выражаются в нашей глубинке, “ходит” с солдатами из расположенной поблизости воинской части…

– Ну, на этот счет ты особенно не обольщайся, – говорила жена, – художники в этом смысле – большие демократы!.. Им все равно: Дунька или Моника Витти…

– Ладно, кончайте, – прерывал нас Валерий. И вздыхал: эх, мол, где мои семнадцать лет!..

Серьезные это были вздохи или притворные, судить не берусь. Валерий достойно нес бремя своих несчастий, и за месяц жизни в нашей квартире так хорошо вписался в наш семейный психологический мирок, так приручил к себе нашу несколько угловатую и диковатую – неизбежные издержки переходного возраста! – дочь, что я порой ловил себя на мысли, что лучшего мужа для Светки трудно представить. Даже Катерина как-то очень уж откровенно проговорилась на этот счет. Жарила с утра яичницу, а потом вдруг отвернулась от плиты, посмотрела куда-то в пространство поверх моей головы и ни с того ни с сего, высказалась в том смысле, что уж больно велика разница: двадцать пять лет – она ему в дочери годится… И заплакала.

Я не помню, у кого из нас – у меня или Катерины – впервые замаячила мысль свести Валерия с Марьяной, но точно знаю, что это случилось не само собой. Хотя сам случай вполне вписывался в народную социологическую шкалу, согласно которой мужчину в возрасте от двадцати до тридцати лет женит любовь, от тридцати до сорока – друзья, а далее – по большей части глупость. Но вначале никакой мысли о женитьбе не было: двух месяцев не прошло, как на пожаре погиб Стас, и Марьяна вообще не хотела видеть никого, кроме самых близких друзей, к коим, в первую очередь, относились мы с Катериной. При том, что ее покойный муж Стас был человеком совсем другого, не нашего круга, и когда мы собирались на какие-нибудь общие праздники, по большей части молчал и, выслушав чей-нибудь тост, поднимал над скатертью рюмку водки, вставал и, методично чокнувшись с каждым из присутствующих, опрокидывал стопку в свои ржавые прокуренные усы. Как это получилось? Довольно странно, даже романтично, и несмотря на то, что лубочные красоты и кошмары триллеров, боевиков и “love story” с их развесистыми happy end’ами в равной степени нагоняют на меня безудержную зевоту, я постараюсь вкратце изложить предысторию этого странного брака.

Представьте себе такую сцену: мастерская в мансарде, по стенкам холсты, куски фанеры, по углам безликие портновские манекены, все это закрашено жирными экспрессивными мазками, закамуфлировано всякой дрянью от обрывков ботиночных шнурков до консервных банок, стоптанных туфель, пустых папиросных пачек, бутылочных пробок и использованных презервативов – инсталляции, перформансы, муляжи и марьяжи. Особенно, марьяжи. Причем, не карточные, а самые натуральные: король, дама, и где-то сбоку, на табуреточке – валет. Освещается все это трущобное великолепие вмонтированными в потолок автомобильными фарами, свет которых довольно рельефно лепит скульптурную группу: король, дама, валет – сидящую вокруг шаткого трехногого столика, уставленного разнообразными бутылками с иностранными этикетками: “Shootarita”, “Baileys”, “Loel”.

– Ах, какая прелесть – этот “Loel”! – томно восклицает “дама”, пригубив из фарфорового стаканчика, обвитого матовым ультрамариновым дракончиком – изделие художницы-керамистки из мансарды напротив.

– Португальский портвейн тоже ничего, – говорит “король”, подвигая “даме” свой граненый стакан, украшенный разноцветными отпечатками его сильных костлявых пальцев.

– Ах, нет, Рашид, как ты можешь так говорить! – морщится “дама”, пригубливая и брезгливо отстраняя от себя стакан с темной подковкой губной помады на ободе, – портвейн есть портвейн!..

“Валет” тонко и жидко хихикает, исподволь бросая на них злые, жалкие, умоляющие взгляды. Он-то точно знает, что во всех этих бутылках нет ничего, кроме обычного портвейна “Кавказ”, купленного в угловом “Гастрономе”, но продолжает играть в эту странную игру, где ему отведена весьма двусмысленная, жалкая роль полуотставленного мужа, “второго номера”, “дубля”. Правда, один раз они великодушно предложили ему присоединиться к ним и образовать, таким образом, “французский вариант”, но “валет” был настолько потрясен цинизмом этого предложения, что быстро напился и, притулившись на краю широкого, обитого войлоком и застеленного набивной индийской простыней, ложа, самым пошлым образом проспал все “гаремные радости”. После того случая подобные предложения не повторялись, а он сам, мучительно освоившись с перспективой “вечного адюльтера”, не осмеливался намекать на “вторую попытку”, но, в робкой надежде досиживал до того момента, когда чувствовал, что ему вот-вот скажут прямо в лицо: иди домой, Петушок, а то ты все испортишь!..

Петушок, который к тому времени обычно бывал уже слегка “на кочерге”, строил на своем лице жалкую мину, больше похожую на одну из мертвых масок японского театра Но, нежели на человеческое лицо. Затем ему по заведенному обычаю следовало прикурить сигарету от свечки, торчащей из носового провала человеческого черепа посреди столика, встать, молча раскланяться и шаткой походкой проследовать в полутемную прихожую. Гостеприимный хозяин, ловя беспомощную ладонь “валета” подмышечным раструбом рукава и устраивая пальто на его кругленьких покатых плечах, на прощанье совал ему в нагрудный карман сложенный вчетверо червонец – на такси. Спустившись во двор, “валет” поднимал голову и, дождавшись, пока в окнах нависающей над четвертым этажом мансарды погаснет свет, неверными пальцами выцарапывал червонец из кармана, доставал зажигалку, цокал пьезоэлектрическим кремешком и подводил под засаленный уголок купюры огненное перышко. Когда купюра разгоралась, он ловким ударом об колено выбивал из картонной коробочки мундштук, закусывал зубами гильзу и вытянув папиросу, прикуривал от зубчатой огненной короночки вокруг свернутого в трубочку червонца. Завершив прощание этим миниатюрным пиротехническим ритуалом, “валет” выбирался на улицу и твердой независимой походкой спешил к ближайшему мосту, чтобы успеть перебраться через Неву до его разводки.

