ISBN :
Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 10.07.2024
Сердоболь
Клим Артурович Уваров
Город – это стихийные подмостки, его населяют актёры, невольники своих ролей, – идёт спектакль; уже очень давно он начался, и неясно, когда дадут занавес. Непрерывное действие, сцена за сценой, и вдруг – пауза, не сценическая, а самая настоящая тишина, – и в ней как бы различим призрак чего-то иного, некой "другой жизни".
Клим Уваров
Сердоболь
Пруст
Часть первая
«И он не сделался поэтом,
Не умер, не сошел с ума».
Пушкин
«Последний раз иду до Аптекарского острова… – и, испугавшись категоричности, добавил: – Пешком!» – обещание, которое я дал себе где?то на полпути к месту встречи с Ольгой Карповной, поскольку я выбился из сил, замёрз, и в левой ноге завыл какой?то сустав. Решил прыгнуть в трамвай, но не успел перебежать улицу – и потому отступил в булочную, где в кондитерском чаду отмерзающие уши подслушивали, пока глаза изучали многообразие глазури на эклерах.
«Я вышел из кино и понял: реальность невыносима».
«Ох…»
«Но, если бы я вышел на улицу, как выходят из заточения, это было бы хуже?»
«Точно-точно».
«Но кино, в котором жизнь, какая она есть – это же нелепость. Что значит: какая она есть?»
«Непонятно».
«Жизнь трудна».
«О, да. О, да…»
«В кино у меня должны вырасти крылья, которые не исчезнут после титров».
«Вы правы, вы правы…»
Значит, крылья должны не исчезнуть после титров. Поеденный большим расстоянием (прежде говорившие стояли передо мной в очереди), следующий разговор был у тех, кто случился стоящими за высоким столом у стены, в глубине зала. Своим внешним видом несколько выпавший из всех приходящих на ум эпох, а манерой речи – из всех культур, горячо говоривший был как некто, излечившийся от длительной депрессии или расторгший несчастливый брак, или просто переступивший порог старости – как бы эмигрант в страны более развитые и счастливые, смотрящий теперь на всех-всех-всех, как на непременно «оставшихся» – и там оставшихся, где его теперь нет: в болоте несчастий и глупостей.
«… моё "не верю" – это не слабость апостола Фомы, а селекция великого Станиславского. Я изгоняю фальшь, а не колеблюсь!»
«Окей. Собственно, я не прошу вас…»
«А я вас не слушаю. И знаете, почему? Потому что ваше поколение – это поколение слабых людей. На повороте с Каменноостровского стоят двое ваших. Курят. Подхожу к ним, прошу огня. Оказывается: они курят какие-то, что ли, электронные конфеты?.. А я-то был уверен, что химозный запах идёт от кондитерских цехов!»
«Да, сейчас время слабых. Незачем ставить на вид стоящее на виду».
«Как сказали?»
«Время слабых».
«Время тупых!»
«Без проблем», – возражавший подросток мгновенно потерял интерес и, воспользовавшись паузой, отступил – и вышел из булочной. Повернувшись к окну, он скосил глаза и высунул язык, как бы изображая утомлённость и раздражение. Разомкнув очередь, я двинулся ему вослед. Но только я отворил дверь, и меня обволокла ледяная влага – во рту точно ожили вкусовые призраки заварного теста и черничного крема, в которых я себе только что отказал.
Отступление! Конечно, литературное, а не тактическое, – как хихикнул однажды певец бегущих аристократов. Видите ли, коль скоро высшим и окончательным Фаусту представилось не какое-то там чувство, а предчувствие, тогда как всякий европеец в силу, быть может, какой-то полумистической косности, застрявшей в его языке (или зубах), – немного Фауст, – то есть он как бы осуждён замечать присутствие счастья именно в предчувствии: завтракать, воображая обед, любить, воображая будущее свидание, жить, воображая посмертное бытие… Короче говоря, как раз-таки этого самого предчувствия – открытого океанического горизонта, ровной линии, свободной от плескотни и неотвязного шума, – в ноябре нет. Завершённое лето и надвигающиеся холода можно сравнить с попыткой неврастеника заснуть: он утомлённо ворочается, мечтая с жадностью наброситься на обрывок сна и им забыться (ведь северное лето – не сновидение ли?), но сон не даётся жадным до сна, скорее он даже настигнет не желавшего спать – мучимый бессонницей неврастеник с ужасом в какой-то момент замечает, что ночь кончается: за окном начинает светать. А это значит: весь предыдущий день не развоплотится в призрак «прошедшего», а сольётся с наступающим – шлейф недодуманного и недоделанного удлиняется, тяжелеет и будет путаться в ногах весь этот нескончаемый и мучительно скучный день.
Осматриваюсь. Троицкая площадь – плечевой сустав улицы, на которую я вышел. В локте надломанная она выходит запястьем в Сампсониевский мост, а потом топырит пальцы в Выборгскую сторону, как бы указуя. Туда же, по направлению «на Северный вокзал», ушёл уже третий по счёту трамвай, не способный мне ничем помочь. Раз дождь, раз слякоть – я отступил от бестолкового ожидания в булочную, откуда только-только вышел, – вышел, поскольку пушок на щеках и развязность походки подростка, парламентировавшего от стороны «слабых», показались мне странно знакомыми.
Я обознался (или так и не вспомнил, как знать?), а ошибка отяготила большей действительностью черничный крем, всё ещё сосущий из-под языка слюну…
Раз! – два. – три… Как будто что-то порвалось? Что-то гигантское. День – на двое. Только-только взбирался он в гору, только-только выбрался из мрачного ущелья – теперь вновь летит с горы в ночь. Сшиб этого горного путника полуденный выстрел с Трубецкого бастиона, а потом – на случай, если ты не услышал или тебе нужны подтверждения, – Дворцовая набережная ответила эхом. И чтобы наверняка, следом, более протяжным эхом, более отдалённым, более тоскливым, как лопнувшая струна в «Вишнёвом саду», – перекличку замкнул своей набережной Макарова Васильевский остров. Теперь всё от Малой Невки до Обводного канала, от Гавани до Охты, от Павловского парка до Сестрорецких болот, от Кронштадта до Ладожского озера -.
Незримым небесным бутафором трамвай был подан с театральной своевременностью – подросток вскочил в него, на ходу стягивая только надетую шапку, и тут же обнял крохотную девочку с очень большим ртом, подчёркнутым вместо помадного блеска кровяными ранками на обветренных губах – и вместе они так застыли на задней площадке трамвая. Одна сцена сменилась другой, точно у «булочной» затемнение, а «трамвай» теперь ярко освящён. Ловко схватившись за поручень, подросток повис и качнулся, не выпрямляя обнимавшую руку, а потом что-то шепнул девочке на ухо, и та прыснула в ладонь.
«Да! Я сидел позавчера в сидрерии на Моховой. За соседним столиком два подростка – видимо, первокурсники – разбирали "Солнечную линию". И было что-то бесконечно очаровательное в их разборе. Мне было так хорошо!.. Я просто слушал, делая вид, что роюсь у себя в телефоне, – слушал, как Вернер и Барбара срутся про пять утра, про кредит, про ребёнка… И театр – это же очень смешно, ведь это были по?прежнему ещё очень свежие красивые дети, и от этой действительности, от которой было очень трудно отвлечься, вся эта читка выглядела такой очаровательной… такой прекрасной!» – уже одетый и уже одетым потеющий Ваня сидит за кухонным столом и отвечает отступившим утром на Лёвин вопрос: «Бывает ли тебе вообще хорошо когда-нибудь?» – в своё время с раздражением заданный на Ванино: «***во мне. Знаете, чем я занят? Я вечно в какой?то страшной тревоге планирую будущую жизнь, которая всё не наступает и не наступает, не наступает и не наступает… А я всё никак не могу понять направления… (Он обводит нас взглядом и продолжает с игровой улыбкой.) Никак не могу понять направления, чего мне, собственно, хочется, жить мне или застрелиться, собственно говоря?..»
Минуту! Пояснение: Ваня, Лёва – их двое, они хорошо работают в паре, и, видимо, потому так получилось, что им приходится жить в смежных комнатах. Вообще, нам хорошо живётся, но вот на днях трубу прорвало под кухонной раковиной, и нежная Ванина душа всё никак не оклемается: он был в квартире один в этот момент, и, по его словам…
«Так что?» – «А, ну да… Стойте, говорю, за окном чай не Калифорния. Будьте добры разуться. А мне: "Не положено, так пройдём…" – и пошли в своих дерьмовых калошах… по паркету! Сантехники бывают адекватные вообще? "Не положено"! Что это за ископаемый пролетарский сленг?..» – и я, теряя терпение: «Так починили?» – «Скорей, разворотили, и всё на отвали… Боюсь разрухи! Когда трубу рвёт – мне хочется умчаться за горизонт, умереть, исчезнуть!.. Как будто летит какой-то порядок, всё вверх дном, как тогда…» – «Хорошо! Сколько? Мне отчётность нести…»
«Как тогда»: игрались «Барабаны в ночи» – спектакль в репертуаре бог весть с каких времён (Ваня исполняет главную роль, он – Краглер). В какой-то натянутый момент – в момент некоторой перебранки – его партнёр забыл слова, и никто не изловчился это обыграть: просто не получилось. Сцена порвалась, как завеса в храме Соломона, когда Иисус испустил дух. Заминка, кашель в зале… Казалось бы, проходная ситуация. Но – нет. «Краглера» накрыла паника, ему вдруг почудилось, что всё это – этот спектакль, этот театр, эти зрители – всё это какое-то надувательство. «Чем я занят?» – спрашивал он себя. Только-только действие было – хлоп! – и его нет. И ничего нет. Вообще ничего. А был ли театр? А я точно актёр?.. Чувство, словно прекратилось какое-то колдовство. Как в сказке – роскошная карета схлопнулась в тыкву, кучера – в самых обыкновенных крыс. А зрители? Чего вы уселись и смотрите? Что это за театральная субординация такая: три звонка, рассадка… Что вам мешает прямо сейчас заорать, встать и громко пукнуть? Все сели и сидят – все в «культуре»! На что вы уставились? Человек, которому в метро вы могли отдавить ногу, сейчас, измазанный бутафорской кровью, потный и в рванье, кривляется и истерит. «Это обыкновенный театр, сцена из досок!» – кричит брехтовский Краглер и бросает свой барабан в луну, которая оказывается цветным фонариком, – луна падает в реку, где не оказывается воды… – нет, это уже из пьесы, и Ваня исполняет эту реплику предельно убедительно – так, что все забывают о забытых словах, о паузе (не сценической, не мхатовской, а «самой настоящей»). Зал реагирует, смеётся, хлопает… На поклон Ваня вышел мрачный, цветы принял холодной рукой, без заискивающей улыбки. И теперь, если случалось ему напиваться, он рассказывал в разных редакциях эту историю, тасуя названия пьес, свои роли, – как объявившийся из темноты портового паба моряк-ветеран прокуренной хрипотцой рассказывает историю из давней экспедиции у роковых берегов дикой Патагонии: «Случилось, что театр исчез… И ничего не было. Мы потеряли веру…»
«Неужели ты пил сидр?»
«Когда?»
«В сидрерии на Моховой».
«Коньяк».
Молчание.
Ваня потёр колени и, тяжеловесно крякнув, резко встал с присными: «Всё! Скучно мне тут с вами. Опаздываю уже минут на сорок…» – «Деньги! Потом – куда угодно», – удержал я. «Ты пойдешь сегодня?» – «Мы обсуждали это вчера». Четверть минуты раздумий и согласие – увы, отшутиться сразу у него не получилось. Осклабившись, он неторопливо вернулся из комнаты, куда отлучился на некоторое время, – вернулся с заговорщицкой улыбкой и заготовленным реваншем: «На, держи и ни в чём себе не отказывай!» – он протянул мне бумажный конверт.
Потом он долго вертелся перед зеркалом в прихожей и неслышно бурчал какие?то фрагменты, как бы примеривая на момент. Подобрав, пропел:
От них и суд, и милость отошли.
Они не стоят слов: взгляни – и мимо!
Лев – он сидел за кухонным столом, ел жаренные тосты с маслом, отхлёбывал дымящийся кофеек – отклонил свой стул и повис на двух ножках, чтобы видеть Ваню в трубу длинного коммунального коридора. Он выразил что-то хвалебное про его замшевые кроссовки, уютно дожёвывая кусок. «Ну хоть кто-то оценил мой gorgeous outfit». Ваня повертелся-повращался и добавил сокрушённо: «Я вспотел!.. Сейчас конец ноября, а на мне все тёплые вещи, какие я вообще имею».
Никто не ответил.
«У Данте есть образ бегущих неудачников. Их не пустили ни на небеса, ни в ад, и они бегут по кругу где-то между…» – еле донеслось из прихожей.
«А?»
Громче: «Я побежал! Ciao, ребятки! Не скучать здесь без меня!» Перед выходом он замер в экстатической позе, исполнив мантру северянина: «Неаполитанцу неведом русский апрель, неаполитанцу неведом русский апрель…» – точно это были всем известные стихи, – и, обвитый шарфом, как незадачливый хомяк – питоном, решительно отворил двери – так астронавт отворяет шлюзовый люк в открытый космос. А Лёва, выдохнув, едва дверь хлопнула, как-то лаконично и звонко его обозвал, добавив двусмысленное «…возбуждённый».
Это всё – генеалогия улыбки, которая сама собой растянулась на моём лице, и которую та девочка, что обнял амбассадор «слабых», заметила и тут же смутилась (получается, я смотрел на них, улыбаясь). Я мгновенно перевёл взгляд в мутное окно. Утлый трамвайный вагон ловил кривые волны путей – его так швыряло, и всё вокруг так гудело, точно вот?вот мы не впишемся в новый поворот и покатимся бог знает куда… Опа! А ведь если помножить число островов, которые собирает этот маршрут (посчитаем: Декабристов, Васильевский, Петроградский, Аптекарский и Каменный – того пять), на восьмерых пассажиров, то получится номер маршрута. А я из тех, кого такие штучки очень радуют, – из тех, кто сразу заметит, что, например, на чётной линии Васильевского острова не может быть чётного дома. Будь моё внимание более практическим, по такой скромной заполненности вагона я бы осознал совсем не числовую симметрию. («Трамвайный парк номер три, конечная»). Заплатил за проезд ради двух остановок! Пользуясь случаем, выскажусь: в этом городе трамваю доверия – ноль! Каждый трамвай – какая-то очередная подстава: этот – только до парка, этот – сломался и закупорил путь остальным, этот, – пока его ждёшь, в другую сторону проедет пять-шесть его коллег… Глянул на карту – следующий трамвай приедет не скоро: видно, как он ползёт ещё двузначными линиями по Васильевскому острову. Это минут двадцать… Увы?увы. Пешочком быстрее.
Прошёл метров тридцать вдоль кирпичной ограды депо – и тут нагнал двух девушек: одна одета в какую?то синтетическую овчину, на второй – вязаная балаклава, нарочито милая, но с нашитыми ушками какого?то зверя: не то мышь, не то волк. Первая в наигранной истерике замыкала какую-то мысль: «… ненавижу нищебродов! Потому что для меня тысяча рублей – это ничто!»
«А сколько вы зарабатываете?» – зачем-то докопался я.
«Тыщ восемьдесят?» – в каком-то игровом возбуждении она то ли ответила, то ли спросила – но в любом случае, не сломав ритм прерванного мной разговора, даже не посмотрев на меня, словно я был с ними третьим всё время.
«А вы?» – перегнулась через плечо первой вторая девушка – та, что в балаклаве, – и её тон был мягче и приятней.
«Я?.. Я не знаю».
«Ну, для вас тысяча – это что-то?» – уточнила она тем же тоном – тоном любопытного ребёнка.
«На тысячу можно вкусно пообедать».
«Это только если дома…»
«Ну разве?»
«А где?»
«В Андреевских рядах на тысячу можно взять два том яма».
«Я свою девушку вожу в другие места!» – опять в том же возбуждении вставила первая – и на слове «девушка» обе захихикали.
«А сколько вы предпочитаете платить за обед?»
«Тыщ пять, не меньше».
«За двоих?»
«За двоих».
Арифметическая пауза.
«Но ведь получается, вы можете себя и свою девушку накормить обедом шестнадцать раз за месяц на вашу зарплату. А в остальные дни? Сидите не жрамши?»
«Хватит с нами разговаривать!»
Свернули за угол. Или восемьдесят делить на пять – это не шестнадцать? Достал телефон, проверил. Нет, всё верно. Зачем я говорил с ними? Ах да! – деньги. Деньги-деньги-деньги. Мне идёт двадцать шестой год, а я до сих пор не знаю, откуда они берутся – но в деталях изучил, куда исчезают. Я иду на Аптекарский остров платить за квартиру. Будь я здесь на беспечной прогулке – если это возможно в такую погоду, – я не узнал бы зачаток этого разговора в толще разнообразных городских звуков и не вступил бы в него. Так что, надо думать, «нищеброд» меня кольнул.
День-ги за ква-рти-ру. Ольга Карповна – чудо?хозяйка: напоминает о себе лишь раз в месяц, но напоминает странным интересом к допотопным атавизмам – к бумаге, например. Бумажные деньги, бумажные квитанции – всё это я бы и забыл, как выглядит, если бы скромная цена за квартиру не компенсировалась этой её прихотью, из?за которой я, как самый бесхребетный из съемщиков, проделываю ежемесячно путь от нашего дома до Аптекарского острова отдать денежку за аренду и всякую там отчётность, что-де долгов перед жил-ком-тра-та-та не имеем и пр.
Петлял вдоль трамвайных путей. Утренняя суета стихла – скоро возбудится обеденная. Город переводит дыхание. Моё забитое дыхание резонирует в камере капюшона. Нос наверняка уже красный, а пальцы рук – белые. Мимо – ржавые дебаркадеры трамвайного парка, болезненная охра корпусов первого медицинского университета, чугунная балюстрада набережной Карповки, ругань и вздохи какого-то суетного горе-прыгуна через лужу, зашедшего на прыжок с досадным заступом, погубившим дело. Я на Аптекарском острове. Здесь, в бизнес-центре на переулке с каким-то нелитературным названием, мы и условились на первый час с Ольгой Карповной.
Упал в податливую мякоть дивана у вахты. Что дальше? Пока всё просто. Во-первых, один неуклюжий звонок. «Добрый… ага, да. Здесь, в фойе. Десять минут? – я жду. (Заревел страшный зверинец, задвигались стулья, захлопали разом все двери – потусторонний хаос, из которого я чудом ухватил "квитанции?") Счета? Взял. Они с собой. Жду-жду вас, на диване тут, слева от…» – уже не ясно, с чем согласное моё «ага» опечатало звонок. Перевожу дыхание – что-то я совсем в поту.
Стало быть, у меня около десяти минут. Я вынул из рюкзака стопку бумаг – разгладил, ощупал, положил на колени. Осмотрелся и выдохнул. Потом достал ручку из грудного кармана и записал на верхнем конверте: «Карповка – втачной рукав Невы, хотя для судоходства, увы, слишком тесного кроя». Минуту подумав, чуть ниже: «Карповка отлучает Аптекарский остров от Петроградского». И тут же, не раздумывая: «Карповка ещё не замёрзла». Ручка застыла над следующей далее пустотой. Я убрал её обратно в карман, перечёл написанное и улыбнулся. Взял в руки конверт, превращённый в стихийный зародыш искусства, – сложенный пополам жёлтый лист, в котором лежали немного пожёванные двадцать тысяч – те самые, чтобы мне «ни в чём себе не отказывать». Случайным кадром, забытым в киноленте дня рассеянным небесным механиком, ответственным за ладное вращение бобин, я вспомнил, что вечным бегом казнятся не только ничтожные, вина которых – жалкое зрелище, какое не призрит ни Господь, ни супостаты Божьей воли, и которые потому мчатся кругами полуживые-недомёртвые: и по другую сторону от Ахерона поэт встречает вечных бегунов, осуждённых за известного рода «насилие над естеством». Прыснув в воздух, я испугался собственного смешка и огляделся. Кругом – лица:
Стуча зубами, бледны от тоски, -
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом