Перейти к содержанию

Смута. Роман

Автор:

Категория
Современная русская литература
Год издания
Издательство
Издательские решения
ISBN
9785006415638
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Действие романа разворачивается на фоне событий, происходивших в России с 1914 по 1922 год: Первая мировая война, Революция, Гражданская война.Главные герои романа — братья Жилины, выходцы из купеческой семьи. Александр — доктор, Михаил и Николай офицеры. Дальнейшие судьбы их складываются по-разному, но главным для каждого из них остается родина, без которой они не представляют жизни.Любовная тема занимает в романе особое место. Война разбрасывает влюбленных, испытывает их чувства.

Читать «Смута. Роман» — Михаил Забелин онлайн

Страница 4 из 8

2 октября 1914 года

Писем не было долго. Когда от него пришло первое письмо, я боялась его распечатать, я целовала его и носилась, как сумасшедшая, по дому. «Идите сюда скорее. Миша письмо прислал.» Наконец, мы все уселись в гостиной за круглым столом. Я присела ближе к изразцовой печи, меня всю трясло. Александр Васильевич раскрыл письмо и начал читать:

«Здравствуйте, родные мои. Пишу это письмо, а перед глазами у меня выплывают из памяти ваши любимые лица и наш дом. Я немного пообвыкся на фронте. Война —это совсем не то, что вы себе представляете. Снаряды, верно, летают, но не так уж густо, и не так уж много людей погибает. Война сейчас вовсе не ужас, да и вообще, – есть ли на свете ужасы? В конце концов, можно себе и из самых пустяков составить ужасное, – дико ужасное. Летит, например, снаряд. Если думать, как он тебя убьет, как ты будешь стонать, ползать, как будешь медленно уходить из жизни, – в самом деле, становится страшно. Если же спокойно, умозрительно глядеть на вещи, то рассуждаешь так: он может убить, верно, но что же делать? – ведь страхом делу не поможешь, – чего же волноваться? Кипеть в собственном страхе, мучиться без мучения? Пока жив – дыши. К чему отравлять жизнь страхом без пользы и без нужды, жизнь, такую короткую и такую непостоянную? Да потом, если думать: „Тут смерть, да тут смерть“, – так и совсем страшно будет. Смерть везде, и нигде от нее не спрячешься, ведь и в конце концов все мы должны умереть. И я сейчас думаю: „Я не умру, вот не умру, да и только, как тут не будь, что тут не делайся“, и не верю почти, что вообще умру, – я сейчас живу, я себя чувствую, – чего же мне думать о смерти.»

Наталья Гавриловна шептала: «Слава Богу, жив. Слава Тебе, Господи». Вера, Даша и Лиза вытирали слезы. Маленькая Фроня притихла. Николенька мечтательно улыбался. Александр Васильевич прятал радость за строгим лицом и напоминал мне Мишу.

– Аннушка, возьми письмо, почитай одна. Дальше Миша пишет тебе, – сказал он мне.

Дрожащими пальцами я взяла письмо, извинилась, побежала к себе в комнату и стала читать:

«Нюточка, любимая моя женушка.

Я уже очень хорошо знаю тебя и знаю, как ты беспокоишься и прячешь в душе свою тревогу. Не печалься и не переживай обо мне. Я вернусь, обещаю. Ты у меня есть, и я просто не могу исчезнуть из нашей жизни. Я пишу это письмо в своей хибаре, а вижу твои глаза, глубокие и большие твои глаза. Будто ты рядом и глядишь на меня. Помнишь, перед вашим домом росли анютины глазки? Я забыл тебе сказать: теперь это самые любимые мои цветы. Ты самая хорошая, самая добрая, самая красивая.»

Я прижимала письмо к груди и к губам и перечитывала его много раз и много дней. Ко мне вернулась уверенность и, на время, спокойствие.

15 февраля 1915 года

Прошло рождество, а война всё не кончается. Я жду его писем, я словно отогреваюсь и оживаю с каждым его письмом. Вот, наконец, пришло.

«Находясь на позиции в сочельник вечером, я как-то невольно мыслями переносился к вам: сначала суетня на улицах, потом постепенное прекращение уличной сутолоки, и, наконец, начинается звон в церквях, какой-то торжественный, праздничный, начало службы великим повечерием и вот уже всенощная. Народ по окончании высыпает из церквей и расходится в радостном, праздничном настроении.

Здесь же было совершенно тихо: и у нас, и у немцев, и даже в воздухе. Ночь была звездная и нехолодная, и эта тишина особенно нагоняла грусть, и сильнее чувствовалась оторванность от вас.»

Я молюсь за него, за спасение, за победу над врагом и скорейшее окончание войны. Что мне остается? – ждать и молиться.

5 апреля 1915 года

Может быть, я ошибаюсь, но Мишины письма перестали быть такими светлыми, как прежде.

«Кто-то обезумевшим голосом громко и заливисто завопил: „Ур-ра-а-а-а-а!“ И все, казалось, только этого и ждали. Разом все заорали, заглушая ружейную стрельбу. На параде „ура“ звучит искусственно, в бою это же „ура“ – дикий хаос звуков, звериный вопль. „Ура“ – татарское слово. Это значит – „бей“. Его занесли к нам, вероятно, полчища Батыя. В этом истерическом вопле сливается и ненависть к врагу, и боязнь расстаться с собственной жизнью.»

«…Есть страх, который у человека парализует волю полностью, а есть страх иного рода: он раскрывает в тебе такие силы и возможности, о которых ты раньше не предполагал…»

17 мая 1915 года

На фронт уехал Николенька, и в доме стало необычно тихо, неуютно и неспокойно.

14 июня 1915 года

До самой смерти я не забуду тот майский день. Мы обедали в столовой, когда распахнулась дверь, и вошел он. Миша остановился на пороге, и тогда всё пришло в движение. Я бросилась ему на шею, Вера, Даша и Лиза повисли на нем с двух сторон, Фроня вцепилась в мундир, Александр Васильевич встал и застыл, Наталья Гавриловна уронила руки и заплакала. Миша нас всех целовал и улыбался, обнял меня, потом прижался к матери.

– Ты надолго, сын? – первым вымолвил слово Александр Васильевич.

– В отпуск на две недели.

Эти слова занозой кольнули голову. «Только на две недели? Как же так? Ведь я не видела его почти целый год.»

Затопили баню. Миша переоделся в чистое, и мы все сели за стол.

Он изменился. Не ко мне изменился, не совсем изменился, а что-то новое, военное появилось в нем. Куда делись его мягкие волосы? – он был наголо побрит. Усы, но не густые, делали лицо строже и мужественнее. Подбородок был чисто выбрит и казался тяжелым. Взгляд стал спокойнее, но строже. Мундир и блестящие сапоги придавали ему героический вид. От портупеи приятно пахло кожей.

Мы все вместе вышли в сад. Снова цвели вишни, и это новое цветение вселяло в меня надежду на постоянство и бесконечность нашей жизни. Пришла Мишина тетя, настоятельница Покровского женского монастыря, перекрестила его и благословила. После вечернего чаепития мы поднялись с Мишей в нашу комнату и остались вдвоем.

Наутро пошли навестить моих родителей. Перед домом цвели анютины глазки. Потом гуляли по городу, и мне было приятно, как нас уважительно приветствовали на улице. Я брала его под руку и прижималась к его плечу.

В Воскресенской церкви, как и в день нашего венчания, отдавали свое тепло трепетные свечи, и голоса женского хора возносились к ангелам и просили о милости к нам. Народу было не очень много. Мы перекрестились перед алтарем и помолились, и поставили свечи за здравие наших родных и за упокой тех, кто не вернулся с войны.

Две недели промелькнули, как один счастливый блаженный миг. В последний вечер нас оставили одних. Родные ступали тихо в своих комнатах, чтобы не помешать нашему прощанию. Миша целовал мои губы, и было так сладко и надежно рядом с ним.

А наутро дом опустел и онемел без него.

15 июля 1915 года

Мишины письма – как лучик света в окошке. Я перечитываю их по много раз, начиная с последнего, и знаю их наизусть.

«Мы совершали марш-бросок на передовую. Я хорошо знал эти минуты перед боем, когда при автоматической ходьбе у тебя нет возможности отвлечься, обмануть себя какой-нибудь, хотя бы ненужной работой, когда нервы еще не перегорели от ужасов непосредственно в лицо смотрящей смерти. Быстро циркулирующая кровь еще не затуманила мозги. А кажущаяся неизбежной смерть стоит всё так же близко. Всё существо, весь здоровый организм протестует против насилия, против своего уничтожения.»

«Нюточка, моя любимая.

Спасибо за открытки с видами Суздаля. Мне дороги эти места, но я каждый раз жду от тебя писем. На войне это единственная радость – получать и читать письма из дома. Знаю, что пишешь мне каждый день, но, наверное, не все доходят. Ты говоришь, что много стало гадкого кругом. Что же? Ничего с этим не поделаешь. Главное, береги себя.

Моя славная, моя хорошая, я скучаю по тебе.

Целую тебя всю-всю.

Весь твой Миша.»

15 октября 1915 года

Прошло три месяца, а писем от Миши больше нет. В газетах пишут, что немцы прорвали фронт в Пруссии. Дом помертвел. Мы все бродим по дому, как привидения, и не решаемся сказать лишнее слово.

Александр Васильевич каждый день просматривает в газетах списки офицеров: такой-то убит, такой-то ранен, пропал без вести, – и говорит мне:

– Аннушка, ну погоди, успокойся. Всякое на войне бывает: может быть, его часть перебрасывают, и некогда писать, или бои идут, или марш-бросок. Пишут про отступление наших войск.

Кто знает?

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

Всякий раз, когда Михаил думал об Анне, губы его непроизвольно растягивались в улыбку, а лицо разглаживалось и делалось безмятежным и счастливым, как у ребенка.

Дом ее родителей располагался на той же улице, чуть подалее, и как-то в каникулы, когда он еще учился в юнкерском корпусе, отец послал его туда с каким-то мелким поручением к Якову Сергеевичу Королеву.

Как ясно, как отчетливо отложился в памяти тот день. Он прошел к ним в сад, присел на скамейку и чего-то ждал, видимо, ответа или самого Якова Сергеевича. Помнилось другое. Через открытое окно из дома доносились звуки рояля. Кто-то играл Моцарта. Кажется, это была «Гроза». Звуки, похожие на крупные капли летнего дождя, будто сами собой, из ниоткуда возникали, вырастали в воздухе, лопались, как пузыри, им на смену накатывались другие, они улетали в вишневый сад и щемили сердце.

Печальные, задумчивые аккорды, как пальцы, пробегали волной по сердцу, и будто нежная ладонь опускалась на лоб. Аромат сада, и теплый летний день, и сладкий воздух – всё вдруг перемешалось и сделалось музыкой: божественными звуками, от которых становилось грустно и спокойно. Эти волшебные звуки подхватывали мысли и уносили их куда-то в небо, и растворяли их там. Светлая печаль дрожью пробегала по внутренней стороне кожи.

Михаил слушал, будто пил эти звуки и не мог насытиться, они набегали, как всплески прибоя, и казалось, что был он не здесь, а неизвестно где, далеко, и уже было непонятно, как он оказался в этом саду, зачем сюда пришел, – всё это представлялось неважным, терялось, растворялось в вибрирующем мелодией воздухе; хотелось слушать бесконечно, вдыхать аромат вишен и слушать.

Потом всё стихло, но, словно эхо, невидимые клавиши в голове еще продолжали трепетать, звенеть хрустальными колокольчиками.

Чьи-то легкие шаги простучали по ступенькам, шорох платья, он обернулся: совсем юная девушка сбежала с крыльца, поклонилась ему и убежала в сад.

Он вскочил, неловко поклонился в ответ, но она словно растворилась, так же как и музыка, и от этого промелькнувшего наваждения осталась перед глазами ясная улыбка и ощущение чего-то важного, что только что произошло в его жизни.

Ночью он не мог заснуть, перед глазами стояла дочка Якова Сергеевича Королева – Анюта. Она глядела на него огромными, темными, как омут, глазами, потом садилась за клавиши и снова играла Моцарта. Пока последние аккорды еще таяли в воздухе, она сидела, задумавшись, за роялем, потом порывисто вскочила, брызнула в него искрами глаз и выбежала в сад. Он видел, как среди деревьев мелькали ее босые ноги, светлое легкое платье, он искал ее глазами, – прижимаясь к стволу старой вишни, она выглядывала, улыбаясь, завиток каштановых волос под маленьким ухом подпрыгивал, словно дразня его, а потом исчезла. Он долго бродил по саду, искал ее, безуспешно.

Наутро Михаил понял, что он влюблен. С того утра жизнь его переменилась. Всякий день он искал повода, чтобы увидеть Аню: спрашивал отца, не нужно ли сходить к Якову Сергеевичу, прогуливался туда-сюда по улице, останавливался подолгу напротив их дома, будто кого-то ожидая, заходил в лавку напротив, покупал какую-то безделицу и всё выглядывал, не выйдет ли она.

Внутри кипела буря, сердце начинало биться сильнее, когда он видел издалека девичью фигуру, но нет – не она, в голове творился сумбур: он отвечал невпопад, огорчал матушку отсутствием аппетита, избегал старых товарищей и чуть не начал писать стихи.

Наталья Гавриловна, всё примечавшая, говорила мужу:

– Пошли Мишу к Королевым.

– Зачем?

– Пошли справиться, как там Яков Сергеевич.

– Разве он болен?

– Здоров. Все равно пошли.

В конце концов и сам Александр Васильевич всё понял и, улыбаясь в бороду, стал отправлять Михаила к Королевым за разной надобностью, а там его уже принимали, как своего – радушно и приветливо.

То лето было особенным. То лето было целиком наполнено Анной.

Когда он оставался один, то представлял ее рядом. Он становился тогда красноречив и сам удивлялся, как гладко его чувства складываются в слова, слова в фразы, а фразы в долгие признания в любви, которые она выслушивала с благосклонностью. Когда он приходил к ним в дом, и они с Анной гуляли в саду, все приготовленные слова вдруг терялись, он молчал, краснел и чувствовал себя неуклюжим, бестолковым, неотесанным чурбаном.

Чем дольше он смотрел на нее, тем прекраснее она казалась ему. Глаза ее лучились и теплились, и трепетали ласковым ясным огнем, как лампады под иконой. Они бывали задумчивы и грустны или обдавали жаром, или кололи в самое сердце. Ее лицо в обрамлении мягких волнистых волос представлялось ему произведением искусства руки великого мастера.

Когда ее тонкие белые руки опускались на клавиши, ему казалось, что пальцы ее, извлекая звуки, перебирают податливые струны внутри него самого, и от этого становилось на душе томительно, сладко, больно и блаженно.

Он боготворил ее и ревновал к их соседу – Андрюшке Богомолову. Это было какое-то сладкое безумие, какая-то оглушительная сумятица мыслей и чувств.

То ему казалось, что он ей безразличен, то вдруг она одаривала его таким взглядом, что он несколько дней, будто оглушенный, не видя и не слыша никого вокруг, воспроизводил по много раз в голове этот взгляд и говорил себе: «Она меня любит».

Иногда он как бы невзначай касался ее руки, и его било, словно током, от этого прикосновения, и сладостное тепло растекалось по всему телу, зажигало кровь, плавило сердце.

Лето промелькнуло, они разлетелись на учебу по разным городам, но при каждой возможности он теперь спешил во Владимир.

Здание гимназии во Владимире, где училась Аня, располагалось у Золотых ворот. Когда Михаил подходил к ним, он каждый раз ловил себя на мысли, что его настроение будто отражается в сверкающих на солнце Золотых воротах.

Эти томительные дни ожиданий и короткие часы встреч отложились в памяти сердца, как самое счастливое время в жизни.

II

Из полевой книжки поручика Жилина.

Война приняла позиционный характер. Окопы обмотались и заплелись проволокой. И наша окопная жизнь тоже словно оплелась проволокой. Она течет однообразно и как-то незаметно, две недели обыкновенно мы стоим в окопах, затем вдруг передают: завтра смена, и действительно приходит смена. Проходит две-три недели, и мы в свою очередь идем сменять части, отсидевшие свой срок. Попадаешь чаще всего уже на другой участок.

Так мы побывали от города Брохова до Сохачева по всему фронту: то стояли у Ходаповской мельницы, то против господского двора Жукова, где часто, роя ход сообщения, вырывали трупы немцев или своих, то стояли у господского двора Гавлова и даже на Сохачевском кладбище.

Этими сменами вносится некоторое разнообразие в скучную жизнь. Всякий раз, попадая на новое место и находя прекрасные окопы, мы радуемся, и ругаемся, если находим, что в прошлый раз мы имели лучшие жилища. Вот они – мелкие радости и переживания военного быта.

Несмотря на то, что боев настоящих мало, каждый раз, сменяясь, мы увеличиваем кладбища у мест нашего отдыха. Тот, смотришь, днем неосторожно спустился к воде, тот не вовремя показал свою голову в бойнице, а то снаряд залетел вдруг в окоп и положил кучу людей. Летают немецкие 12-ти дюймовые «чемоданы»*, и разрывы их красноречиво говорят о бренности всего земного.

Нашему русскому солдату абсолютно не известны ни причины, ни цели войны. По временам я читаю на их лицах неудовольствие, что желанный мир наступит не скоро.

По их солдатскому разумению выходит: «подрались и довольно». Всё остальное темно, а самое главное неприятно, но, несмотря на это, каждый, с мрачной решимостью, не отдавая себе отчет за что и почему, беспрекословно, как машина, исполняет приказания и безропотно умирает, как и сотни тысяч ему подобных, веря, что «от судьбы не уйдешь».

*«чемоданы» – снаряды тяжелых орудий

III

В начале июня пятнадцатого года поручик Жилин возвращался на фронт. За прошедшее короткое время Эриванский гренадерский полк понес большие потери и был сведен в два батальона.

Когда Жилин прибыл за назначением, ему сказали:

– Вы вовремя, господин поручик. Ваш полк переформирован в составе Кавказской гренадерской дивизии и перебрасывается южнее, в Волынь. Успеете догнать.

Следуя вслед за полком, Михаил Жилин философски размышлял о том, как война тасует судьбы и разбрасывает людей, что там людей, целые полки, словно тысячи карт на игральном столе. «Вот ведь какая штука: то Польша, теперь Волынь, и, главное, ничего от нашей воли или желания не зависит. Всё вершится помимо нас, и мы не в силах сопротивляться, да и не хочется что-то менять. Волынь – на самом стыке с Юго-Западным фронтом, глядишь, еще с Николенькой встретимся. Вот было бы здорово, то-то он обрадуется», – думал он.

На следующий день после его прибытия в полк вернулся и поручик Попов. Как и прежде, Попов принял командование своей 8-й ротой, а Жилин – 5-й. Из старослужащих в роте уцелело пять человек. Из старых товарищей в батальоне остался только подпоручик Гаттенбергер.

За прошедший месяц положение русской армии резко ухудшилось. Линия обороны, будто огромное живое существо, напряглась мышцами и еще держала удар, но уже пятилась назад. Дивизии отступали ежедневно, яростно огрызаясь, но сдавая позиции одну за другой. Среди солдат пошли разговоры: «Немец, он всё может». Страшная несогласованность штабов, нехватка снарядов, а главное, общее настроение безвыходности положения и невозможности перейти, наконец, в наступление катастрофически приближали ту невозвратную, ужасную грань, когда отступление могло перерасти в бегство.

Немецкая артиллерия утюжила русские окопы, а пехота, как таран, продавливала оборону по всей линии фронта. Истерзанная, оставшаяся без артиллерийских снарядов армия, несмотря на отчаянное сопротивление и локальные успехи, была вынуждена отступать. Приходилось закрепляться не на подготовленных рубежах, а прямо в чистом поле. Германцы, не давая окопаться, расстреливали из орудий оказавшиеся без прикрытий, как на ладони, полки и гнали их, гнали. Тысячи людей гибли ежедневно под этим смертоносным ливнем. Ставка бросала в бой последние резервы, но дивизии таяли на глазах и превращались в полки, а потом в батальоны и роты.

Отпуска были отменены, и Михаил Жилин думал в редкие минуты передышки от боя, как ему повезло, что он успел, может быть, напоследок откусить от жизни маленький кусочек счастья, которое, оказывается, формулируется совсем просто: родной дом и любовь.

Война теперь стала другой. Она сделалась ожесточенней, яростней, безжалостней, и уже даже не думалось, что когда-нибудь ей может прийти конец. Уставший мозг воспринимал этот беспросветный ужас, как нечто постоянное, привычное и даже нормальное, потому что уже не представлял мир по-другому. Война эта казалась бесконечной, и состояние каждодневных боев, отступления, долгих маршей и коротких привалов в лесу становилось обыденным и будничным.

Среди жути, смрада, крови, беспрестанного ада рвущейся и свистящей вокруг смерти, короткий отпуск и поездка домой теперь казались Жилину нереальным, будто придуманным им самим сном, сладким наваждением из потусторонней жизни. Смерть ежесекундно вырывала из строя солдат и офицеров, каждый миг он чувствовал себя под ее прицелом, жизнь сжалась до короткого мгновенья и уже в следующее мгновенье могла оборваться непредсказуемо и навсегда, а мирная жизнь, любовь, дом – всё это отодвинулось настолько далеко, что будто и вовсе не существовало, а всегда была одна лишь война.

Особенно после боя, когда приходило осознание того, что он жив, поручик Жилин иногда задумывался о том, как быстро может меняться отношение человека к тому, что происходит вокруг, как умеет он приспосабливаться к независящим от него обстоятельствам. На войне человек живет настоящим, которое быстро вытесняет прошлое. Не успеваешь похоронить одних покойников, как на смену им являются уже новые. Здесь на всё это поневоле смотришь проще, ко всему относишься спокойнее. И смерть людей со временем уже представляется явлением совершенно обыденным и нормальным.

Он, казалось, и сам примирился с неизбежностью смерти, мысль о ней отступала внутрь, и иногда возникало тупое чувство удивления, что он еще идет, ощущает свои руки, видит землю под ногами и вдыхает ночную свежесть и солнечный свет, что он еще жив.

А еще, как и все, он испытывал мучительный стыд и бессилие, будто огромная лавина настигла его, а вместе с ним и сотни тысяч других людей, захлестнула их, подхватила и несет, не давая возможности остановиться и воспротивиться этому натиску. Это беспрерывное, изматывающее, унизительное отступление армии, словно в этом была и его собственная вина, жгло сердце позором и горечью от невозможности что-либо изменить.

Взятие фольварка Облычин в конце июня тысяча девятьсот пятнадцатого года стало, пожалуй, единственным светлым лучиком среди чугунных туч войны, надолго сохранившимся в памяти, вселившим радостную, забытую свежесть ощущений и бодрость духа во всех без исключения солдат и офицеров 13-го лейб-эриванского гренадерского полка. Позже поручик Жилин даже подумывал о том, что штурм никому не известного фольварка был специально для этого и придуман.

Задача была поставлена следующая: четырьмя ротами 2-го батальона выбить противника из фольварка, закрепиться в нем и продержаться хотя бы до утра.