Впоследствии, согласно одной из версий, в ту ночь он не успел, но проверить ее достоверность не представлялось возможным, потому что пожар в мастерской случился летом, соседи по коммунальной квартире были на даче, и никто не мог в точности сказать, вернулся Петушок домой или нет. Впрочем, он вполне мог не успеть, потому что ночи были белые, и со двора трудно было понять, погас свет в щелях между фанерными щитами, изнутри прикрывавшими широкие окна мансарды – или нет. И потому Петушок мог простоять во дворе дольше обычного, а потом, глянув на часы, ясно увидеть роковые цифры на электронном табло. Далее, в согласии с предложенной следствием версией, он, вместо того, чтобы подняться в мансарду напротив и попроситься на ночлег к художнице-керамистке, целыми ночами выращивавшей фарфоровые цветы на выпуклых боках анемичных бокалов, вошел в тот же подъезд, из которого вышел. “Валет” это отрицал. Он говорил, что даже если бы он и вошел, то с единственной целью: тихо устроиться на широком подоконнике и проспать до открытия метро. Потому что после его ухода хозяин запирался в мастерской на крюк, в чем и могли наглядно убедиться пожарные, взламывавшие дверь. Так что даже если бы у него и был второй ключ – откуда, да и зачем? – он все равно не смог бы проникнуть в прихожую и, как предполагает, но отнюдь не утверждает следствие, совершить поджог в припадке ревности.

Ревновал ли он свою жену? Да, естественно. Значит, мотив был? Был, он не спорит. Но мало ли у кого какой может быть мотив? Вот вы, товарищ следователь – пока еще не “гражданин cледователь”! – можете, к примеру, до смерти ненавидеть свою тещу, подбивающую вашу жену уйти от вас к… ну, не важно. Мотив есть, а “дела” – нет. Так и здесь: не было у меня второго ключа – и все. Хотя ключ был, и Марьяна точно знала, что он был. Знала, но молчала. И когда следователь приходил к ней в больницу, признавала все: да, был моим любовником, да, три года, да, муж знал, мы не скрывали, – но когда допрос упирался в роковой пункт, делала удивленные глаза и, отрицательно покачав головой, просила немного поднять переброшенный через блок противовес. А он мог тайком сделать слепки ключей и изготовить дубликаты втайне от вас? Кто, Петушок? – ой, не смешите меня, швы разойдутся!..

Она вообще была смешливая, Марьяна, гречанка из Керчи. Свои переводы подписывала псевдонимом “Мариам Крымская”. Я как-то сказал ей, что так, наверное, в прошлом веке именовали себя провинциальные актрисы со сторублевым бенефисом. Она расхохоталась, а потом серьезно спросила, что я могу ей предложить вместо этого. Я предложил ей подписываться “Кирдяшкиной”, взяв фамилию Петушка, с которым они тогда только что расписались в нашем районном ЗАГСе. Тут она опять расхохоталась, сказав, что это будет звучать слишком напыщенно и потянет уже на бенефис рублей в триста-триста пятьдесят. Но дело здесь было отнюдь не в бенефисах и не в титулах; просто Марьяна бросилась в это замужество от отчаяния, быстро поняла, что сделала глупость, но решила терпеть пока хватит сил. И вовсе не потому, что ее Петр был каким-то исключительным мерзавцем или самодуром, но просто потому, что после того, первого, актера Д., породистого красавца, до пятого десятка выходившего на подмостки одного из наших академических театров в качестве “первого любовника”, все остальные мужчины еще долго представлялись ей какими-то ходячими манекенами. Были, разумеется, какие-то исключения, но о них я скажу потом, в свое время.

Д. заметил ее еще в вестибюле театрального института перед первым туром – Марьяна поступала на актерский факультет, – а когда она остановилась перед столом приемной комиссии и, угловато поклонившись, стала читать тот кусок из “Войны и мира”, где Наташа Ростова то ли собирается на бал, то ли, сидя в театральной ложе, сравнивает себя с красавицей Элен, так смотрел на ее стройные загорелые ноги, что Марьяна сбилась на полуслове. А когда она, потеребив смуглыми пальцами распустившуюся косу, принялась читать кусок с самого начала, Д. жестом остановил ее и спросил, какую роль она бы хотела сыграть больше всего на свете. Наташи Ростовой? Прекрасно, я почему-то так и подумал… А какие советские фильмы последних лет понравились вам больше всего? “Бег” и “Белорусский вокзал”?.. Любопытно… Что вам любопытно? – спросила Марьяна. – Нет-нет, ничего, – внезапно оживился маэстро, – но мне несколько странно такое сближение… – Что тут странного? – насторожилась Марьяна. – А то, что один из этих фильмов я считаю произведением искусства, а другой – подделкой под произведение искусства… – Ну, это уже ваше дело… – буркнула Марьяна. – Да-да, разумеется, о вкусах не спорят, – засмеялся маэстро, – и все же как вы думаете, какой из фильмов я считаю произведением искусства, а какой – подделкой? Ловкой, мастерской, талантливой, но… Он уже сам как бы намекал на желанный ответ, но в то же время в его глазах то загорались, то гасли темные блудливые огоньки. “Как ты можешь задавать такие вопросы, Аркадий, – услышала она громкий шепот седой морщинистой дамы, сидевшей по левую руку от маэстро, – ведь девушке понравились оба фильма!..”

Д. подошел к ней, когда она сидела на спинке скамейки во дворике напротив института. Был душный летний вечер, и под мышками его рубашки темнели потные подковы. Рубашка была с короткими рукавами, открывавшими бледные веснущатые руки, поросшие редкими рыжими волосами. Он сказал, что она понравилась той морщинистой даме в лиловом парике, а голос этой дамы, ее мнение имеют большой вес в театральных кругах. Можно ли надеяться?.. Н-да, но не слишком, не слишком, потому что в конечном счете все решает мастер курса, а он, прослушивая абитуриентов, уже видит перед своим мысленным взором выпускной спектакль, и потому набирает не столько студентов, сколько будущую труппу, понимаете?.. Да-да, она понимает, она все понимает, и если Аркадий Петрович изъявляет желание поработать с ней индивидуально, в приватной обстановке, здесь, совсем неподалеку, в мастерской его старинного приятеля, театрального художника, то она согласна, потому что при таком конкурсе, где все решают не сколько талант, сколько случай, это просто необходимо. Впрочем, большинство идет просто с улицы, в расчете на глупый случай, насмотревшись и начитавшись всякой сентиментальной чепухи, вроде истории о провинциальной продавщице, которой для взлета хватило одной-единственной фразы: ”Только вас и дожидается!..” сказанной знаменитому кинорежиссеру из окошечка газетного киоска в ответ на его просьбу продать ему утреннюю местную газету.

Так что Д. не слишком блефовал, когда они с Марьяной стояли перед дверью в мастерскую театрального художника, и маэстро, чуть подрагивающей рукой вставляя ключ в замок – художник был в творческой командировке – говорил, что начинающему артисту необходимы две вещи: талант и случай. Подразумевалось, что талант – в данном случае – есть, а случай может либо представиться, либо нет. Это уж, как судьбе будет угодно. И если судьбе угодно, чтобы они с Марьяной сидели на широком низком диване и, разглядывая оставленное на мольберте неоконченное ню, мелкими глотками пили коньяк “Айни”, то и нечего ей, судьбе, противиться. При том, что попытки были. Один раз она даже поднялась с дивана и, встав рядом с мольбертом, стала читать письмо Веры к Печорину. – Прекрасно, прекрасно, девочка моя! – млел Д., проводя кончиком языка по пересохшим губам, – и потом эта скачка, помнишь? как он пришпоривает коня, как конь падает, и Печорин в ярости лупит сапогами в потное брюхо загнанной скотины… А у тебя есть вкус, да!.. Откуда ты приехала?.. Из Керчи?.. Прекрасно!.. Великолепно!.. Крым, Черное море!.. Когда я снимался в… ну, садись, садись, что ты стоишь?.. Посмотри, какой закат!.. Одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса… Иди ко мне!..

Марьяна предприняла еще одну робкую попытку противиться судьбе, но очень быстро поняла, что это бессмысленно. Да не очень-то и хотелось, как потом, погружаясь в полудремотное состояние “трансфера”, признавалась она Валерию. А он слушал. Он слушал ее часами, сидя на табуретке против инвалидного кресла с блестящими никелированными обручами по краям стертых велосипедных покрышек. Временами Марьяна впадала в беспокойство и, плотно, по-птичьи, обхватывая обручи, начинала ездить по комнате, натыкаясь на лакированные углы стола и шкафа и задевая подлокотники кресел с упруго выпирающим из прорех конским волосом. Валерий ждал, пока она остановится, ткнувшись негнущейся ногой в бочонок с пыльной пальмой, и опять начнет говорить, как бы продолжая во времени то движение, которое прервалось в пространстве.

– Никуда, я конечно, не поступила, – быстрым задыхающимся шепотом продолжала Марьяна, – случай и случка, слова хоть и родственные, но вещи совершенно разные, не так ли?.. Пришлось ограничиться контрамарками в первый ряд академического театра – великая честь для девочки из Керчи! – и массовками в павильонах киностудии, где мы по восемь часов задыхались в бутафорском дыму, сидя за столиками и изображая обывателей, отчаянно прожигающих жизнь в провинциальном ресторане – ха-ха-ха!.. Хорошо, если за эти восемь часов хоть раз вспыхивали “Юпитеры”, освещая припудренное – от световых бликов – лицо Д., входившего в этот павильонный вертеп и, с громким возгласом:”Привет, соколы!” – стягивавшего с шеи белое шелковое кашне… Почему?.. Да потому что за несколько секунд до его ослепительного появления начинала стрекотать камера, а это означало, что нам запишут полную смену и выплатят по три рубля вместо полутора, начислявшихся в том случае, если по каким-то причинам камера бездействовала – вот так!.. А для меня это было очень существенно – как-никак лишние полтора рубля, на них тогда можно было купить пару чулок, приличную губную помаду – не могла же я позволить себе опуститься до положения содержанки при том, что я должна была хорошо одеваться… Ведь он совершенно открыто появлялся со мной в ресторанах, представлял своим друзьям и даже, не поверите, во время спектаклей подмигивал мне со сцены – ха-ха-ха!.. А один раз я даже получила “роль”, маленькую, но настоящую, со словами… Меня посадили на место кондуктора в львовском автобусе, дали сумку с никелированным замочком, повесили на шею гирлянду билетных рулонов, мы по широкой дуге объехали Александрийский столп, остановились у фонарного столба, двери, шипя как рваная гармошка, разъехались в стороны и в салон упругим прыжком вскочил облитый из садовых леек Д. Я оторвала ему билет и громким голосом сказала:”Следующая остановка “Университет имени Жданова”!” – как будто у нас тогда был еще какой-то университет, кроме этого… Д. улыбнулся, слизнул с усов каплю воды и сказал: ”Спасибо, девушка, я знаю! Как-никак тридцать лет езжу в этот храм науки!”… Но фильм вышел без этого эпизода: режиссер, по-видимому, решил, что промокший под “слепым” майским дождичком Д. – его поливали из леек в жаркий полдень – рвет художественную ткань картины неоправданно оптимистической нотой, ломая “сквозную линию” своего героя, которого, по сценарию, через пару часов должны были организованно затравить то ли на Ученом совете, то ли во время защиты слишком смелой, по тем временам, докторской диссертации… Впрочем, к тому времени мне было уже все равно – Д. меня бросил…

Это случилось в конце мая. Он исчез сразу после окончания съемок. Она подходила к незнакомым мужчинам на улице и просила, чтобы они позвонили по телефону. Вот по этому, подчеркнутому ногтем, да… Они звонили, но женский голос отвечал, что Д. уехал. Куда?.. А вам какое дело, и вообще прежде чем отвечать на этот вопрос, я бы хотела, чтобы вы представились!.. Женщина говорила громко, очень громко, она словно видела как Марьяна упирается ладонью в ребро приоткрытой двери телефонной будки, неподвижными глазами глядя на лающий эбонитовый наушник. Тогда на червонец, полученный в кассе студии за “эпизод в автобусе” она купила билет на его спектакль. В третий ряд, потому что два первых расходились среди друзей и знакомых. Но когда на сцене появился дублер, она встала, переступая через чужие колени, добралась до центрального прохода и, слыша за спиной разноголосое змеиное шиканье, выбежала из зала. Потом она каким-то образом очутилась в ресторане Дома архитекторов; по-видимому, ноги сами привели ее в то место, куда они обычно заходили после того, как кончался спектакль с его участием, и он выходил из служебного подъезда, клочком ваты снимая с усталого лица остатки грима.

Привратник улыбнулся Марьяне в знак того, что признал ее, но тут же поспешил сказать, что Д. здесь нет, но есть М., который, кажется, уже изрядно того… Марьяна прошла в ресторан, а оттуда в бар, где увидела нависший над стойкой знакомый горбоносый профиль актера М. Он был один, в чем и признался Марьяне, когда она села рядом и заказала чашку кофе. – Я сегодня выступаю без ансамбля… Сам бля… Один бля… Вот сегодня отснялся, ночным поездом в Москву, там завтра спектакль отыграю, ночным опять сюда на съемки – и так вся жизнь!.. Разве это жизнь?.. Давайте выпьем!.. Кирюша, организуй брют!.. Извлеки бутылочку из холодильника, сделай для меня, будь ласка!.. М. ничего не хотел. Он просто пил, целовал ей руки и говорил, что нет ничего хуже актерской жизни, которая вытягивает из человека все соки, оставляя взамен набитую спесью, обидами, завистью и чужими словами оболочку. Говорил, что сам терпеть не может смотреть спектакли в других театрах, потому что через четверть часа после поднятия занавеса уже понимает, кто в труппе с кем спит, кто кого ненавидит, а кто вообще забыл, когда последний раз выходил на сцену трезвым. Они просидели в баре до закрытия, а когда вышли на улицу, М. остановил такси и, глядя Марьяне в глаза тяжелым остановившимся взглядом, попросил, чтобы она проводила его до поезда. При этом он держал ее руку в своих опухших теплых ладонях, и прикосновение гладкой, пропитанной алкоголем кожи было неприятно Марьяне. Но она все-таки села в машину, они заехали в гостиницу, где М. должен был переодеться в дорогу и захватить кое-что из вещей. Он хотел, чтобы Марьяна поднялась с ним в номер, но таксист стал возражать, говоря, что у него кончается смена, и тогда М. поднялся один и быстро спустился, держа в одной руке плоский кожаный чемоданчик, а другой сжимая жужжащую заводную бритву и елозя ей по двойному, заплывшему жиром подбородку. Марьяна проводила его до поезда, а когда они шли по платформе, она вдруг увидела в окне купейного вагона профиль Д. Сквозь пыльные двойные стекла он смотрелся как барельеф на стершейся от времени серебряной монете. А напротив Д., отделенная от него лишь букетом тяжелых махровых астр и блестящим горлышком нераспечатанной шампанской бутылки, сидела какая-то женщина, чье лицо было скрыто пышными, взбитыми в мелкий каракуль, волосами. И в тот миг, когда Марьяна с качающимся и почти висящим у нее на плече М. поравнялись с этим окном, Д. вдруг чуть повернул лицо и их глаза встретились. Да, их разделяло двойное пыльное стекло, но она до сих пор помнит, каким быстрым вороватым торжеством блеснули его темные расширенные зрачки и как он медленно сморщил и распустил в едкой усмешке гладко выбритые губы. Марьяна почти насильно втолкнула М. в дрогнувший тамбур, тылом ладони стерла со щеки его прощальный поцелуй, а когда вагон медленно проплывал мимо, увидела, что М. уже стоит в дверях купе и, указывая пальцем в стекло, что-то говорит обернувшемуся к нему Д.

И все-таки Марьяна сделала еще одну попытку, но совсем в другом смысле, вовсе не для того, чтобы поступить, стать актрисой, а потом мотаться по провинции и выезжать на гастроли в окрестные деревни, где перед спектаклями в холодных бревенчатых клубах актеры согреваются портвейном и водкой, а во время представлений обрывают плюшевые кулисы и сбивают фанерные щиты декораций с изображенными на них “окнами в сад”. – Да-да, я согласна с М., если ты не первый в этой профессии, то ты – последний, – говорила она Валерию, сидя в кресле и ввинчивая фильтр сигареты в длинный резной мундштук, – это был страшный вечер, я никогда не забуду, как шла по платформе, натыкаясь на носильщиков, толкавших свои тележки навстречу прибывающему составу, как искала в кошельке двушку, чтобы позвонить по единственному телефону, оставленному мне еще в Керчи какими-то оборванными туристами, на сутки остановившимися в дощатой времянке в глубине нашего сада… Это было года за два до моего приезда, и я даже не думала, что кого-то застану по этому телефону, но мне было совсем некуда деваться, потому что метро уже закрыли, а денег на такси у меня уже не оставалось, была только мелочь, которую я высыпала на ладонь, чтобы отыскать эту самую двушку, от которой, как мне тогда казалось, зависит, доживу я до утра или нет…

Когда она замолкала и начинала машинально шарить по карманам халата в поисках зажигалки, Валерий мягко брал ее руки в свои ладони и осторожными движениями высвобождал из ее пальцев мундштук, говоря, что курить сейчас не стоит, потому что все ее чувства должны быть предельно обострены.

– Да-да, конечно, – кивала Марьяна, – на чем я остановилась…

– Вы искали двушку, чтобы позвонить, – напоминал Валерий.

– Двушку?.. Ах да, конечно!..

ГЛАВА …

Я почему-то сразу вспомнил тот звонок, как только Валерий дошел до этого места в пересказе Марьяниной истории, жизнеописания, curriculum vitae. Пользуюсь здесь латинским термином лишь для того, чтобы хоть как-то подчеркнуть, что для Валерия ее “рассказ о своей жизни” был не просто вереницей случаев, которые могут в тех или иных вариациях произойти с любой красивой девушкой, приехавшей из провинции поступать в театральный институт; нет, для него это была “история болезни” в самом прямом, клиническом смысле слова.

Я в ту ночь сам пришел домой очень поздно, засидевшись за компьютером в вычислительном центре одного крупного патентного бюро, куда я проникал благодаря Володе, который после окончания университета работал там референтом иностранного отдела. Я же после защиты диплома устроился старшим лаборантом в институт докембрия, где довольно успешно симулировал трудовую деятельность, параллельно набирая материал для своей работы, а вечерами сидя перед сизым монитором и вгоняя полученные данные в мощный, собранный в одном из глухих “почтовых ящиков”, электронный ум, чья оперативная память размещалась в дюжине гудящих и мигающих лапочками вертикальных саркофагах болотного цвета.

Когда раздался звонок, я подошел к висящему на коридорной стенке аппарату, снял трубку и услышал девичий голос, спрашивавший Володю. Постучал к нему, он что-то недовольно пробурчал из-за двери, но потом все-таки вышел, шаркая тапочками и запахивая на груди синюю шелковую подкладку от кожаного пальто, служившую ему домашним халатом. Володя к тому времени уже снова женился и занял комнату Артура Карловича, уехавшего к какому-то внучатому племяннику то ли в Аргентину, то ли в Австралию. Я помню, как таможенники, явившись к нему для оформления багажа, долго осматривали бездонные внутренности громадного, уже обезноженного рояля, как вежливо просили развернуть многослойный тряпичный рулон с нотными значками на прачечных квитанциях и трамвайных билетах, заложенных между простынями… При этом мы с Володей наивно пытались остановить этот мартышкин труд, объясняя, что Артуру Карловичу было предписано покинуть любезное отечество в семьдесят два часа, и потому он не успел переписать свои сочинения набело – бесполезно, все перещупали. При этом Артур Карлович сидел на низенькой скамеечке под раскидистым пыльным фикусом и, положив на острые колени седой колючий подбородок, с тонкой презрительной улыбкой читал по пухлым губам таможенников, о чем они между собой шепчутся. А уже после того, как мы погрузили его багаж в крытый грузовик (рояль пришлось спускать из окна на блоках и тросах), и поднялись наверх, я увидел на двери в его комнату большой лист из нотной тетради, на котором жирным готическим шрифтом было вычерчено следующее изречение: ”Истина может открыться человеку в любой точке земного шара.” И P.S. бисерным петитом, с многоточия: “…если она вообще существует.”

Показав Володе на висящую поперек аппарата трубку, я ушел на кухню ставить чайник, и уже оттуда слышал, как он сперва недоуменно мычал в микрофон, а потом вдруг воскликнул: ”Да-да, конечно, какой может быть разговор?!. Какие еще такие извинения?!. Что за вопрос, конечно, найдется!..” Потом он негромко продиктовал наш адрес, положил трубку, вышел на кухню, отыскал окурок в консервной банке над газовой плитой, сунул в пламя горелки обгоревшую спичку, прикурил и сказал:”Понимаешь, старик, тут такое дело… в общем, у меня молодая жена, а тут откуда ни возьмись… ты уж выручи, будь друг, спустись, встреть девушку, потом как-нибудь сочтемся…” Я бодро сказал: нет проблем! – а когда уже стоял в дверях, Володя быстро подошел ко мне и, оглядываясь на дверь, за которой спала его нынешняя теща, приехавшая, чтобы забрать на лето в деревню свою названную внучку Олюшку, прошептал, теребя пальцами подстриженную бородку:”Ты, Андрюша, это… когда вы придете, ты эту девушку к себе, ладно?.. Ненадолго, на одну ночь, а потом я придумаю что-нибудь, а то молодая жена, теща, ну, в общем, сам понимаешь…”

– Да у тебя что, было с ней что-нибудь, что ты так тусуешься? – спросил я.

– Боже упаси! – прошептал Володя, взмахивая руками перед моим лицом, – совершенно случайное знакомство… Керчь, лето, море, виноградник…

– Дама с собачкой?

– Какая дама?.. С какой еще собачкой?.. Девчонка… Смуглянка-молдаванка… Поступать, наверное, приехала – хлопот теперь с ней не оберешься!..

– Ладно, разберемся, – сказал я, – ты только Гарика накорми, молочко я ему согрел, пипетка на подоконнике…

Гарик был слепой полосатый котенок, которого я нашел в помойном баке, когда помогал городским мусорщикам вываливать его в контейнер мусоровоза. Какая-то сволочь упаковала весь выводок в рваный полиэтиленовый мешок, бросила в переполненный бак, но когда его наклонили, мешок упал на асфальт, и оттуда, с трудом поднимая тупую слепую мордочку, выполз скользкий голый кошачий детеныш. Заталкивать котенка к его задохнувшимся в мешке братьям и сестрам у меня не поднялась рука; я принес его домой в дворницкой рукавице и поместил в коробку из-под торта, который принес Валерка в тот день, когда на его плечи легли новенькие лейтенантские погоны. Он же, увидев Гарика, точнее, услышав, как тот пищит, требуя своей капли молока из проколотой и натянутой на пеннициллиновый пузырек пипеточной груши, сказал, что при моей душевной травме – я тогда разводился со своей первой женой – котенок поможет мне обрести душевное равновесие, частично восполняя наносимый разводом ущерб. Я тогда отреагировал довольно резко, высказавшись в том смысле, что ему со стороны легко рассуждать, у него на плечах новенькие погоны, на локте молодая невеста висит, так что остается только шагать по жизни широким строевым шагом, “с тенью своей маршируя в ногу” как писал уже высланный к тому времени из страны Иосиф Бродский. Дарья, то ли машинистка из отдела кадров академии, то ли библиотекарша – точно не помню, да это сейчас и не важно – первый раз пришла тогда с Валеркой ко мне, чтобы повторно, уже в “интимной обстановке”, отметить присвоение своему жениху – я слышал, как она в коридоре говорила по телефону какой-то своей подруге “мы с женихом!” – первого воинского звания. Я видел, как в ответ на мою резкую фразу Дарья поджала губы и слегка подергала Валерку за рукав кителя, но тот только погладил ее наманикюренные пальчики и, чтобы сгладить возникшую неловкость, вытащил из своего новенького казенного “кейса” бутылку сухого вина и стал кулаком вышибать из нее пробку. У него это получалось довольно ловко, несмотря на то, что Дарья при этом кокетливо взвизгивала и говорила, что когда сухое вино открывают таким способом, то оно пенится и становится похожим на дешевое и теплое шампанское. В ту ночь они остались ночевать у меня, а я с Гариком в коробке отправился в комнату к шестилетней Олюшке, которая проснулась, когда я включил бра в изголовье топчана и, потирая ладошками сонные теплые веки, спросила, открылись ли у Гарика глазки.

Я размышлял обо всем этом, стоя на углу напротив ночной аптеки и от скуки и усталости наблюдая за двумя оборванцами, выставлявшими на аптечном крыльце пустые лекарственные пузырьки, собранные по окрестным помойкам. Я знал, что Марьяна – Володя выкрикнул это имя в лестничный пролет, когда я уже выходил из парадной – должна появиться со стороны вокзала, и потому, глядя на землисто-бледные лица ночных бродяг, все же краем глаза обозревал пустынную уличную перспективу, погруженную в сизо-молочные сумерки белых ночей. Но когда Марьяна неожиданно появилась из-за аптечного угла, один из оборванцев по-видимому решил, что наступил “момент истины” и, бросив подсчет пузырьков, двинулся навстречу одинокой девушке, широко раскинув по сторонам грязные, торчащие из коротких пиджачных рукавов, ладони. У меня нехорошо екнуло под ложечкой, потому что за шесть лет работы дворником мне дважды приходилось присутствовать при оформлении милицейских протоколов на покойников, найденных мной же при выходе на утреннюю уборку участка. Один раз это было алкогольное отравление, а второй раз самое натуральное убийство со вспоротой сонной артерией, огромным размазанным пятном загустевшей крови под разбитым затылком и валяющейся рядом бутылочной “розочкой”. Так что преодоление дрожи в коленях стоило мне определенных усилий, но я все же справился со своим страхом и громко, через всю улицу, крикнул:”Марьяна, плюнь в рожу этому хорьку, пусть утрется, пока я до него дойду!”. И тут случилось нечто совсем неожиданное: Марьяна дождалась, пока “хорек” приблизится и, вместо того, чтобы отступить или плюнуть, подтянула к бедрам джинсовую юбку и с такой силой всадила ему в пах ногу в лакированной босоножке, что тот мгновенно скорчился, присел и заорал так, что в темном оконном проеме первого этажа дрогнула и чуть отодвинулась в сторону белесая сеточка тюлевой занавески.

– Я все-таки как-никак одиннадцать лет спортивной гимнастикой занималась, – говорила она мне, когда мы уже поднимались по лестнице, – так что вы, Андрей, могли и не вмешиваться…

– Ну, знаете ли, ночная улица это вам не спортзал, – возражал я, поворачивая ключ в замочной скважине, – здесь правил нет, одни волчьи законы…

– Можем и по волчьим, – сказала Марьяна, – я ведь из Керчи, а к нам летом не только юные пионеры на фанерных планерах прилетают…

Входя в комнату я чуть не наступил на Гарика, который напился молока, вылез из своей коробки и с тонким писком ползал среди стоптанных тапочек и разношенных полуботинок, беспорядочно толпящихся вокруг столбообразной вешалки с торчащими по радиусу деревянными крючьями. Марьяна тут же подхватила с полу беспомощного тупорылого зверька и, вглядевшись в его сморщенную мордочку, обнаружила, что он уже прозрел. И только потом, уже сняв легкую узорчатую кофточку и повесив ее на один из крюков вешалки, поинтересовалась, где Володя. Когда я объяснил ей все как есть и показал топчан, на котором она будет спать, Марьяна почему-то страшно растерялась, опять сняла с крюка свою кофточку, стала щелкать никелированным замочком сумочки и даже порываться уйти к какой-то своей тетке, жившей где-то в “спальном” районе. Но я терпеливо объяснил ей, что до тетки она сейчас никак не доберется, так как мосты разведены, и потому, если она в самом деле не хочет причинять мне дополнительных хлопот и беспокойства – она как раз больше всего упирала на эти самые “хлопоты” – то ей лучше всего лечь спать, тем более, что места у меня достаточно, да и комната поделена пополам книжным стеллажом как раз для таких случаев. Тут она опять успокоилась, повесила кофточку, сама застелила скрипучий холмистый топчан свежим, накануне полученным мной из прачечной бельем и, случайно наткнувшись в платяном шкафу на старую бархатную скатерть из ЖЭКовского “красного уголка”, на двух гвоздях растянула ее между стеллажом и стенкой. Выгородив себе таким образом “cпальню”, Марьяна попросила у меня коробку со спящим Гариком и, заполучив котенка, устроила его в уголке между изголовьем топчана, осыпавшейся стенкой и холодным паровым радиатором. От этой суеты Гарик проснулся, запищал, а когда Марьяна стала гладить и теребить пальцами его нежную пушистую шерстку, уткнулся мордочкой в кожную складку между большим и указательным пальцами и, закусив ее беззубыми деснами, тоненько и часто зачмокал, подергивая белесыми усиками.

Между всеми этими хлопотами мы еще о чем-то вполголоса разговаривали, переглядываясь поверх пыльных книжных обрезов, потом пили чай с ломкими каменными сушками, и угомонились часам к четырем утра, когда над колючей порослью телеантенн явственно вычернились покатые силуэты церковных куполов и угловатые обелиски дымовых труб. Перед сном я широко открыл окно, чтобы проветрить прокуренную комнату, а когда уже лег и с головой накрылся тонким армейским – подарок Валерия – одеялом, то вдруг услышал из-за стеллажа приглушенный плач.

Я в ту ночь почему-то отнес этот плач на счет Володи, мол, поматросил и бросил, подлец! – но не решился соваться за стеллаж с расспросами и утешениями. К тому же мои подозрения носили скорее вероятностный характер, абсолютной уверенности в них не было. Возможно, это происходило оттого, что я сам в этот период находился в состоянии разрыва, дело стремительно катилось к разводу, а тщательный анализ предшествующих этому прискорбному факту обстоятельств научил меня не спешить с заключениями в тонкой области отношений между мужчиной и женщиной. Конечно, не последнюю роль в той давней истории сыграла теща, которая никак не могла примириться с тем фактом, что ее зять вместо того, чтобы воспользоваться протекцией и уехать за кандидатской диссертацией на Дальний Восток, чахнет на ничтожной подсобной должности в каком-то затхлом реликтовом институте и, несмотря на диплом, продолжает мести улицу и таскать по лестницам вонючие мусорные бачки. Но главная причина была не в этих злополучных бачках, а в том, что я вдруг потерял чувство уверенности в собственной научной правоте. И хотя интуиция смутно нашептывала мне, что все идет нормально, в глазах моих бывших сокурсников, занимавшихся вполне традиционными разработками классических направлений, я порой замечал лукавые иронические искорки: ты, мол, Андрюша, парень, конечно, толковый, но занимаешься черт-те чем, мистикой, гаданиями на кофейной гуще… И только Вадик, мой бывший сосед по общежитию, сильно продвинувшийся по комсомольской линии, как-то при встрече сказал, что моя работа чем-то напоминает ему знаменитую сказку про двух мошенников-ткачей, выставивших главу государства на всеобщее посмешище. Мы встретились с ним сырым мартовским утром, когда я ломом скалывал наледь под угловой водосточной трубой, а он ехал на какое-то ранее совещание, и его черная служебная “Волга”, намереваясь на скорости перескочить через трамвайные пути, напоролась на обрывок колючей проволоки, бог весть как оказавшийся между рельсами. Раздался страшный хлопок, машина завалилась набок и встала, прижавшись к поребрику. Шофер вышел, покачал головой, полез в багажник за запаской, и пока он менял ее, стуча ручкой домкрата и звякая гаечными ключами, мы с Вадиком беседовали, укрываясь от мелкой измороси под козырьком газетного киоска. Потом Вадик упал на сиденье, помахал мне рукой, захлопнул дверцу и уехал, прижимая к округлившемуся животику строгий черный портфель, а я проводил глазами мерцающие как мармелад подфарники, перехватил лом и, прошептав: каждому – свое! – с маху расколол надвое ржавую ледяную линзу.

В ту весну эта фраза: каждому свое! – была чуть ли не главным аргументом в моих спорах с женой, которая тоже, вслед за тещей и чуть ли не ее словами повторяла, что ее интересует не какой-то абстрактный “каждый”, а лично она, я и – в перспективе – наши будущие дети. Являясь в наши с Володей дворницкие апартаменты, она только разводила руками, сослагательно вздыхала на тему “Почему бы не уехать на какое-то время…”, а оставаясь у меня на ночь, каждый раз недоумевала, почему я не прикладываю ни малейших усилий к тому, чтобы создать жилье, в котором могла бы жить любимая женщина. При этом мы мирно пили наш утренний кофе, я соглашался со всеми ее доводами, а потом, накинув на плечи ватник и взяв ключи от будки со своим производственным “инвентарем”, провожал ее до трамвайной остановки. Я полагал, что со временем все образуется само собой, и потому, когда она как-то случайно обмолвилась о том, что обедала в институтской столовой в компании недавно поступившего к ним в лабораторию младшего научного сотрудника З., я не придал этому никакого значения. И зря, потому что, как впоследствии объяснил мне Валерий, в совместной трапезе в той или иной форме присутствуют все элементы языческих ритуальных игр, весьма способствующих сближению человеческих существ на глубинном инстинктивном уровне. Особенно если это существа противоположного пола. Но его объяснения, по-видимому, запоздали, поступив тогда, когда “инстинктивный уровень” был уже достигнут. Случилось это после какой-то лабораторной вечеринки, которая началась с разбавленного и подкрашенного вишневым сиропом спирта, а закончилась довольно бурной и не вполне целомудренной сценой на заднем сиденье такси напротив ночной аптеки. Правда, жена, вырвавшись из цепких рук З. и поднявшись ко мне, честно сказала, что еще “ничего такого не было”, но по ее туманному, блуждающему где-то в “сумерках плоти” взгляду, по тому, как она тщательно поправляла на шее газовый платок, я с холодным отчаянием понял, что теперь наш окончательный разрыв покинул зыбкую почву гипотез и превратился в чисто номинальный вопрос времени. При этом мы продолжали встречаться, и один раз я даже остался ночевать у них в квартире, воспользовавшись тем, что тесть с тещей отправились отогревать и приводить в порядок одичавшую за зиму дачу. Но эта ночь была, по сути дела, прощальной, и мы, успев за четыре года сумбурной совместной жизни достаточно хорошо узнать друг друга, не только понимали все без уже не нужных слов, но как будто даже избегали их, чтобы ненароком не причинить лишней боли. Из того трудного ночного разговора я отчетливо помню лишь одну, сказанную уже где-то под утро, фразу: мне ни с кем не будет так хорошо, как мне было с тобой… – Ну что ж, – сказал я, мужественно играя желваками на скулах, – и на том спасибо.

При этом я, во-первых: не очень хорошо понимал, что означает эта лестная для моего мужского самолюбия фраза, а во-вторых никак не мог взять в толк, почему Вера, (так звали мою первую жену) если ей ни с кем не будет так хорошо, как со мной, все-таки уходит к этому ненавидимому мной З. Валерий разъяснил мое недоумение довольно просто, сказав, что мужчина в жизни женщины, особенно такой сильной и авторитарной натуры как Вера, чаще всего играет роль либо ребенка, либо добытчика и охранителя, который может наилучшим образом обеспечить ей выполнение ее главной женской функции, а именно: продолжения человеческого рода. И так как З. соответствовал этой роли несколько лучше, чем я, то и замена в данном случае произошла сама собой, на уровне подсознания, над которым человек по большей части не властен. В общем, как в известной песне: Варвара, самка ты, тебя я презираю, к Птибурдукову ты уходишь от меня!.. Сейчас я вспоминаю обо всех этих вещах легко, как будто они происходили не со мной, а с кем-нибудь из моих знакомых, но тогда были моменты, когда я впадал в такую черную тоску, что только упорная, выматывающая работа спасала меня от погружения либо в радужный мир винных паров, либо в наркотические миражи, ласково обволакивающие нервный, воспаленный мозг. А учитывая то, что за время учебы я то ли из любопытства, то ли по безалаберности, успел познакомиться и с этими способами обретения блаженного душевного забытья, мне порой стоило больших усилий удержаться от того, чтобы вновь не поддаться мгновенному соблазну.

Валерий сильно поддерживал меня в это трудное время, хотя я и не мог бы, наверное, сказать точно, в чем эта поддержка проявлялась. Потому что все эти спартанские аксессуары, вроде “чувства локтя” или “подставленного плеча”, весьма уместные, скажем, при покорении заоблачных пиков или Северного полюса, в моей ситуации могли бы выглядеть не только грубо, но и унизительно. При том, что все это – и “локоть” и “плечо” – присутствовали. Впрочем, потом, через несколько лет, когда я уже был женат на Катерине, Валерий признался, что он тогда не просто трепался со мной о том, о сем, но намеренно строил наши беседы таким образом, чтобы я выбалтывал ему все свои душевные кошмары. Как-то он застал меня пьяным; я сидел на низкой табуретке, передо мной стояла уже наполовину выпитая бутылка водки, по краю столика были аккуратно выложены изжеванные папиросные окурки, а в пыльном раструбе оставленного Артуром Карловичем граммофона клокотали хриплые задушевные звуки “Хризантем”.

– О! – воскликнул я, обернувшись на скрип двери и увидев его на пороге, – tenente!.. Я раньше думал: лейтенант – звучит: налейте нам!.. И, зная топографию, он топает по гравию!.. Милости просим!..

– Просите – получите, – сказал он, сбросив шинель и сев на высокий жесткий стул напротив, – а только на жалость ты бьешь зря…

– Да брось ты! – отмахнулся я, – давай лучше выпьем водки!

– Наливай…

– Уно моменто!

Я встал, упершись руками в колени, качнулся, поймал равновесие, сделал шаг к буфету, дернул дверцу, забрякавшую всеми своими гранеными стеклышками, взял грубую стопку из синего стекла, подышал в нее, протер полой рубашки и, вернувшись к столику, поставил стопку перед Валерием. Совершая все эти мелкие скрупулезные движения, я все время чувствовал на себе его взгляд, выражавший целую палитру разнообразных чувств – от сочувствия до насмешки. При этом сам я, хоть и был пьян, прекрасно сознавал, что мой вид в сочетании с этими окурками и рыдающим навзрыд граммофоном, как раз и должен вызывать именно такие эмоции. Но, сознавая это, я был готов взорваться по любому поводу, даже увидев насмешливые искорки в глазах Валерия, переживавшего тогда начальную, трепетно-романтическую, фазу своего романа с Дарьей. И потому я с нарочитой грубостью хлопнул об застеленную газетами столешницу круглым подножием стопки, щелчком ногтя сбил с горлышка надорванную“бескозырку” и, накренив бутылку, спросил, какую-такую жалость он имеет в виду.

– Обыкновенную, – сказал Валерий, подвигая к себе тарелку со сморщенным надкушенным огурцом и ногтем выщепляя из костяной рукоятки карманного ножа широкое хромированное лезвие.

– Нет, ты объяснись!.. – наседал я, дрожащей рукой наполняя его стопку.

Вместо ответа Валерий наколол на кончик ножа косое кольцо огурца, поднял стопку и, с сосредоточенным лицом дослушав душераздирающее “А любовь все живет в моем сердце больном…”, одним махом опорожнил ее.

– Хорошо, – сказал он, надкусывая огурец, – хотя огурчик уже несколько того…

– Халява, – сказал я, – с овощебазы… В отдел пришла разнарядка на одного человека, они меня и отправили как самого молодого и перспективного…

– Ну и как? – спросил Валерий, – не подкачал?.. Не уронил честь выпускника Ленинградского государственного университета имени Жданова?..

– А куда ее там ронять? – спросил я, опять наполняя стопки, – в жбан с кислой капустой?..

– Да боже упаси! – всплеснул руками Валерий, – честь – и в жбан?!. Лучше удавиться!..

– Это точно, – сказал я, – давай выпьем!..

Мы выпили, закусили. Я повернулся в граммофону, снял с диска тяжелую как свинцовое яйцо, головку, отвел ее, накрутил ручку и с диким скрежетом воткнул толстую иглу в крайнюю звуковую бороздку.

– Н-да, хорош ты, брат! – услышал я за спиной насмешливый голос Валерия, – и вдруг, представляешь, дверь распахивается, и на пороге – она!..

– Кто – она? – насторожился я, – Верка, что ли?..

– А что, ты себе уже кого-то завел для утешения?..

– Как же, заведешь здесь, – вздохнул я, на глазок разливая по рюмкам остатки водки, – когда, как говорят англичане, носа от точила не поднять… Это не то, что у вас: пошел в библиотеку, хвост распустил: девушка, мне Юнга, Леви-Стросса – и, как бы между прочим: а что вы делаете сегодня вечером?..

– Ну, положим, не совсем так… – замялся Валерий.

– Так – не так, а результат-то один, – сказал я, – так что давай, брат, выпьем за “прощай, молодость!” и сходим еще, раз такое дело…

– Вот-вот, – подхватил Валерий, – выпьем, сходим, опять выпьем, а потом ты рухнешь в кресло перед телефоном и начнешь названивать: Веру можно?..

– Звонил уже, – хмуро сказал я.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом